Прошло еще несколько пустых и смутных дней. Анюта и Лидия приносили нам еду на второй этаж. Уехал друг двоюродного брата Александра: они где-то должны были встретиться и продолжать свое бегство в Сибирь, к Колчаку.
Единственным нашим развлечением были новые обыски, производимые с совершенно фантастическим намерением обнаружить целый пуд бриллиантов, которые, по утверждениям истерички Насти, были будто бы замурованы в наши стены. Как мы ни пытались им объяснить, что даже сам царь не обладал таким количеством бриллиантов, конторщик и его сообщники не переставали выстукивать стены, надеясь определить местонахождение баснословных сокровищ. На сей раз это была сугубо частная инициатива, и, когда я совершенно серьезно попросила предъявить нам подписанный ордер, "власти" ответили мне молчанием. Сдирали обои, стучали во всех углах молотком, обследовали полы, поднимали плитки, но, странное дело, не решались вскрывать сундуки и чемоданы, все еще запертые на ключ; а ключи Валя обещала передать той первой комиссии, приехавшей в день ареста нашей матери.
Вскоре я оказалась в полном одиночестве. За тетушкой и Наташей приехал Павлик и проводил их до Венёва. Они повезли передачу нашим узникам - продукты, белье. Валя и Дмитрий уговорили отца остаться в Москве: они узнали, что венёвские власти намеревались арестовать и его. Ему приходилось скрываться, поэтому сам хлопотать о матери он не мог; эту заботу взяли на себя Валя и Дмитрий согласно выработанному в Москве же плану. Предполагалось, что и я поеду в Венёв с тетей и Наташей, но когда командир отряда, занявшего наш дом, узнал, что отца разыскивают, он меня не отпустил.
- Мала еще, - сказал он. - Пусть отец за ней приедет, ему и отдадим.
Итак, я осталась в заложницах. Эта роль мне казалась и важной, и ответственной. Я ею очень гордилась. И все же, когда последние мои родственники, особенно Наташа, покинули Матово, я почувствовала себя такой одинокой, такой растерянной! Впервые в жизни пришлось мне испытать беспредельное одиночество, тем более ощутимое, что приближалась Пасха.
Но, как оказалось, я не совсем и не всеми была забыта. Безусловно, моя мать думала обо мне непрестанно, как и я о ней, но думал обо мне и отец Александр из села Гремячева. В то время уже начинались гонения на церковь и на ее служителей, и этот неприметный сельский батюшка отлично знал, какому риску себя подвергает, посещая охраняемое красными солдатами матовское имение. Но он решил, что необходимо меня поддержать. Он отслужил пасхальную службу для Анюты и для меня и сунул мне красное яичко - символ радости и Воскресения. Настанет час, и ему припомнят этот жест милосердия.
Предоставленная самой себе и попечительству Анюты, я уходила гулять по местам, которые мне предстояло потерять навсегда. Стояла чудесная весенняя погода - такая же чудная весна будет и в сороковом году во Франции. Последняя и самая младшая из Шаховских обходила в сопровождении собак родовое свое поместье. Перед отъездом Наташа символическим жестом передала мне ключи от подсобных помещений, будто ключи от города. Но город был взят врагом. Запасов не стало, винный погреб был давным-давно опустошен победителями, выпившими все до последней капли.
Несмотря на мои уверения в том, что я ничего не боюсь (это было неправдой: я по-прежнему боялась темноты и привидений), Анюта, не слушая меня, решила спать в моей комнате. Время от времени к нам наведывались Алексей или Павлик. Пешком (лошади у меня больше не было) ходила я иногда в деревню. Каждый приглашал меня зайти в избу, и вслед за матерью я принялась взывать к добрым чувствам крестьян. Так или иначе, новый режим они не очень-то жаловали. Однако в избах мне случалось замечать где подушку, где вазу, где лампу, где чайник или чашку из нашего дома. Некоторые извинялись: "Когда все это кончится, мы вам вернем, а пока у нас целее будет".
