– Весьма, Софья Петровна – моя давняя знакомая, – мы прежде часто встречались заграницей. И тут мы соседи, – моя комната рядом с их апартаментами. Хотите, я вас представлю? – предложил он.
– В пояс поклонюсь, только поскорее, не томите.
– А Елена Ивановна что скажет? – возразил художник.
Коробьин сделал неопределенную гримасу.
– Ничего, она у меня смирная, – сказал он. – К тому же я ее убедил, что писателю нужны иногда такие "мимолетные виденья"…
Они засмеялись.
II
Криницкая занимала в "Учмеше" отделение в три комнаты. Из средней, приемной, отделявшей спальни матери и дочери, стеклянная дверь вела на террасу, увитую виноградником, глициниями и мелкими розами. С террасы открывался прелестный вид на море, как бы запертое с одного конца каменной стеною гор.
Софья Петровна, покачиваясь в качалке, вяло перебирала страницы нового французского романа в желтой обложке. Против нее сидела дочь – темноволосая, черноглазая девушка, с нежным задумчивым лицом и, придерживая одной рукой белую соломенную шляпку, другою накалывала на шелковый газ гладкое серое платье, стянутое у талии серою лентой, плотно охватывало ее тонкую, как будто еще не совсем сложившуюся фигуру. Она была очень миловидна.
Софья Петровна встала и, бросив на стол книгу, принялась ходить взад и вперед по террасе, волоча за собой длинный шлейф пестрого шелкового капота. Она остановилась на минуту, рассеяно поглядела на рассыпанные в парке домики, на убегающее вдаль море, по которому словно большие белые птицы, сновали парусные лодки, и пожала плечами, как бы говоря: все одно и то же!
В кипарисовой аллее промелькнул силуэт мужской фигуры.
– Сосед, сосед, Федор Алексеевич, – крикнула Софья Петровна, – идите сюда, мне скучно!
– Разрешите допить кумыс, Софья Петровна, – через десять минут я к вашим услугам, – проговорил художник, и, раскланявшись, пошел дальше.
– Дурак, – промолвила ему вслед Софья Петровна.
Дочь положила на колени работу и устремила на мать свои серьезные глаза
– Он нездоров, мама, не надо мешать ему лечиться.
У нее был приятный, грудной голос.
– Что это у тебя за страсть всех хоронить, – возразила мать, – он вовсе не болен. Я его десять лет знаю, и он все такой же. И какая забота о чужих!.. А что мать с тоски погибает, до этого нам дела нет…
– Пойдем домой, если тебе здесь не нравится.
Софья Петровна презрительно усмехнулась.
– Pas si bete , – сказала она. – И так два года я свету Божьего не видела. Да и что мне там делать! Любоваться на заводские трубы, варить с Аграфеной Ивановной варенье и созерцать величие твоего папаши. Нагляделась я на него досыта.
Девушка покраснела, сдвинула брови и, ничего не ответив, прилежно занялась отделкой шляпы.
Софья Петровна вспылила
– Это что за гримасы, – произнесла она раздражительно, – можно подумать, что тебя ущипнули. Ах, да! тятеньку затронули… Ну, конечно! он ведь, конечно, воплощение всех совершенств, а я – сосуд всяких мерзостей… Ох, уж эти мне добродетельные люди, – продолжала она, помолчав, – носятся со своею добродетелью, а на самом деле ничем, кроме гроша, не интересуются.
– Если ты это про отца, – начала Наташа, стараясь говорить спокойно – то спроси рабочих, которые двадцать пять лет с ним служат. Они тебе скажут, так ли это.
– Зачем мне рабочие?.. Я по себе знаю: дает копейку, точно с жизнью расстается.
– Эта копейка достается ему тяжелым трудом, – заметила дочь.
– А я ее трачу с легким сердцем, ведь ты это хотела сказать? Что ж ты остановилась? Не стесняйся.
– К чему эти разговоры, мама? Ты раздражена, и мне тяжело.
Софья Петровна подняла брови.
