– Почему? Когда Бог даст человеку талант, то он без ученья сделает больше, чем двадцать болванов с ученьем. Вы не подумайте, господин доктор, что я не уважаю науку. Сохрани Бог!.. У меня семь человек детей, и все они первые ученики. И что за головы! Министры!.. Я не потому говорю, что я отец, я знаю, что смешно хвалить своих детей, но спросите м-м Цыпкину – много, например, она знает таких барышень, как моя Изабелла? М-м Цыпкина даже вздохнула.
– Редкая девушка! – произнесла она с восторгом. – Господин Кац – счастливый отец.
– Ну! – воскликнул с торжествующей улыбкой антикварий.
– Что вам сказать об образовании моей Изабеллы? По-французски – свободно, мюзик-клявир – что-нибудь особенность… Учителя мне говорили: "господин Кац, мы не можем учить вашу дочь, она умнее нас". Позвольте, я вам покажу своих детей. Я вам говорю – стоит посмотреть. Он достал из бокового кармана бумажник и принялся оттуда выкладывать одну за другой карточки своих птенцов. И лицо его при этом сияло такою гордостью, таким счастьем, он так искренно хвастал, что, несмотря на весь комизм, он был трогателен.
Через месяц m-lle Изабелла Кац приехала "погостить" к м-м Цыпкиной. Это была маленькая, рыжеватая блондиночка, с пикантным, хотя и птичьим личиком, плоской, как у мальчика, грудью, узкими плечиками и воздушной талией. Единственно, что в ней было действительно красиво – это великолепный цвет лица ослепительной белизны, с румянцем во всю щеку. Манерами и бойкостью она напоминала отца, правда, в несколько смягченном виде. Говорила m-lle Изабелла решительно обо всем с необыкновенным апломбом, быстро-быстро, точно в ее голове бегал испуганный кролик, и с такой жестикуляцией, что, когда входила в экстаз, непременно, бывало, или заденет что-нибудь, либо уронит… Сама она, очевидно, считала эту живость одной из главных своих прелестей, и любила повторять, что у нее "огненная натура". – Но это не значит, что я не умею глубоко чувствовать, – прибавляла она, и в доказательство садилась за кислое фортепиано м-м Цыпкиной, закатывала глаза и начинала выстукивать "мандолинату" или "Priere (Tune vierge". Она очень любила беседовать, т. е. не беседовать, потому что она никому не давала слова сказать, – а рассуждения на темы о семейной жизни, любви и т. п. Устремить вдаль томный взор и зачастить: – Не понимаю той женщины, которая не стремится достигнуть духовного развития мужа (m-lle Кац выражалась высоким слогом). Представьте, что муж, интеллигентный человек, принужден жить в глуши. Если он не может делиться мыслями даже с женой, потому что эта женщина ниже его (странное дело! когда она произносила слова "эта женщина", мне всегда казалось, что она намекает на мою бедную Дину), что же станется с нравственною личностью такого человека? – строго вопрошала m-lle Изабелла, и без малейшего колебания отвечала: – Он немного отупеет!.. – Ну, скажи ты мне на милость, Дымкин, ведь не трудно, кажется, раскусить, что все это пустые фразы, жалкие слова, давно избитые общие места… А я слушал как дурак, и когда приходил домой, и Дина с робкой улыбкой прислуживала мне, я глядел на нее как на низшее существо, хотя там где-то, на дне души, внутренний голос шептал мне: берегись, ты лезешь в яму… Однажды я сказал Дине: – Знаете, Дина, я хочу жениться. – Она побледнела, глаза ее вспыхнули как молния, но она сейчас же потупилась и тихо спросила: – На ком? – Тут… я познакомился с одной очень образованной барышней… – Дина молчала, и только рука ее, резавшая хлеб, бессильно опустилась на стол вместе с ножом.
– Ну что же… вы в нее влюблены? – выговорила она запинаясь и не поднимая глаз
– Не то, чтобы влюблен, – говорю, – а в этом роде…
– Ну а деньги у нее есть?
– Не большие, но все-таки не придется дрожать из-за куска хлеба. Для нас, горемычных, ведь и это счастье. Густые черные ресницы Дины дрогнули, она глянула на меня исподлобья, прошептала побелевшими губами: – Дай вам Бог счастья, господин доктор! – и вышла из комнаты своей легкой неслышной поступью.
