Некоторое время приятели сидели молча. У хозяина был сконфуженный вид; его холеное, цветущее лицо как-то сразу вытянулось и потускнело. Воробейчик попыхивал папиросой и немилосердно теребил свою тощую бородку. Вдруг произошло нечто неожиданное. Игнатий Львович вскочил с дивана и, подойдя вплотную к Воробейчику, положил ему на плечи свои сильные руки. Тот с изумлением поднял на него взоры.
– Слушай, – заговорил Дымкин: – я тебе тут расписывал свою удачу, свое довольство, свое умение… Ну, так знай! Все это хвастовство, ломанье, ложь!.. Эти ковры, мягкие диваны, шелки и бархаты, которым ты позавидовал – не отрицай: позавидовал – я заметил! – это куплено такой ценой, что если бы не человеческая трусость и подлость, я бы сегодня же плюнул на весь этот "стиль" и пошел камни разбивать на улице. И теперь вру!.. Не пошел бы…Вид ел ты эту толстую бабищу, которая называет меня "Джон" (он с яростью передразнил голос жены)? Она купила меня себе в законные мужья, повезла за границу, сделала из меня "ученого" и сразу поставила на ноги, что в нынешнее развратное время считается ведь верхом благополучия. Я ей кругом обязан и даже жаловаться не могу: она бережет меня и лелеет, как свою вещь, и хотя я давно с избытком вернул ей все, что она затратила на мою персону – она считает меня своим неоплатным должником. Стоит только, чтобы ей показалось, что я не в достаточном восторге от своего ярма, как она преспокойно – кричать и вообще "расстраиваться" она не любит – напоминает мне, что без нее, при всех моих способностях, я был бы ничтожным лекаришкой. Она на десять лет старше меня и требует, – при такой-то физиономии, – чтобы я был не только влюбленным, но и ревнивым мужем. Эгоистка страшная. Например, я умолял ее взять на воспитание ребенка – хоть бы одно чистое создание было в доме (в прошлом году здесь умерла несчастная женщина, моя пациентка, и оставила сиротку – хорошенькую, как ангел, лет трех). Ни за что! "Разве тебе мало меня? – говорит: – я для тебя жена и ребенок"… Каково?!.. – Ты меня давно знаешь, я мягкий человек и со мной можно ладить. Но иногда, поверишь ли, я просто… желаю ей смерти… Сам себя упрекаю, стыжу и мечтаю, как мальчишка, мечтаю об освобождении… Нет, голубчик, хоть я и не знаю в какой дыре ты прозябаешь, но в сравнении со мной – ты во всяком случае счастливец.
Воробейчик улыбнулся и, заложив руки за спину, принялся шагать взад и вперед по комнате. – Вот оно что! – произнес он с расстановкой. – Правда, видно, что "в самой сочной груше скрыт червяк". И разыграли мы с тобой, друг единственный, Щедринских мальчиков! – Ну, скажи откровенно, за сколько ты "свою душу продал"?
– За пятьдесят тысяч… И деньги-то плевые! – с горечью воскликнул Дымкин. – Это не то, что какая-нибудь московская купчиха, которая за свой каприз миллионы платит.
– Та-ак, – протянул Воробейчик. – Ну, а я свою даром отдал… и не по благородству, а просто надули… – И это бы не беда, – прибавил он: – а беда в том, что мы, евреи, ужасно бестолковый, легкомысленный народ, и только дураки могут верить в наш ум и нашу практичность. – Вот хоть меня взять!.. Но лучше я тебе расскажу по порядку. Если б ты в самом деле был "сокол", как мне показалось, – я бы не стал перед тобой изливаться. Но теперь, когда я знаю, что ты такой же общипанный гусь как я, отчего же не поделиться с другом сердца…
