Таков мой век - Зинаида Шаховская


Мемуары выдающейся писательницы и журналистки русского зарубежья Зинаиды Алексеевны Шаховской охватывают почти полстолетия - с 1910 по 1950 г. Эпоха, о которой пишет автор, вобрала в себя наиболее трагические социальные потрясения и сломы ушедшего столетия. Свидетельница двух мировых войн, революции, исхода русской эмиграции, Шаховская оставила правдивые, живые и блестяще написанные воспоминания. Мемуары выходили в свет на французском языке с 1964 по 1967 г. четырьмя отдельными книгами под общим подзаголовком "Таков мой век". Русский перевод воспоминаний, объединенных в одно издание, печатается впервые.

Содержание:

  • СВЕТ И ТЕНИ 1

  • ОБРАЗ ЖИЗНИ 54

  • БЕЗУМНАЯ КЛИО 105

  • СТРАННЫЙ МИР 150

  • Именной указатель 187

  • Приложение - Генеалогическое древо рода князей Шаховских (сокращенный вариант) - Составлено кн. Д. М. Шаховским 191

  • Иллюстрации 191

  • Примечания 193

Зинаида Шаховская
Таков мой век

К столетию со дня рождения Зинаиды Алексеевны Шаховской (1906–2001).

СВЕТ И ТЕНИ

Памяти матери - света моего детства

Предисловие

Мнемозина - самая занятая и драгоценнейшая из муз. Если бы она не воссоздавала для нас события прошлого, сохраняя их в веках и в поколениях, не существовало бы ничего: ни искусства, ни истории, ни общества, не было бы и литературы, философии, традиций, даже религии.

Мнемозина здесь, со мной, она вся внимание, она кипит энергией, и сейчас я в ее власти. Когда бы не она, жизнь ограничивалась бы для меня текущим мгновением. Одной-единственной картиной.

Париж - вернее, его уголок, видный мне из окна: серый дворик в неярком солнечном свете; белая стена с поблескивающим на ней старинным распятием, стол, за которым я сижу, мои руки на клавишах пишущей машинки. Они не утратили ловкости, но это руки женщины зрелого возраста. Однако я знаю, что была другой - ребенком, молодой женщиной; я предпринимала массу дел, в моей голове роились планы, я переживала большие радости и сильные огорчения; немало пейзажей промелькнуло передо мной, я жила во многих городах, в разных странах, повидала людей - некоторые из них были знамениты, хотя и не все заслуживали славы, иные остались непризнанными или неизвестными, несмотря на их достоинства.

Окружающий мир менялся на глазах - я была тому свидетелем… Память, предусмотрительная служанка, сберегла картины и звуки, отражение которых отныне может явиться лишь с моей помощью. Но к памяти примешивается воображение, ведь она живописец, а не фотограф, и без воображения одинаково невозможно ни творить, ни вспоминать. Память не объективна, подвластна всему, что ее питает: мозгу, зрению и слуху, может быть, душе. Итак, мне нечего предложить людям, кроме собственного моего сегодняшнего взгляда на мир; однако, наследственный или приобретенный, он все же плод моего детства. Вот почему мне кажется правильным вспомнить себя ребенком. К сожалению, детство не отличается скромностью. Для ребенка всегда на первом месте "я", "другие" же существуют постольку, поскольку с ним связаны, и лишь позднее устанавливаются истинные соотношения между "я" и миром.

Часть года я живу в Париже, на одной из узких улочек, каких много на левом берегу Сены. Эту улицу, исторически, по всей видимости, ничем не примечательную, со времен основания квартала населяли ремесленники - слесари, плотники, водопроводчики, сапожники; когда-то они обслуживали богатых обитателей соседних проспектов; они трудятся здесь, как прежде, но теперь, когда все острее ощущается нехватка рабочих рук, к ним относятся с особым уважением. О Париже я знаю не все - было бы самонадеянно утверждать обратное, но знаю много - и хорошего, и плохого. Ни внешний вид, ни житейские привычки - ничто не выделяет меня из парижской толпы, все более усталой и загнанной. Давно преодолен мною барьер свойственного ей наречия. Долгая жизнь среди французов стерла все явные отличительные признаки моего происхождения. Так что при вспышках ксенофобии (а такое периодически случается с французами - правда, все реже, благодаря развитию туризма) иной раз продавщица газет или попутчик в метро доверительно изливают мне свои жалобы на засилье "этих грязных иностранцев".