И я не побежал за ней, не упал к ее ногам, не согрел поцелуями ее бледные, дрожащие руки… Нет. Я надел красный галстук и пошел к м-м Цыпкиной слушать, как m-lle Кац играет мандолинату и соображать с ней вместе, что Гоголь "хотел сказать" своими "Мертвыми душами". Через месяц я был счастливым женихом этой необыкновенной девицы, и, по настоянию моего доброго гения м-м Цыпкиной, занял под вексель четыреста рублей, чтобы купить невесте бриллиантовые сережки. Таким же путем я добыл еще тысячу рублей для "обстановки", ибо нельзя же девушку, которая привыкла и т. д., поселить в "сарае".
– И чего вы беспокоитесь? – возражала на мои колебания м-м Цыпкина. – Слово господина Каца – золото. Приданое Изабеллы вам будет вручено в день свадьбы.
Но в этот высокоторжественный день в доме стоял такой гвалт, а тесть мой был так взволнован и так громко оплакивал свое дитя, свою гордость, свое сокровище, что только закоренелый злодей мог бы в подобные минуты говорить с несчастным отцом о мирской суете. Я не закоренелый злодей, и молчал. Потом он мне сообщил, что у него временное затруднение в делах, – но это-де совершенный пустяк, деньги все равно, что у меня в кармане, и я могу спать спокойно. Под такими ауспициями я начал свою семейную жизнь. Чтобы быть справедливым, я должен сказать, что в первые два месяца нашего супружества жена моя выражала ко мне самую пылкую любовь, не желала расставаться со мной ни на одну минуту, душила меня в объятиях, плакала, когда я уезжал на практику. Но как только прошел медовый угар дозволенной страсти, она показала себя во всей красе.
Первая сцена у нас вышла из-за обеда. Я приехал из деревни прозябший и голодный как волк. Оказалось, что обеда нет, ибо хозяйка поссорилась с кухаркой и выгнала ее немедленно.
– Не могу же я выносить грубости от какой-то мужички!
– Конечно, моя милая. Но в таком случае ты должна бы сама что-нибудь приготовить.
– Извини, но я не училась стряпать. Если вы желали иметь жену кухарку, вам следовало жениться на вашей хозяйке: она, кажется, вас отлично кормила.
– Она все делала чудесно – ответил я, – и вы могли бы многому у нее поучиться.
Этого она никак не ожидала, и, чтоб приучить меня к дисциплине, устроила такую истерику, что хоть бы настоящей барыне так и то впору! – только она ошиблась на мой счет. Я понял, что стоит мне уступить раз – я пропал, и поэтому, несмотря на вопли, рыданья, конвульсии, безумный смех, ломанье рук и рванье одежд – до батистовой сорочки включительно – с места не двинулся.
Конечно, если б я любил эту женщину, я бы не устоял, знай я сто раз, что все это штуки. Но пока я глядел, как она корчится с глаз моих точно пелена сползала. Я понял все… и то, что я никогда ее не любил, и то, что я любил другую, ту чистую, прекрасную девушку, которую так безжалостно оттолкнул, так грубо оскорбил. Я испугался всего, что наделал в своем ослеплении, и мысленно стал давать себе клятвы не видаться с Диной, быть добрым мужем своей жене. Но что значат наши благие намерения! Захворал старый часовщик, мне пришлось навещать его каждый день, и опять, как в былое время, я проводил целые часы с Диной. Она похудела. Скорбь наложила свою одухотворяющую печать на ее прекрасное лицо, но эта простая девушка умела нести горе. Она ухаживала за больным отцом, заменяла его в лавке, управлялась по хозяйству. Меня она встречала и провожала благодарной улыбкой, но никогда не упоминала о моей жене. Так протянулась вся зима, а весной старый Вольф умер. Хотя я и приготовил Дину к возможности рокового исхода, но удар был слишком жесток. Я никак не ожидал именно от нее, всегда спокойной и сдержанной, такого взрыва отчаяния. Она билась над телом отца, как раненая птица, и с ненавистью отталкивала всех, кто к ней приближался. Потом она как-то неестественно скоро затихла и вскоре после похорон сдала в наймы свой домик, а сама уехала в Киев. Со мной она простилась очень холодно, но по прошествии некоторого времени я получил от нее письмо, в котором она меня извещала, что поступила в модную мастерскую и надеется года через два изучить это дело основательно. Через два с чем-то года Дина вернулась в Загнанск, все такая же красавица, но в значительно цивилизованном виде. Она поселилась опять в своем домике, открыла магазин