И все же я находилась в знакомом мне мире и чувствовала себя непринужденно, среди друзей. Бабы тепло смотрели на меня, иногда толстая Аграфена по-матерински совала мне мятный пряник. Вокруг меня вздыхали: "Бедняжки! Бедняжки! В какое время жить-то приходится!"
Лидия и Карл, которых солдаты выдворили из нашего дома, снимали "угол" в одной избе. Лидия говорила: "Добрыми словами княгине не поможешь. Нужны передачи". И мне несли яйца, творог, чтобы я отправляла это в Венёв с кем-нибудь из наших молодых людей.
Случалось мне присутствовать и на деревенских сходках. Я рассказывала, каким гонениям подвергают нас "венёвские". Вместе с крестьянами мы выработали проект письменного ходатайства, который вылился позже в настоящее требование об освобождении моей матери. Оно было направлено венёвским властям. Поначалу эта бумага едва ли не стоила моей матери жизни, но затем все-таки принесла ей свободу.
К солдатам я относилась с презрением, хотя пожаловаться на них не могла. Но однажды, увидев меня в саду, они потянули меня к роялю, на крышке которого они успели уже выцарапать ножом свои имена и инициалы, и приказали мне сыграть революционный реквием: "Вы жертвою пали в борьбе роковой…" Разболтанный табурет вертелся подо мной, расхлябанные клавиши стали похожи на неухоженные зубы. Солдаты гоготали, кричали, курили, плевались. Вне себя от ярости, я заиграла "Боже, царя храни".
Неужели они еще помнили государственный гимн? Лакированная крышка сотрясалась от их кулаков.
- Кончай, дворянское отродье!
Лавируя между ними, я пробралась к выходу. Мне было не так страшно, как противно. Скорее на свежий воздух, к собачьим ласкам, к полям, где я буду одна… Я отправилась в огород, где по привычке еще трудился садовник.
- Ничего не делай, - говорила я ему, - не утруждай себя, не надо. Все равно ни тебе, ни мне этого есть не придется. - И я вырывала ростки салата, раннюю рассаду, сидящую еще в теплице. Внутренне я уже отдалялась от Матова, но вражды к русскому народу не испытывала. Лидия, Анюта, Василий, Матвей, отец Александр, Аграфена, матовские крестьяне - это и был русский народ. И я к нему принадлежала. Ну а солдаты? И они, конечно, родились русскими, но стали коммунистами, интернационалистами, отступниками. Они состояли на службе у врагов народа. И вот тому доказательство: как ни одолевала их скука, ни один так ни разу и не отважился дойти до деревни…
Как-то раз появилась Валя, повязанная по-крестьянски; она приехала вместе с Павликом на нанятой у кого-то телеге. Кто-кто, а старшая моя сестра не страдала ни романтизмом, ни сентиментальностью. Наспех она поведала мне новости о нашем рассеянном по разным местам семействе. Сообщила, что скоро появится возможность меня забрать, что дела продвинулись, что нашу мать-перевели в Москву и теперь ей предстоит отправиться оттуда в Тулу. Еще Валя рассказала, что в Венёве ей удалось выкрасть ордер, выданный Венёвскому Совету на арест отца. Она утверждала, что нового ордера им уже не получить.
- Как же ты умудрилась?
- Я сидела у следователя в кабинете и просила отсрочить арест отца. Вдруг мне сделалось дурно. Весьма кстати. Тип этот вышел за водой, а я воспользовалась моментом, стянула бумажку и уехала в Москву. В Туле мы потом все уладили. Это для тебя сложновато, но скажу тебе, что иногда благорасположение нужных людей можно и купить. Ну да ладно, - добавила она, - с этим делом покончено. Во всяком случае отцу теперь не опасно приехать в Венёв. Тетя Катя и Наташа все еще там. Теперь слушай меня внимательно. Мы могли бы хорошенько провести этих солдафонов. Хочешь мне помочь?
- Еще как хочу!