Между тем летом я погружаюсь в другую атмосферу. С моей террасы, среди цветущих бугенвиллей, мимоз и роз Альгамбры, видны розово-бурые горы Сьерра-Морены, сверкающая на солнце гладь Средиземного моря; золотистый воздух дрожит от зноя. Здесь, как и в Париже, я дома, но чувствую себя совсем иначе. Франция - в интеллектуальном смысле - мой истязатель; она меня подгоняет, подстегивает, принуждает к дисциплине работы и мысли; Испания дарит мне человеческую поддержку. Мой испанский беден, но испанцы с легкостью понимают язык чувств - то, что не выразишь словами. Испания меня умиротворяет: здесь можно жить только логикой сердца, жаром страстей.

Рисуя эти два образа моего настоящего, я хочу лишь подчеркнуть, до какой степени были они непредсказуемы в день моего появления на свет в Москве.

Тот исчезнувший мир - мир, который мог бы быть моим, - почти не известен, в чем я убеждаюсь каждый день, и потому, вероятно, мне следует обрисовать его беглыми штрихами. О том, что представляла собой Россия в эпоху, когда я родилась, мне известно лишь по учебникам истории, документам, статистическим данным, по литературе, мемуарам и рассказам очевидцев. Время тогда еще почти стояло на месте. Так называемое "ускорение истории" было впереди. Россия потерпела унизительное поражение в войне с Японией. Революция 1905 года (за год до моего рождения) была грозным предупреждением, но Империя казалась несокрушимой. Правда, будущие жертвы революции - левые интеллигенты - продолжают подрывную деятельность, а богатые купцы вносят свою лепту в дело, которое их же погубит. Революционное движение получало поддержку в других странах. В те времена еще безоговорочно соблюдалось право на политическое убежище. Ни Франция, ни Англия, ни Швейцария не думают о выдаче или хотя бы о высылке врагов царского режима. Знаменитая и столь дискредитированная "охранка" не помышляет о политических похищениях, вошедших в обычай после похищения Советами генерала Кутепова. Те, кто занят за рубежом организацией покушений на министров, Великих князей, губернаторов и подготовкой государственного переворота в России: Троцкий, Ленин и tutti quanti , - совершенно спокойно курсируют через границы, смеются над жандармами, с непостижимой легкостью сбегают из тюрем, шлют из ссылки статьи для публикации в подрывных газетах, печатаемых за границей. Позже, в Париже, я с неизменным удивлением слушала рассказы бывших ссыльных, социал-демократов или эсеров, которые сумели, посеяв ветер, скрыться от бури. Тирания царизма, в свете всех прочих, более поздних и более "демократических" тираний, выглядит вполне безобидной.

Для тех, кому это интересно и кого не устраивает приблизительность расхожих мнений и общих мест, существуют специальные исследования, где реальность российского прошлого предстает в несколько неожиданном свете. Так, опираясь на цифры, можно узнать, что вопреки кажущейся косности Российской империи, она переживает с 1900 года значительный подъем во многих областях - аграрные реформы, экономический взлет (предреволюционная Россия достигла почти полного самообеспечения), развитие просвещения, кооперативного движения, промышленных предприятий… За период с 1908 по 1917 год Сибирь, где население увеличилось на 20 миллионов благодаря энергичным добровольным переселенцам, превращается в один из самых процветающих районов. Доходы государства превышают его расходы, экспорт преобладает над импортом, население неуклонно растет. В 1900 году оно составило 128 миллионов, в 1908-м - 160 миллионов, а к 1920 году, по прогнозам, число российских граждан должно было достигнуть 200 миллионов.

Перегнать Америку! Для этого России надо было всего лишь избежать войны, революции и четырех десятилетий, ничего, кроме могущества ядерной державы и космических рекордов, не принесших русскому народу в возмещение перенесенных им страданий и миллионов жертв.

Начало столетия в истории литературы (она особенно мне близка) получило название "серебряного века". В 1904 году умер Чехов, в 1910-м - Толстой; на смену им пришли Бунин, Мережковский, Розанов, Куприн, Ремизов, Шмелев, Горький, Белый, в поэзии зазвучали имена Блока, Ахматовой, Гумилева, Анненского, Сологуба, В. Иванова, Мандельштама. Музыку представляют Стравинский, Рахманинов, Глазунов, Скрябин; философию - Бердяев, Булгаков, Флоренский; кумиры сцены - Станиславский и Евреинов; в балете блистают Анна Павлова, Кшесинская и Карсавина; в медицине выдвигается Боткин, в математике - Софья Ковалевская, в химии - Менделеев, в биологии - Метальников, в аэродинамике - Жуковский, и это лишь беглый обзор. В год моего рождения заявила о себе новая школа русских художников - Билибин, Малявин, Бенуа, Коровин, Врубель. В Мюнхене Кандинский, Малевич, Марианна Веревкина открывают дорогу модернистской живописи. Вскоре откровением для Запада станут балет Дягилева и голос Шаляпина .

Итак, родившись в России на заре XX века, я тем самым оказалась сонаследницей определенного достояния, принадлежащего моему народу.