– Вот как! – сказала она. – Что ж изволь… Мне все равно. Только ты бы, Наташа, уж составила программу, о чем мне разрешается с тобою беседовать, – и, опустившись в качалку, она опять принялась за брошенную книгу.
Ill
Софья Петровна всю жизнь любила и баловала только себя. Она обожала свою красоту, свои пышные золотые волосы, изучала, с терпением ученого и искусством актрисы, каждую черточку на своем лице, правильном, как античное изваяние, каждое выражение своих бархатных черных глаз. Покорять, царить, возбуждать восторг, – было в ней потребностью. Схватывая все на лету, она могла говорить обо всем и, благодаря большой осторожности, никогда почти не попадала впросак. Ей мерещились блеск, богатство, роскошь, безумная роскошь героинь французских романов; она вся разгоралась, мечтая о великосветских львицах, жизнь которых рисовалась ей непрерывным празднеством в волшебной атмосфере лести, поклонения, баловства… Она сознавала, что по красоте, уму, ловкости могла бы занять место "первой между первыми"… Но судьба, будто бы назло осыпавшая ее дарами, забыла ей дать один – богатство. Софья Петровна была дочь весьма благородных, но совершенно бедных родителей. На ее красоту вся семья смотрела как на якорь спасения и, чтобы вывезти Сонечку прилично в свет, отец и мать весь свой век изощрявшиеся в искусстве "казаться", превзошли самих себя. Но расчеты не оправдались. Из толпы блестящих поклонников ни один не простер своих вздохов за пределы котильона. Софье Петровне минуло 25 лет, когда устрашенная перспективой старого девства, она вышла замуж за Василия Васильевича Криницкого. Он был не блестящий, но все-таки хороший жених. У него было порядочное состояние и директорское место на большом химическом заводе. Софью Петровну он увидал где-то на вечере и влюбился в нее по уши. Она рассудила, что за неимением лучшего, отказывать нельзя и дала свое согласие. После свадьбы она скоро разочаровалась. Муж оказался вовсе не таким покладливым, каким представлялся женихом. У этого тихого человека были свои, не Бог весть какие широкие, но ясные определенные взгляды, которых он настойчиво держался, убеждения, от которых он не отступал. Он мечтал о мирной семейной жизни, пытался пробудить в жене интерес к своим занятиям, (даже водил ее к себе в лабораторию), но она оказала этим попыткам самое презрительное упорство, находила мужа скучным, идеалы его – мещанскими, ласки – тягостными. Когда родилась девочка, Василий Васильевич оживился. Он надеялся, что любовь к ребенку благотворно подействует на жену. Но Софья Петровна переименовала девочку из Натальи в Миньону, прехладнокровно передала ее на руки кормилице, потом няньке, а сама все так же уныло бродила по комнатам или валялась по диванам, снедаемая жаждой вырваться из острога, как она называла свой дом, и с каждым днем все больше ненавидела мужа. Она исхудала, побледнела и, наконец, захворала какою-то нервною болезнью. Доктора послали ее заграницу. Там Софья Петровна сразу почувствовала себя, как в родной стихии, и с тех пор болезнь ее приняла хронический характер. Несколько месяцев в году она проводила заграницей, домой возвращалась, как в неволю, под каждым предлогом уезжала в Москву (от которой завод был в нескольких часах) и пропадала там по нескольким неделям. Василий Васильевич чуть с ума не сошел. Он никак не мог помириться с установившимся порядком вещей. То ему казалось, что виновата во всем жена, то он винил кругом себя, что не сумел разгадать ее натуру, что хотел ее, красавицу, царицу, заставить жить будничною жизнью обыкновенных женщин, и давал клятвы впредь уступать ей во всем, лишь бы она его не покидала. Но когда она возвращалась, когда он сравнивал свое невзрачное заморенное тело с ее цветущей, сияющей красотой, его охватывал такой прилив злобы к ней, такая жгучая ненависть, что он готов был броситься на нее, избить и задушить. Они никогда ни о чем не говорили друг с другом просто. В каждом слове слышался намек, давнишняя обида. Иногда, чаще всего пред ее отъездами, происходили сцены. Остроумная, изящная Софья Петровна кричала и бранилась самыми грубыми словами. Он обыкновенно молчал, но обводил ее с ног до головы таким ядовитым взором, что она теряла всякое самообладание и окончательно выходила из себя. Девочка росла как бы между двух враждебных лагерей. Она жалела и боялась угрюмого несообщительного отца и любила свою легкомысленную, красивую мать. Вся ее детская жизнь проходила в страхе, – что, вот-вот, родители поссорятся, – и в вечном напряжении вовремя предотвратить бурю.