- Видишь этот ордер, мне его выдали в Туле. Я могу вывезти отсюда мои личные вещи, кроме драгоценностей. Знаешь, я никогда не питала особого доверия к несгораемому шкафу и припрятала кое-что в другом месте. Вот они здесь, в этом мешочке. Возьми его к себе в детскую. У тебя есть большой платок? Завяжи в него. И запомни: когда мы с Павликом уедем в сторону села, выходи с узелком как ни в чем не бывало и окольными путями, огородами, как хочешь, но только так, чтобы за тобой никто не увязался, дойди до водопоя, будто гуляешь, обойди пруд; там ты увидишь нас на дороге, передашь узелок, и мы уедем.
Как только я унесла мешочек в свою комнату, Валя вызвала к себе через Анюту командира отряда, показала ему разрешение и стала укладывать вещи в чемодан. Он внимательно следил за ней.
- Ах да, чуть не забыла, - сказала Валя, которая все время занимала его разговорами. Своему лицу она великолепно умела придавать ангельское выражение, а ее голубые глаза излучали невинность. - Вот вам ключи от всех сундуков и чемоданов. Видите, я сдержала свое обещание. Хорошо, что вы не взломали замки, это вам бы дорого обошлось.
Она захлопнула чемодан.
- Здесь только мои личные вещи.
Затем она позвала Павлика, чтобы он помог ей снести чемодан вниз. Мы обнялись. Спускаясь по лестнице впереди солдата, она еще прокричала: "Если они станут плохо с тобой обращаться, дай мне знать! Где это видано! Девочку в заложницах держать! Я все расскажу Дзержинскому!"
Путь свободен. Пора мне вступать в игру. Драгоценности довольно увесисты, но места занимают мало. Я завязываю мешочек в платок, беру сверток под мышку, маскирую его двумя толстыми книгами и выхожу не через красное крыльцо, которым вышла Валя, а через парадный выход.
Небрежным шагом, сопровождаемая моим мопсом, я иду сначала по липовой аллее, затем через корт, оттуда огородами выхожу к скотному двору, который мне надо обогнуть.
Все пропало! Меня учуяли собаки: Медведь, за ним Барбос, потом Леди, потом Каштанка. Они меня окружают, увязываются за мной. Я их отгоняю, но они принимают мои действия за игру. Кратчайший путь для меня закрыт, так как у мостика через болото, там, где я чуть не замерзла в снегу, стоит скучающий от безделья солдат. Вокруг пруда вырыта маленькая канава. Я в нее прячусь, но собаки не отстают; их, несомненно, видно издалека. Я ползу на животе, прислушиваюсь, высовываю голову. И тут мне невероятно везет: солдат удаляется в сторону дома. Я оставляю книги в канаве и вылезаю наверх. Солдат оборачивается, и под его взглядом я резвлюсь с собаками, прыгаю, машу свертком, будто это невинный узелок, который им надо поймать. Солдат теряет ко мне всякий интерес. Я уже у моста и бросаюсь бежать изо всех сил. Триста метров, четыреста - телега уже здесь. Валя в крестьянском наряде и Павлик в русской рубахе меня ждут. А я совершенно запыхалась, не могу сказать ни слова, только протягиваю сестре узелок. Павлик трогает лошадь. Вот и все.
Я медленно возвращаюсь к дому, очень довольная собой. Мое хорошее настроение, видимо, удивляет моих стражей: они привыкли меня видеть неизменно хмурой. Вспомнив свои прежние привычки мальчишки в юбке, я принимаюсь насвистывать так, чтобы они услышали: "Гром победы, раздавайся! Веселися, храбрый Росс!"
На следующий день солдаты придумали себе забаву: сжигать номера "Матовского вестника". Для полного своего удовольствия они вдобавок бросили в костер еще несколько случайно выхваченных книг и требуют, чтобы я смотрела на эту экзекуцию. Я прихожу, но гляжу на них с презрением:
- Научиться читать труднее, чем книги сжигать, - говорю я им. - А развести костер любой дурак сумеет.
Но они уже привыкли к моим выходкам и не обращают внимания на оскорбление. А я удаляюсь восвояси и углубляюсь в книгу Вальтера Скотта, забывая о солдатах в общении с куда более интересными мне людьми, населяющими роман.