Это богатство обратилось для меня в дым, в мираж. Совсем ребенком мне придется с пустыми руками выйти в дальний путь и, странствуя, лишь подбирать колосья в чужих полях.

Это странствие позволит мне стать свидетелем многих потрясений, от которых вот уже полвека содрогается наша планета. Нет, нет: я ни о чем не жалею и нисколько не жалуюсь! Я просто собираюсь рассказать историю одной жизни, вплетенную в большую Историю. Конечно, начало будет сугубо личным. Немного терпения: всего восемь лет моей биографии, какая-нибудь сотня страниц, - и, наконец, развернутся события. История пускается вскачь, мчит, не разбирая дороги. Она вершит собственную повесть, я бросаю поводья - слово за ней, а я лишь добавлю размышления соломинки, прилипшей к ее копытам.

Свет

Пожелтевший, но хорошо сохранившийся вопреки превратностям судьбы документ уведомляет: 30 августа 1906 года в Москве у князя Алексея Николаевича Шаховского, статского советника, и его законной супруги Анны Леонидовны фон Книнен родилась дочь Зинаида, окрещенная в церкви Святых Афанасия и Кирилла на Арбате. Сомнительная путевка в жизнь, если подумать о том, что принесет миру XX век. Дитя законного брака, я лишена возможности предъявить более пикантную родословную. Отец мой не был убийцей, мать не работала девушкой по вызову, и родилась я не в трущобе. Придется, однако, разочаровать и любителей иного толка биографий: я появилась на свет не у подножья трона, и не было у меня золотой колыбели, усыпанной изумрудами. Место моего рождения - богатая, но не роскошная квартира в старом районе Москвы, в самом ее центре. Ничего особенного, ничего примечательного; необыкновенное ожидает меня впереди.

Сивцев Вражек, мой родной переулок, в XV веке примыкал к большой торговой дороге на Смоленск. В конце XVI века здесь обосновались опричники, ищейки Ивана Грозного; позже эти места заняли дворцовые слободы плотников и конюхов первого царя из династии Романовых. Церковь Святых Афанасия и Кирилла, где меня крестили, доныне уцелевшая, хотя и бездействующая, в 1654 году соседствовала с владением Андрея Ростопчина, предка прославленного московского губернатора 1812 года. Именитые люди выбирают Сивцев Вражек для постройки своих домов начиная с 1716 года. В XIX веке Сивцев Вражек входит в историю литературы: здесь живет писатель Аксаков, которого навещает Гоголь. Рядом, в доме, принадлежащем богатому дворянину Александру Яковлеву, проведет несколько лет его внебрачный сын Александр Герцен. В доме № 16 по этому переулку окончит свои дни Мария Гартунг, старшая дочь Александра Пушкина, прослывшая прототипом толстовской Анны Карениной.

Детство мое прошло в поместьях и в Петербурге, и я не знала дома, где родилась. Только в 1956 году, ровно через пятьдесят лет после моего рождения, зимней ночью, когда кружила метель и мороз перехватывал дыхание, один старик повел меня в Сивцев Вражек и показал мне тот дом. Все вокруг было нереальным: этот призрак, возникший из прошлого, город, самый чужой среди многих, царившие здесь безлюдье и тишина. Как-то утром, под бледным февральским солнцем, я пришла сюда еще раз, понимая тщетность этого сентиментального паломничества. Дом не выдавал своих тайн, а я не могла позвонить у дверей "бельэтажа", как говорили встарь. От облупленных стен, невзрачных, боязливо съежившихся, веяло тленом и прахом.

Как бы то ни было, ни одно воспоминание не могло воскресить дом, связанный лишь с первым моим криком, первым вздохом.

И все же - хотя мои близкие в ту пору уже были рассеяны по всему свету, от берегов Тихого океана до Черной Африки, от Средиземноморья до вод Атлантики, а чуть раньше и до самой Сибири, - мне подумалось: были времена, когда в сердце старой Москвы жил многочисленный, разветвленный род, к которому принадлежу и я, - родственники, свойственники, друзья, листья и ветви одного древа с переплетенными корнями. Но настал момент - и ветер истории порвал цепь поколений, веками соединяемых звено к звену все на той же земле.