Когда Софья Петровна отправлялась на воды, в доме наступало могильное затишье. Василий Васильевич приходил с завода только к обеду, рассеянно целовал дочь и запирался в кабинете. Наташа училась, работала и с увлечением играла на рояле (Василий Васильевич, заметив любовь девочки к музыке, каждую неделю отправлял ее с гувернанткой в Москву, к известному профессору, и это была единственная ее радость). Ей минуло шестнадцать лет, когда Софья Петровна неожиданно вернулась домой, объявив, что ей надоело "шататься", что она соскучилась по дочке. Пронеслись слухи о какой-то странной истории, но Софья Петровна не смутилась, и они замолкли. Годы, казалось, бесследно пролетели над ее головой. Жажда жизни все так же горела в ее черных глазах, сквозила в каждом ее движении.
Прислуга, особенно старая горничная Аграфена Ивановна, встретила ее неприязненно; Василий Васильевич с холодным достоинством; одна Наташа искренне ей обрадовалась. Это тронуло даже Софью Петровну. Она смотрела на худенькую, прелестную девушку, целый день занятую хозяйством, уроками, музыкой, и ей было даже как-то чудно, что это – ее дочь. Но скоро она привыкла к своему новому положению: начала часто ездить в город, рядиться, а вперемежку – пилить мужа и дочь. Ее раздражала "деревянность" Наташи. Она принялась было ее отесывать, но безуспешно. "Это – рыбья кровь, кровь Василия Васильича", – решила она. Так прошло два года. Софью Петровну уже начала одолевать знакомая домашняя тоска, как вдруг захворала Наташа. Доктор посоветовал везти девушку на зиму в Крым, и Софья Петровна с облегчением вздохнула. Ей было все равно, куда ни ехать, только бы вон из дому.
IV
– Мама, кажется к нам гости, – сказала Наташа и, подавшись вперед, стала всматриваться сквозь частую сетку зелени к приближавшейся кучке людей.
– Кто? – спросила оживляясь Софья Петровна.
– Хомутов, да еще этот… литератор, его приятель с какой-то дамой.
– Это Коробьин с женой. Он хотел ее познакомить с нами. Приготовь все к чаю, Наташа, да поскорее, а то Аграфена Ивановна до завтрашнего дня прокопается, – и, достав из кармана маленькое зеркало в плюшевом футляре, Софья Петровна быстрым привычным движением пальцев поправила свою прическу. Она встретила гостей с любезной улыбкой и протянутой рукой. Коробьин представил жену. Это была сухощавая светлая блондинка невысокого роста, с приятным, но озабоченным и уже поблекшим лицом. Беглым взором из-под низу она окинула эффектную фигуру Софьи Петровны, поймала сверкнувший в глазах мужа огонек и смутное чувство неприятия змейкой проползло по ее сердцу.
Все уселись. Хомутов осведомился о Наташе и, узнав, что она хлопочет по хозяйству, заявил, что пойдет ей помогать. Софья Петровна кивнула головой в знак согласия и сосредоточила все свое внимание на гостье. Она посмотрела на нее ласковым, почти соболезнующим взглядом и принялась расспрашивать о детях, здоровье, квартире, прислуге… Елена Ивановна, усмотревшая в этих банальных вопросах намерение ее унизить, взволновалась и, сухо удовлетворив любопытство хозяйки, взяла со стола книгу. "Sapho" , – прочла она вслух и обернулась к мужу.