Моей матери было почти девяносто лет, когда в Калифорнии она написала для меня воспоминания об этом периоде своей жизни.
"По дороге из Матова в Венёв я боялась, что нас всех перебьют - меня, мужа и наших старших детей, - и когда мы все-таки добрались до города, это показалось мне чудом. Там меня с племянником отделили от остальных членов семьи и повели в тюрьму. Меня поместили в подвал; никакой койки не было, только немного соломы на полу. Я стала ждать своей участи. На Пасху приехавшие из Матова крестьянки привезли мне какой-то еды, кулич и пасху. А начальник тюрьмы был настолько любезен, что позволил мне во время заутрени увидеть мою дочь Наташу. По моей просьбе мне разрешили посетить камеры, где сидели мой племянник, наш кучер и Модлинский, а вместе с ними несколько неизвестных мне крестьян. Мы похристосовались и разделили все, что я получила из Матова.
Несколькими днями позже ко мне в камеру вошел начальник тюрьмы, бледный и взволнованный. Со слезами на глазах он сообщил, что на следующее утро меня ждет расстрел, так как крестьяне из Матова и многих окрестных сел направили властям ультиматум, требуя моего освобождения, в противном случае угрожая пойти на Венёв и освободить меня силой.
Я поблагодарила этого добропорядочного человека за то, что он меня предупредил, и легла на солому, держа в руке единственно ценную для меня вещь, которую мне удалось уберечь от этих мерзавцев, отнявших у меня все, вплоть до обручального кольца и крестильного крестика, - малюсенький образок Иверской Божьей Матери, часовня которой находилась в Москве. Иконка эта и до сих пор у меня, а обрела я ее чудесным образом в Бад-Киссингене во время одной из моих поездок туда. Однажды вечером я шла на почту отправить телеграмму моему мужу, чтобы предупредить его о моем скором возвращении в Москву. Прошел дождь, на улице было грязно, и я вдруг почувствовала, что на что-то наступила. Я стала шарить по земле кончиком зонта, увидела голубую ленточку, потянула за нее и вытащила образок, к которому она была привязана. Сразу же я отправилась в полицию, чтобы заявить о моей находке, но не решилась с ней расстаться и оставила только свое имя и адрес на случай, если кто-то станет разыскивать образок. Из-за этих хлопот я опоздала на поезд и поехала следующим. И тогда случилось чудо, которое некоторые сочтут простым совпадением: тот поезд, на котором я не поехала, сошел с рельс; были и раненые, и погибшие".
Вслед за тем моя мать рассказывает, что произошло на заре следующего дня.
"На рассвете за мной пришли шесть красноармейцев и вывели меня из тюрьмы. Перед воротами ожидала молчаливая толпа, прослышавшая о моей предстоящей казни. В этой толпе я увидела мою четырнадцатилетнюю дочь Наташу. Она пыталась ко мне протиснуться, но солдаты ее не пускали. Тогда разгневанные люди закричали: "Дайте же девочке попрощаться с матерью!" Я смогла наконец поцеловать мою душеньку и сказала ей: "Скорее возвращайся домой, меня увозят в Москву. Обещай, что сейчас же уйдешь". Я страшно боялась, что она увидит, как меня будут расстреливать.
Но когда она скрылась из глаз, силы меня оставили. Образок все еще был спрятан у меня на груди, и я молилась Божьей Матери, чтобы Она дала мне силы выдержать все до конца".
Наташа продолжала бежать за солдатами, которые уводили нашу мать, но женщины из толпы ее удержали. В слезах она вернулась в дом, где ждала ее тетушка.
"Солдаты повели меня окольными путями, минуя город, и привели к полю, вдоль которого тянулись железнодорожные пути. Комиссар, который командовал отрядом, крикнул: "Стой!" Я закрыла глаза, готовясь к смерти, но услышала разъяренный его голос: "Вам повезло, пришел приказ из Москвы, ваш расстрел отменяется. Но никуда вы не денетесь, и в Москве вас к стенке поставят. Идите вы к черту!"