Надо тебе сказать, – медленно начал Воробейчик, не переставая ходить по комнате, – что после университета я мыкался лет пять с места на место. За отсутствием других блестящих качеств, я несомненно обладаю одним – никогда не был дураком и на собственный счет не обманывался. Это вовсе не значит, чтобы я был какого-нибудь уж особенно низменного мнения о своей особе. Зачем же! Такое смирение ведь паче гордости. Но я отлично знал, что я хоть и не дурной лекарь, и смекалкой меня Бог не обидел. Но то – что называется: человек серый. К тому же рост, фигура, "маска" (он провел рукой по лицу)… все это имеет значение не только на театральной, но и на житейской сцене, словом, о карьере вольнопрактикующего столичного врача и помышлять мне нечего. Это я решил сразу. А пропадать с голоду в "центре" только потому, что постом там поет Мазини… для этого нужно быть исключительным меломаном… Конечно, если бы в моем дипломе рядом с именем Семен не стояло в скобках: "Симхе" – разговор был бы иной. Были бы мы и прозекторами, и бактериологами, и порядочными клиницистами – не боги ведь горшки обжигают… – Ну да что об этом толковать– дело известное… Впрочем, законопатить себя сразу где-нибудь в Шавлях у меня все же не хватило духу, и несколько месяцев я проваландался в меланхолических надеждах: авось мол… вдруг… чудо. В это время умер мой отец. Имущество после него мне досталось только движимое: мать, сестра и брат. Самое еврейское наследство. Долго тут рассуждать не приходилось. Устремился я в грады и веси, попросту стал пытать счастье в Мозыре, Слуцке, Пинске, в чаянии, что меня поддержат единоверцы – и совершенно напрасно. Промаялся я этаким манером годика четыре, пока судьба не бросила меня в Загнанск. И тут мне повезло… то есть, работая с утра до ночи, я могу жить, посылать матери и даже недавно выдал замуж сестру. (Брат уехал в Америку). Долго описывать Загнанск не стоит. Город такой же, как и все уездные города. Водится там и общественный сад, и каменная тюрьма, и речка Гнилушка, с которой, конечно, открывается самый живописный вид, и знаменитый монастырь, и прогимназия, и банк, из которого кассир утащил шестьсот рублей, и даже корреспондент. Население состоит из поляков, нищих евреев и русских чиновников. "Цвет общества" представляют офицеры квартирующих там полков. Но, вообще говоря, все элементы живут врозь. Поляки высокомерно держатся в стороне от "кацапов", и все вместе презирают евреев, только поляки – ласково, а русские грубо. Я попал туда во время холерной эпидемии. Тут уж не до кастовых перегородок. Ничто ведь так не сливает воедино панскую кровь с "холопской", как страх и безденежье. Недаром говорится: кеды беда, то до жида. Очутился я, понимаешь сразу везде и у всех, а когда гроза прошла, я был уж у всего города и на пятьдесят верст кругом у помещиков – своим человеком. Русские находили, что я нисколько "не похож"; полякам было приятно, что я все-таки "жид", а евреям импонировало, что я говорю по-русски как "полковник". Так я и застрял в оном Загнанске. Квартиру я нанял у часовщика-еврея, три комнаты за десять рублей в месяц. Часовщик – его звали Вольф – был вдовец и жил вдвоем с дочерью, Диной, которая вела его несложное хозяйство. Когда я у них поселился, Дине было лет восемнадцать. Дикарка она была ужасная, однако прехорошенькая. Настоящая роза Сарона… высокая, стройная как пальма, с янтарной кожей и профилем камеи; над низким лбом целый лес иссиня-черных волос, бархатные брови, тонкий с чуть-чуть заметной горбинкой нос, полузакрытые пушистыми ресницами черные глаза, длинные, влажные и покорные, пунцовые губки… Одним словом, картина. Глядишь, бывало, как она ходит по комнате, стряпает, раздувает самовар, причем ее розовые ноздри трепещут, как у породистой арабской лошадки, смотришь на ее проворные, смуглые, нервные руки, мелькающие по грубому холсту рубашки, и думаешь: "как это ты, красавица, вместо берегов Иордана попала в Загнанск, на берега речки Гнилушки"?..
– Да ты поэт, Воробейчик! – воскликнул Игнатий Львович, – вот не ожидал!