– Помнишь, Антон Филиппыч, как ты из-за этой "Sapho" поссорился с Иваном Петровичем, – и она с преувеличенною небрежностью назвала фамилию известного критика. Коробьин, не глядя на жену, взял у нее из рук книгу, перелистал, спросил Софью Петровну, как она находит этот роман, и по русской привычке, не дожидаясь ответа, стал излагать собственное мнение. Между ними завязался оживленный разговор. Коробьин осуждал крайности французского натурализма, нападал на рабское ему подражание у нас и выражал надежду на близкое возрождение в литературе эстетических и этических идеалов. Софья Петровна горячо с ним соглашалась. Елена Ивановна принимала в беседе лишь немое участие: она все порывалась вставить свое словечко, – но ей это не удавалось.
Дверь распахнулась, – показалась пожилая горничная, в белоснежном чепце, с самоваром в руках. За ней, поддерживая с разных концов большой поднос с посудой и прочими чайными принадлежностями, вошли Хомутов и Наташа. Софья Петровна, улыбаясь, показала Елене Ивановне на дочь и промолвила:
– Вот какая у меня уже большая девица.
Девушка поклонилась на ходу и прошла на террасу, где стояли рядом два стола – большой круглый и маленький – с тяжелой мраморною доской для самовара. Она заварила чай и помогла горничной накрыть на стол.
Хомутов сел возле нее.
– Хороши новые знакомые, Наталья Васильевна? – спросил он вполголоса.
– Почем же я знаю, – возразила она, – они при мне еще ни слова не сказали.
– Тем лучше! Людей только и можно наблюдать, пока они молчат. Разговаривающий человек всегда себя показывает, и уже с лица, а не с изнанки.
– Как у вас все хитро выходит… – начала было Наташа. Но в эту минуту Софья Петровна подвела Коробьиных к столу, и она замолчала.
Елена Ивановна, недовольная мужем, недовольная кокетством Софьи Петровны (она бы затруднилась определить, в чем именно заключалось это кокетство, но чувствовала его всем существом), бросила холодный взгляд на Наташу, поставившую перед ней чашку, словно ожидая и тут встретить врага. Но темные глаза девушки глядели прямо и приветливо, и у Елены Ивановны отлегло от сердца.
– Может быть мало сахару? – спросила Наташа.
– Merci, довольно, – ответила Елена Ивановна, и прибавила, – а вы, я вижу, настоящая хозяйка.
– О, Миньона у меня на все руки, – сказала Софья Петровна, – и благоразумна, как бабушка. Федор Алексеевич всегда говорит, что я должна брать с нее пример.
– Совершенно верно, – подтвердил Хомутов.
– Федор Алексеич вообще ваш почитатель. Он мне говорил, что вы прекрасно играете, – произнес Коробьин, считавший своим долгом оказать некоторое внимание дочери "интересной мамаши.
– Не знаю, когда Федор Алексеич меня слышал, я здесь играю очень редко, – отозвалась девушка.
– За это-то я вас и хвалил, – сказал Хомутов.
Все засмеялись, даже Елена Ивановна улыбнулась.
– Я очень люблю музыку, – промолвила она, – я прежде пела.
– А теперь? – спросила Наташа.
– Теперь никогда, все время на детей уходит.
– Я видела ваших детей на пристани, – сказала Наташа, – какие славные девочки! Они, кажется, все на вас похожи.
– Старшая – в отца. У нее темные брови и синие глаза, как у него, – промолвила Елена Ивановна, и в голосе ее прозвучала такая любовь, такая гордость, что Наташа с невольным любопытством взглянула на литератора, как бы желая убедиться, нет ли в нем чего-нибудь особенного. – Приходите посмотреть на моих ребят, – продолжала Елена Ивановна.
– С удовольствием. Я люблю возиться с детьми.