Я помню себя с раннего возраста, что свойственно многим писателям. В памяти живет далекое прошлое, когда я еще ничего, кроме ощущений, не испытывала. Мне, холеному ребенку, мир казался совсем не уютным. Конечно, воспоминание о свивальниках, которыми в прежние времена пеленали новорожденного, будто мумию, не всплывает на поверхность. Однако одежда, заменившая их в раннем детстве, возможно, поселила во мне жажду избавления от всяческих пут, определив тем самым мой жизненный выбор. Я была закована в панцирь: рейтузы обтягивали ноги, давили в поясе, ботинки на пуговицах жали в подъеме, высокие воротники платьев душили меня, голову туго обхватывал капор, а завязки больно стискивали подбородок. Ужасное, унизительное состояние ребенка, вынужденного терпеть, не понимая: перекладина высокого стульчика впивалась в живот, прутья кроватки сурово отгораживали меня от свободного пространства комнаты. Стоя, я видела только ноги окружавших меня гигантов, ножки столов и стульев. Собственные же ноги едва держали меня. Испытывая гнев, радость, страх, я не умела выразить их иначе как криком и плачем. Мои удовольствия были скудны и чисто инстинктивны: животная радость пребывания в материнских объятиях или предвкушение поставленной передо мной еды. Неловкая, скованная в движениях, нетерпеливая, раздражительная, я влачила столь неполноценное существование, что вспоминаю о той далекой поре с ужасом.

Вокруг звучала русская, немецкая, французская речь, но, давясь русскими, немецкими, французскими словами, я никак не могла выразить того, что хотела. И еще об одном не могу я вспомнить без отвращения - о неодобрительно поднятом указательном пальце моей няни-немки, которым она вертит вправо-влево перед моим носом, что означает: "nein, nein, das ist ganz unmoglich". Это невозможно.

На немногочисленных сохраненных мною снимках тех времен, ближе к 1910 году, запечатлен лишенный очарования толстый ребенок, упакованный в тесное платье, понурый (оснований на то у него более чем достаточно), без всякого удовольствия глядящий на мир большими круглыми глазами. Однако на фотографии, где я восседаю в кресле, как на троне, в окружении сестер и брата, вид у меня вполне удовлетворенный. Возможно, в этом возрасте мне льстило почетное место.

Мало того, что я не обладала качествами, которые помогли бы мне переносить зависимость от других, - покладистым или веселым нравом; вдобавок ко всему судьба, словно с неохотой даровав мне благополучное начало жизни, поспешила испортить его множеством унизительных недомоганий. Как аскет, неразлучный со своими веригами, я должна была носить ортопедический пояс из-за пупочной грыжи; стойкий энтероколит наполнял мои ночи кошмарами; меня пичкали противным рыбьим жиром от анемии; крапивница осыпала мое тело волдырями, а чтобы излечить фурункулез, к которому я была предрасположена, меня купали в серной ванне, и, пропитанная неотвязным запахом, я напоминала беглянку из ада…

Из четверых детей я родилась последней; две сестры и брат были старше меня, и я злобно смотрела, как они бегают, играют, ходят, легко и непринужденно чувствуя себя в этой жизни.

Среди первых моих впечатлений я не вижу России: катятся по рельсам поезда - словно в предзнаменованье моего будущего; один за другим мелькают города, где различимы лишь немногие детали: берлинский зоопарк, фонтан в саду Тюильри, озеро Леман, в котором я чуть было не утонула, пальмы в Тамарисе, марсельский порт, желтое серсо в загорелой руке моей сестры Наташи, запускающей его вдоль песчаной аллеи; высокий автомобиль на залитом солнцем шоссе (это юг Франции): человек в спортивной кепке, отец моей подруги Жаклин де Местр, сидит за рулем, а пассажирки - моя мать и тетя Галя (я помещаюсь между ними) - прячут лица от пыли под длинными белыми вуалями; помню еще мундиры офицеров русского флота в 1910 году, когда русская эскадра стояла на якоре в Тулоне.

Наиболее отчетливы в памяти картины Тамариса близ Тулона. Жизнь еще не особенно радует. Брат и сестра вместе с другими детьми играют в парке или в саду. Если они и соглашаются принять меня, уступив (как я предполагаю) уговорам матери, то лишь затем, чтобы отделаться от моей персоны с помощью хитрых уловок, отнюдь не чуждых детству. Во время игры в казаки-разбойники я лежала у подножья пальмы, связанная по рукам и ногам, ибо мне была уготована позорная участь - оказаться пленником еще до начала военных действий; если играли в прятки, на мою долю выпадало долгое ожидание в кустах, а когда я наконец с трудом из них выбиралась, то обнаруживала, что никто меня не ищет и все убежали; если затевались жмурки, мне приходилось, вытянув перед собой руки, с завязанными глазами выступать в роли старательного ловца призраков на опустевшей лужайке.

Я еще не знала того, что мне откроется в восемь лет: что я вырасту и стану самостоятельной. Во мне еще не теплилось никакой надежды. И потому я удивилась, когда год или два назад один знакомый, узнав о моем намерении писать мемуары, попытался меня предостеречь от обольщения розовым цветом, в который якобы окрашиваются воспоминания детства для всех взрослых людей. Вовсе нет! Мои первые шаги по этой земле были, несомненно, первым моим испытанием.

Дальше