Воробейчик усиленно затянулся папиросой. – Дорого, брат, я за эту поэзию заплатил, – промолвил он. – слушай дальше. Это только присказка, сказка будет впереди. Ну-с, чтобы долго тебя не томить, скажу, что Дина скоро перестала меня дичиться, и мы с ней подружились. Она выучилась звать меня по имени отчеству: Семен Михайлович, а не "пан-доктор", как звала вначале. К тому же я лечил ее отца от различных недугов, и это нас еще больше сближало. Вольф был славный, тихий старик, глубоко убежденный, что все скорби Израиля есть только выражение самой нежной любви Всевышнего к своему избранному народу, что тот, кто потопил фараона, может поразить своей карающей десницей даже исправника, и твердо верил, что мессия придет… рано или поздно. В ожидании этого блаженного дня, он, однако, очень интересовался политикой, и, когда по вечерам читал газеты, с улыбкой говорил: "ну, пан доктор, расскажите нам тоже, что слышно на свете" (сам он хоть и разбирал русскую печать, но с трудом). И вот, представь, привязался я к этому старику и его милой девочке, как к родным. Едешь, бывало, верст за двадцать с практики и знаешь, что уж меня ждут, что Дина выбежала с фонарем на крыльцо, торопливо спросить: "проголодались, устали, озябли"? и сама снимет с меня пальто, принесет обед, заварит чай… Ни малейшего намека на ухаживанье или на роман не было в наших отношениях. Мне это, право, в голову не приходило, а она была слишком первобытна, да и смотрела на меня как на высшее, недосягаемое существо. В свободное время я учил ее грамоте. Читать и писать она выучилась изумительно быстро, и нужно было видеть, с каким восторгом, с каким благоговением эта взрослая девушка твердила грамматику, переписывала басни. Эта идиллия продолжалась около двух лет. Я чувствовал себя превосходно, много работал, в квартире у меня царил образцовый порядок… Я понемногу устраивался, купил по случаю кое-какую мебель, выписал несколько медицинских журналов, стал подумывать о докторском экзамене, завел фрак… Белье мое всегда вычинено, носки заштопаны, носовой платок на месте. Я знал, что об этом заботятся милые и проворные руки Дины, и находил это вполне естественным. Когда я выезжал в "свет", то есть в дворянский клуб, или на бал в офицерское собрание, или на именинный пирог к пациенту-помещику, она же с приветливой улыбкой щебетала: "Посмотрите какая сорочка! я сама гладила, ни у какого магната не может быть лучше. Ну, веселитесь хорошенько". – Я смеялся и на другой день рассказывал ей, что и как там было, с кем я танцевал, о чем разговаривал… – Не обходилось у меня, конечно, без нескольких легких интрижек с уездными дамами, которые, к слову сказать, ох, какие мастерицы концы прятать. Но этими победами я перед Диной не хвастался. От этой простой, необразованной девушки веяло такой целомудренной чистотой, что не только вольное слово, но даже и вольная мысль в ее присутствии показалась бы мне несообразностью.
– Говоря попросту, ты втюрился как болван в эту золушку, – прервал Игнатий Львович.
– То-то и есть, что нет. Можешь себе представить, что я не видел в ней женщину… то есть, такую, в которую можно влюбиться, на которой можно женится. А почему?.. Потому что не умела коверкать французские слова (как будто я сам в этом что-то смыслю!), не знала, что такое физика и педагогика (и на кой черт все это нужно?), не слыхала, что на свете есть симфонии и сонаты, хотя сама была воплощенная симфония. Словом, в ней не было ничего похожего на ту смесь обезьяны и попугая, которой имя: еврейская образованная барышня.
– Ну, милый друг, это ты уж того… через край… – запротестовал Дымкин: – есть прелестные…
– Конечно есть, знаю без тебя… да не про нашего брата они, настоящие-то прелестные. А провинциальные девицы, среднемещанского круга, пребывавшие в гимназии, с перетянутыми талиями, взбитыми на лбу гривками, в шляпах, длинных перчатках и пенсне… Это отрава, бич, чума!..
– Насолила тебе, должно быть, здорово подобная девица, – заметил Дымкин.
– Еще бы не насолила, когда я сам, по собственной воле, женился на таком уроде
– Н-ну! как же это ты?! – воскликнул Игнатий Львович, у которого точно отлегло от сердца с той минуты, как он узнал, что и приятелю не посчастливилось.
– А так!.. – Воробейчик глубоко вздохнул. – От судьбы не уйдешь. Надо тебе сказать, – начал он после небольшого молчания, – что и в Загнанске блаженствует несколько "почтенных" еврейских семейств. Но я избегал там бывать, ибо тоска непреодолимая. Тон в этом аристократическом кругу всегда задавала одна из моих пациенток, м-м Цыпкина, вдова подрядчика, уже немолодая. Женщина она не глупая, читает русские и немецкие книжки, бывала за границей, т. е. ездила раза два в Карлсбад и, вообще, держит себя "дамой". Вот эта-то госпожа и вздумала принять во мне участие. Однажды она мне говорит: – А вы, доктор, все у Вольфа квартируете? – Я даже удивился. – Конечно, говорю, а где же?.. Она скривила губы и спрашивает: – А что вам больше нравится – квартира или хозяева? Я засмеялся. – И то, и другое. Комнаты, говорю, у меня уютные, а хозяева – прекрасные, добрые люди, обращаются со мной как с родным. М-м Цыпкина пожала плечами.