и скоро так прославилась, что от заказчиц прямо отбою не было. М-м Дина положительно сделалась "особой" в Загнанске. А моя собственная жизнь, между тем, становилась все хуже и хуже. Будь Изабелла настоящей женщиной, а не карикатурой на светскую даму – наше дело еще могло бы наладиться. Но – не тут-то было. Она точно поставила себе задачей отравлять каждый миг нашего существования. Появившиеся дети (у нас два мальчика) еще более ее раздражили. Вечно не в духе, вечно ноющая, вечно в претензии на судьбу, грубая с прислугой, мелко самолюбивая, – она точит себя и других. Дома – беспорядок; дети капризные, оборванные, грязные; сама она или лежит по целым дням и читает дурацкие романы, или пойдет в гости к нашей благодетельнице, м-м Цыпкиной, и отводит душу, расписывая мое тиранство. Пробовал я ее ввести в русское общество. Ее самоуверенный тон, бойкость, находчивость возбудили вначале любопытство, но скоро ее перестали замечать. Она почувствовала, и, уязвленная в своем тщеславии, отказалась от выездов. С тех пор и поныне она пилит меня деревянной пилой. Я то и дело слышу: "муж, который не умеет заставить других уважать свою жену – ничтожество". Большею частью я отмалчиваюсь. А иной раз огрызнешься. Муж, мол, тут не причем. Если женщину не уважают, стало быть, она не умеет вызвать к себе уважение; если она не нравится, стало быть, не интересна. После этого обмена мыслей наступает обыкновенно зловещее молчание и "дутье", которое длится неделю, две, месяц! А то вдруг она явится ко мне в кабинет и сообщит, положим, что в клубе будет любительский спектакль.
– Ну и пускай его.
– Я желаю там быть.
– Сделай одолжение.
– Мне надоело одной сидеть в четырех стенах.
Я благоразумно воздерживаюсь от возражений.
– Ты слышишь, что я говорю?
– Слышу.
– Что же ты не отвечаешь?
– Не нахожу нужным.
– Так!., впрочем, мне все равно. Я хотела сказать, что мне надеть нечего.
Я пожимаю плечами и отвечаю:
– Закажи себе платье.
– Я не могу ходить в лохмотьях, – отвечает она, нарочно не слушая, что я сказал.
– Никто тебя не заставляет. Но чего ты желаешь от меня? Ведь я не портниха и сшить тебе платье не могу.
– В доме моего отца прислуга была лучше одета, – продолжает она прикидываясь глухой.
Я начинаю терять терпение, и ядовито замечаю, что по тем средствам, которые дал ей ее папаша, она одета еще очень прилично. Она, конечно, только этого и добивалась. Наступает полное безобразие. Женщина исчезает окончательно, остается разъяренная фурия. Нужно полное самообладание, чтобы не броситься на эту нежную спутницу жизни и не разорвать ее в клочья. Я призываю на помощь последние воспоминания о порядочности, стискиваю зубы, чтобы не кричать и говорю: – Вы ведь видите, что я занят… Оставьте меня в покое. Я должен работать, чтобы кормить вас и детей.
Она пронзительно рыдает на весь дом: – Он меня гонит! Изверг! Злодей! я с тобой жить не хочу!.. Я убегу к родителям!.. Казалось бы после таких сцен людям должно быть стыдно глядеть в глаза друг другу. Как бы не так! Через час, через два, супруга влетает ко мне как ни в чем не бывало и лепечет: – Котик, ты сердишься? Сам обидел свою бедненькую жену и еще дуется. У-у! злюка – и она усаживается ко мне на колени, прижимается ко мне своей плоской, как доска, грудью, осыпает поцелуями, а я дрожу, словно в меня впилась лягушка; мне противно ее красное лицо, ее сухие губы, короткие пальцы с грязными ногтями… Я ненавижу ее дыхание, ненавижу ее всю с ног до головы. После этого я долго креплюсь, наконец не выдерживаю характера и бегу в старый домик, где ждет меня верное сердце, которое не помнит зла, которое все простило и страдает вместе со мной. Заслышав мои шаги, Дина выходит ко мне навстречу, стройная, как античная статуя, красивая, с плавными движениями, милым голосом. Ей ничего не надо говорить – она все понимает. Я это чувствую по тревоге, которая светится в ее чудных, покорных глазах, по той особенной ласке, с которой она ведет меня в свою светлую, уютную комнату, усаживает на кожаный диванчик, подает мне чай, папиросы. А я думаю, что она могла бы быть моей, что мы могли быть счастливы, и мне страстно хочется обнять этот гибкий стан, погладить эти блестящие черные волосы и целовать без конца это прелестное лицо библейской красавицы.