– А вот и эскулап с супругой! – воскликнул художник, перегибаясь через перила террасы. – Вы их знаете, Елена Ивановна? Интересная чета. Ему под шестьдесят, ей – тридцать. Он тонок, как жердь, она – кубарь. И дрожит же он перед ней!.. Непременно напишу с этой парочки картину семейного счастья.
– Они предобрые и очень друг друга любят, – заметила Софья Петровна
– Обожают, – сказал Хомутов, и крикнул: – Дарья Николаевна, мое почтение. Пане докторе!
Доктор приподнял обернутую чадрой шляпу
– Добрый день, пане, як се пан ма? А мы до чаровницы, – произнес он уже на ступеньках террасы и галантно подошел к ручке Софьи Петровны. Она погрозила ему, поцеловала его жену и познакомила их с Коробьиными. Доктор сказал Наташе, что она цветет, как роза, и, опустившись на кресло, стал утирать красным фуляровым платком пот, блестевший на огромной лысине.
– А ты уж раскис, – заметила ему жена, хорошенькая брюнетка с задорно вздернутым носиком.
– Не, мое сердце, то моя задышка, – возразил он спокойно.
– Задышка! – передразнила докторша, громко расхохотавшись, и, обратившись к дамам, стала передавать щебечущим голоском злобы дня. Она рассказала, сколько в городе новых приезжих, где кто остановился, какие предстоят в этом сезоне развлечения, согласилась с Софьей Петровной, что Сед-Амету далеко до Ялты, но тут же прибавила, что этот год особенно неудачный.
– В прошлом сезоне было ужасно весело, – говорила докторша, – много военных, пропасть романов. Одна московская дама, например, влюбилась в артиллерийского поручика. Вдруг приезжает муж. И что же! Бедняжка с отчаяния бросилась в бухту! Не верите? Честное слово. Без чувств вытащили. Франц Адамыч три часа ее оживлял.
Софья Петровна сделала большие глаза и заговорила о бале, который собирались и никак не могли устроить.
– Да, бала видно не дождешься, – сказала докторша тоном самого искреннего сожаления, – а вот, Софья Петровна, поедемте с нами верхом на Байдары. Мы едем целым обществом: мадам Панова с Люсенькой, я, полковник Ильин и еще, еще, еще.
– А вы когда собираетесь? – спросила Софья Петровна.
– Послезавтра. Да что тут долго думать! Ведь это не в Америку.
– Не знаю, право, – нерешительно проговорила Софья Петровна, и, взглянув на Коробьиных, прибавила: – поезжайте тоже!
Елена Ивановна опять взволновалась.
– Куда же мне верхом скакать! – воскликнула она.
– А вы, Антон Филиппыч?
Но Антон Филиппович не успел раскрыть рта, как жена ему заявила:
– Я тебя ни за что не пущу, Антон. Да я с ума сойду, все буду думать, что тебя лошадь понесла.
– Как это трогательно, – процедил сквозь зубы муж.
Софья Петровна посмотрела на него с лукавой усмешкой и обратилась к Хомутову:
– Вы ведь не откажетесь быть моим кавалером, Федор Алексеич?
– Помилосердствуйте, Софья Петровна, вы меня живым не довезете.
– Это почему?
– Да спросите у доктора. Он вам скажет, гожусь ли я в рыцари.
– Нашли, кого спрашивать, – прервала докторша, – он в прошлом году сказал про одного господина, что тот до дому не доедет, а он не только до дому – вчера сюда прикатил жив-живехонек.
На всех лицах промелькнула улыбка. Доктор сконфузился и обиженно возразил,
– Але, мое сердце, я ведь не Бог и могу ошибиться.
Наташе стало его жаль.
– Франц Адамыч, – начала она, желая переменить разговор, – как здоровье Агариной? Я ее уж несколько дней не видала.
Доктор вздохнул.
– Плохо, панна Наталия, очень плохо. Та подлая лихорадка нам все дело портит. Ах, эти бедачки-актрисы! – грустно прибавил старик, – сколько их тут у меня перебывало на Южном берегу! Тяжелая карьера.
На лице Наташи изобразилась неподдельная печаль.