Тогда двое солдат повели меня через пути на станцию и сели вместе со мной в вагон третьего класса. Я ничего не понимала, но чувствовала огромную радость. Я знала, что мой муж, старшая дочь и сын находятся в Москве; значит, их хлопоты вырвали меня из когтей смерти".
Тем же поездом уехали мой двоюродный брат и кучер Андрей. Модлинского, как мне помнится, отпустили и выслали из губернии. В Москве всех трех заключенных свели вместе и препроводили в Бутырскую тюрьму пешком через весь город. Позже мой брат сложил про эти трагические события нечто вроде юмористической баллады (юмор не покидал нас ни при каких обстоятельствах): "Взирая на ботинки в дырках, наш Юра брел в тюрьму Бутырки. Краснел, как девы обнаженные средь люди, в ризы облаченные". Обидела мою мать и моего двоюродного брата реплика прохожего, глазевшего на то, как их вели: "Гляди-ка, женщина, мальчишка и мужик! Наверное, это они совершили вооруженное ограбление ювелирного магазина на Кузнецком мосту!"
Но обратимся еще раз к воспоминаниям моей матери:
"Когда мы прибыли в Бутырки, меня отвели, не церемонясь, в маленькую камеру. Заперли дверь, и я огляделась: в самой верхней части стены - малюсенькое окно, забранное, конечно, решеткой; грязная постель, стол с ввинченными в пол ножками, такой же табурет.
Внезапно я чувствую, что падаю духом. Меня охватывает отчаянное желание увидеть что-то другое, только не то, что меня окружает. И я влезаю на стол. Оттуда виден дом напротив, растворенное окно кухоньки, в ней человек в форме надзирателя, женщина у плиты, ребенок на высоком стульчике. Я страстно хочу только одного: очутиться среди своих, пусть в такой же кухоньке. Я слезла со стола и в первый раз после ареста расплакалась.
Через некоторое время я услышала, как снова поворачивается ключ в замке; кто-то кричит: "Веди ее вниз!" Появляется здоровенная баба и приказывает: "Тебя ждут, давай скорей!" Не на расстрел ли меня ведут - на сей раз по-настоящему? Я невольно замедляю шаг, но тут снизу, с лестницы, опять орут: "Ну живей, давай живей!" И я слышу свой собственный голос: "А куда мне спешить?" Надзирательница идет следом, толкает меня, я прохожу через какой-то двор, потом через второй. За окнами вижу лица заключенных; они смотрят на меня, и я машинально машу им на прощанье рукой. Наконец я попадаю в большое помещение, где меня ожидает приличного вида человек. Он говорит мне:
- Прошу меня извинить, я обязан присутствовать. При чем присутствовать? При моей казни?
- Да, пожалуйста, - отвечаю я и остаюсь стоять посередине этой комнаты, где царит полумрак.
Но вот открывается дверь и входит мой сын. Он странно одет, на нем брюки галифе, в руках он держит кепку, белый узелок и розу. Я его обнимаю, плачу от радости, от возбуждения, от неожиданности. Наконец-то я впервые что-то узнаю о своей семье.
Дмитрий меня успокаивает, рассказывая о судьбе каждого. Минуты бегут. Подходит начальник тюрьмы и говорит с сожалением:
- Извините. Свидание окончено.
С розой и белым узелком в руке я карабкаюсь, на этот раз радостно, по трем лестницам, которые приводят меня обратно в камеру. Неприветливая надзирательница неожиданно преображается. Она меня спрашивает, не хочу ли я перейти в другую камеру и помыться. Я с удовольствием соглашаюсь на более просторную и чистую камеру, но от мытья отказываюсь, так как не уверена в чистоте самой ванны. Затем я разворачиваю узелок. И вот у меня на столе роза, а рядом - немного свежей икры, копченой семги, белый хлеб. Сидя на койке, любуюсь этим натюрмортом… Настроение мое поднялось, я даже снова способна спать. Четыре дня спустя меня навещает моя дочь Валя. Мой муж тоже в Москве, но он не может ничего предпринять, не рискуя быть арестованным. Он собирается ехать в Венёв к нашим младшим детям". (Моя мать не знала, что я была в Матове одна.)