– Дина, вы меня любите? – спросил я ее как-то.
Она молча кивнула головой.
– И тогда любили?
– Всегда, – промолвила она тихо.
– Зачем же вы допустили меня жениться на другой?
Она с удивлением подняла на меня взор.
– Как же я могла… Я была вам не пара… бедная… необразованная…
– Дина, Дина… Зачем вы это говорите! Вы в миллион раз умнее и образованнее, чем целый лес таких ученых обезьян, как моя супруга.
Она тихо покачала головой. – Это вам теперь так кажется… потому что у вашей жены нехороший характер… А за меня вы бы стыдились перед светом.
– Никогда. Ведь вы умница и такая красавица, каких немного.
Она покраснела и отвернулась.
– Зачем вы это говорите?!.. Я простая еврейская девушка… работница.
Мои частые визиты к Дине не замедлили породить целую тучу сплетен. Инициатива в этом благородном деле принадлежала моей жене. Стоило мне собраться куда-нибудь, как она уже меня напутствует: – К любовнице спешите? Бегите скорей, опоздаете!..
Я решил избавить ни в чем неповинную девушку от новых страданий и, не откладывая дела в долгий ящик, отправился к ней в первый же праздник. В мастерской никого не было. Мне хотелось начать исподволь, я обдумывал целую речь, но когда я увидел Дину, я все забыл и сказал только:
– Знаете, Дина, вам бы лучше уехать отсюда.
Она вся так и затрепетала.
– Зачем?
– Да хоть бы затем, – говорю, – что здесь вы зарабатываете гроши, а с вашим искусством вы можете в любом городе магазин открыть.
Она недоверчиво посмотрела на меня и промолвила
– У вас не то на уме. Скажите правду. Верно что-нибудь случилось?
– Хорошо, милая Дина. Вы желаете знать правду? Будь по-вашему. Вам надо уехать, потому что в городе говорят, что вы – моя любовница. Я не могу помешать разным гадюкам вас жалить. Следовательно…
Она долго молчала, а я опустил голову на ее рабочий стол и – что греха таить – заплакал как баба. Она подошла ко мне и осторожно провела рукой по моим волосам. Мне стало еще горше.
– Перестаньте, пожалуйста, перестаньте, – прошептала она чуть слышно, – и слушайте, что я вам скажу. Я давно это предвидела. Мне не пятнадцать лет, и я ведь не богатая барышня, которая не должна ничего понимать, я два года прожила во французском модном магазине и многое насмотрелась. И вот что я решила: я не уеду. Если б вам было хорошо, или если б мой старик отец был жив – я бы уехала, чтобы его не огорчать… а теперь, зачем? Ведь у вас только и есть одна верная душа – я. А у меня и совсем никого нет на свете. Совесть моя чиста. Даже враги мои не могут сказать, что я сижу сложа руки. Я зарабатываю больше, чем мне нужно. А что я… не любовница ваша (бедняжка запнулась на этих словах и ее бледные щеки вспыхнули), это и вы знаете, и я, и Бог это видит, и мой бедный отец, которому я перед смертью обещала, что буду жить честно… Пусть говорят! Поболтают год, другой и надоест. А мы будем терпеть. Хорошо? Что мог ей сказать, да и много ли вообще значит в таких случаях красноречие!.. Я взял ее долгие, смуглые руки и стал целовать. Она не отнимала. Она поняла, что ее жертва принята. Так, брат мы и живем. Дома – ад кромешный. У Дины – рай… до грехопадения. И за всем тем до того иной раз тошно приходится, что готов, кажется, на первом крюке удавиться. Дети растут бестолково; хорошо еще, что мальчики: пойдут в гимназию и как-нибудь выровняются…
– Вот тебе и вся моя история, – произнес Воробейчик с натянутой усмешкой. – Больше ничего нет… не взыщи. А теперь, вели-ка, брат, и в самом деле подать что-нибудь. У меня в горле пересохло.
Хозяин позвонил. Горничная внесла на большом подносе закуску и вино, поставила на круглый стол и удалилась.