– Может быть они и в самом деле мечтают породниться с вами! Что вы – плохой жених для дочери часовщика? Кого же еще надо? Губернатора?..
– Уверяю вас, что ни о чем подобном не думают.
– Ну, это позвольте вам не поверить. Я больше вас жила на свете и лучше знаю людей: этот Вольф – хитрая штука. Кстати, доктор, мне рассказывали, будто вы эту девушку выучили читать по-русски, и она теперь по целым дням читает романы. Правда это?
– Неправда, – возразил я: – не романы, а всеобщую историю и путешествия, и не по целым дням, а в свободное от хозяйства время.
– Но зачем вы ее учили?
– Затем, что это милое, чрезвычайно способное и доброе существо. Заниматься с такой ученицей – удовольствие. М-м
Цыпкина покачала своей длинной головой. – Гм… а вы не подумали, что это для нее несчастье? Я поглядел на нее с недоумением.
– Конечно… прежде она бы вышла замуж за длиннополого фактора и была бы довольна, а теперь она на такого и глядеть не захочет.
В этом была доля правды. Я вспомнил как решительно Дина отвергала всех женихов – и почувствовал смущение. М-м Цыпкина заметила это и повела на меня правильную атаку.
– Видите, доктор, я хочу вам добра. Вы – редкий молодой человек, вы должны жениться на девушке, которая вас достойна. У меня для вас есть невеста: красавица, замечательно образованная, музыкантша, скромная, из хорошей семьи. Ну и приданое приличное – десять тысяч – масло ведь каши никогда не портит. А? что вы на это скажете?
Я ответил, что до сих пор даже и не думал о женитьбе.
– Напрасно. Ведь не всегда вы будете молоды… Теперь с вами разные дамы кокетничают – о! я знаю вы интересный, интересный (это я-то!). Но пройдет, – говорит, – несколько лет, явятся морщины, болезни… кто тогда за вами будет ухаживать, а? В моей голове промелькнуло кроткое личико Дины, ее большие покорные глаза, нежная улыбка, но я сейчас же прогнал от себя этот образ, как нечто совершенно невозможное, почти неприличное, а сам говорю этой старой бестии: – Может быть вы и правы, но…для этого надо выждать случай.
– Зачем, доктор, когда человек ищет, то случай бежит ему на встречу.
Через несколько дней м-м Цыпкина за мной прислала. Я застал у нее гостя, с которым он меня тотчас же познакомила. Господин Кац был маленький юркий человечек с круто выдающимся вперед подбородком, на котором уморительно торчала вверх крохотная эспаньолка. Он был до того подвижен, что положительно мелькал перед глазами. Услыхав мою фамилию, он сейчас же засыпал меня вопросами – не прихожусь ли я сродни целой сотни людей. О которых я не имел ни малейшего понятия. Это, впрочем, его нисколько не огорчило и он с легкостью резинового мячика перескочил на другой, третий, десятый предмет. Это был не человек, а воплощение perpetuum mobile . О себе он говорил с упоением, страстью, пафосом, рассказывал о своем финансовом гении, о том как он уже десятилетним мальчиком, вместо того, чтобы сидеть в хедере, стал торговать спитым чаем, описывал свои путешествия и, между прочим, сообщил, что он только что из Туниса. – Как это вы туда попали? – изумился я. Он посмотрел на меня с некоторой обидой и высокомерно ответил: – Я туда попадаю каждый год. У меня дела в Тунисе, Алжире, Египте, Марокко…
– Чем же вы занимаетесь?
– Чем? – древностями, – ответил он отрывисто. Мне показалось, что он торгует старым платьем и, не понимая, к чему за этим ездить в Алжир, я переспросил его: какими древностями?
– Какими? Старый бронз, картины, оружие, фарфор, утварь, кружево, ткань, манускрипты, гравюры, вообще всякий "обжедар" , – проговорил он без запинки.
– И вы в этом что-нибудь понимаете?
Он расхохотался так, как будто я произнес величайшую глупость.
– Я! Понимаю?! Может быть, в Берлине, в Париже и в Лондоне вы найдете еще трех таких знатоков, как я, но в России – могу с вами пари держать, что нет, покажите мне какую хотите картину, и я вам сейчас скажу: первое (он загнул один палец) – школа: голландская, испанская, итальянская, французская, немецкая… Эпоха (он загнул второй палец): ренессанс, или перед-Рафаэль, или вовсе режанс . Меня не надуешь.
– Что же вы учились этому?
– Нет… от себя.
– Но послушайте, это невозможно.