Лошади были моей второй страстью после собак. Мне нравилось осторожное прикосновение их нежных губ к моей ладони, когда я протягивала им краюшку черного хлеба, посыпанного крупной солью; мне нравилась крепкая стать одних и нервный темперамент других, и никакие достоинства автомобиля не могут, на мой взгляд, сравниться с тем пониманием, какое устанавливается между всадником и его лошадью, связанными негласным договором о взаимных услугах: этот союз двух живых существ не имеет ничего общего с отношениями между человеком и неодушевленной материей; разумеется, тогда я была далека от того, чтобы формулировать подобным образом свою точку зрения.
Я умела доить коров и любила запах парного молока, бившего тонкой струйкой в ведро. Как-то раз я пришла на скотный двор; по недосмотру нерадивого пастуха коровы забрели на клеверное поле, а теперь они лежали со вздувшимися боками, и ветеринар готовился делать им пункцию. Я чуть не потеряла сознание: в то время я острее, чем теперь, воспринимала страдания и смерть.
Холодную колодезную воду из ведер переливали в поилку, выдолбленную в бревне, и после дня пахоты в сгустившихся сумерках раздавалось фырканье обступивших ее лошадей.
В казарму, где жили рабочие - одинокие и семейные, я заходила редко, но с удовольствием заглядывала в домик, где размещалась людская кухня. Здесь всегда было натоплено - и зимой, и летом. Веселая толстая кухарка, так непохожая на нашу нервную Настю, хозяйничала у русской печки. Проворно орудуя ухватом, она вытаскивала из печи глиняные горшки с гречневой или пшенной кашей, ловко вынимала большие караваи черного хлеба и не забывала острием ножа начертать крест на каждом из них перед тем, как его разрезать и угостить меня пышущей жаром горбушкой с потрескавшейся корочкой. Ближе к обеду кухню наполнял запах лука и капусты. В деревянные миски разливали жирные щи, и рабочие рассаживались вокруг стола. Они доставали из-за голенища ножи, брали в руки деревянные ложки, разукрашенные резьбой и росписью, и, перекрестившись, принимались за еду.
Язык туляков - образный, красочный, богатый заимствованиями из соседних диалектов - можно сравнить с тем французским, на котором изъясняются жители Турени. Возможно, именно благодаря тому, что я слышала речь тульских крестьян, мне - выросшей далеко от родины - известны поговорки, пословицы, крепкие словечки: так что, доведись мне беседовать с самим Никитой Сергеевичем Хрущевым, я бы за словом в карман не полезла.
Месяцы и годы, проведенные в Матове, сливаются для меня в единую полосу. Чудный свиток событий и картин природы, постоянно повторяющихся и всегда новых! Когда в стране царит мир, в деревне все происходящее возводится в ранг события.
Большие медные тазы, сияющие ярче золотых, ставят на печки, сложенные из кирпича специально на период заготовления впрок - до будущего лета - варений. Молодые крестьянки вместе с, детьми из нашего семейства с утра набрали корзины земляники или малины, смородины или крыжовника. И вот в саду, наполненном жужжанием пчел и ос, слетевшихся на запах ягод и кипящего сиропа, моя мать и тетки наблюдают за процессом варки: ягоды должны остаться целыми, сохранить форму и аромат и сделаться прозрачными.
День появления в имении коробейников - всегда неожиданного - превращается в праздник, сопровождаемый большой суматохой. Телеги, нагруженные тюками с товаром, останавливаются у красного крыльца, и к ним со всех сторон сбегаются бабы и ребятишки. Служанки несут стулья для дам нашего дома. Лена выкатывает бабушкино кресло. Руки заезжих искусителей разворачивают, аршин за аршином, куски пестрых ситцев, саржи для юбок… Все эти ткани дешевые, но добротные, стойкой окраски. Девушки с фермы и служанки щупают и проверяют на прочность материал, со смехом слушают, как продавцы расхваливают свой товар. Наступает торжественный момент раздачи подарков: каждой что-нибудь достанется от моей матери - отрез на платье, на юбку, на блузку или цветастый платок… Из этих же тюков, нагроможденных на телегах, выйдет немало летних платьев и для нас.
После распределения даров мать и тетки уходят, а перед опустевшими стульями продолжается беззастенчивый торг: служанки и работницы прельщаются то флакончиком пошлых духов или куском пахучего земляничного мыла, то дешевым колечком или коробочкой пудры, и монеты, звеня, пересыпаются из рук в руки.
Летом дни рождения отмечались с особой пышностью. В канун моего дня рождения я сама заказывала праздничную трапезу и торжественно вручала Насте свое меню, неизменно одно и то же: консоме с вермишелью - звездочками или "азбукой", жареные цыплята и мороженое - разумеется, фисташковое. Из подвалов доставали "мое" вино - кажется, "Ливадию-65", десертное вино из императорских владений в Крыму. Утром, усевшись в большое кресло, увитое цветами, напротив украшенного цветами прибора, я срывала обертки с подарков, которые грудой громоздились передо мной. Восседая на почетном месте, я царила во главе стола (раз в году обычая не делает) и была счастлива тем, что повзрослела на год.
В день рождения отца все соседи с веселым звоном бубенцов съезжались в Матово. Уже накануне на кухне крики Насти, терроризирующей своих подчиненных, перемежались со звяканьем кастрюль и стуком что-то сбивающих деревянных ложек. В этот день отец делал вид, будто встал позже обычного. Он в свою очередь усаживался в кресло, увитое цветами, а мы подходили с поздравлениями приложиться к его руке. Отец выглядел сконфуженным и довольным, ловко разыгрывая удивление: как это мы не забыли о его дне рождения. К обеду стол раздвигался, но поскольку за ним все-таки не хватало места для всех, нас вместе с гувернанткой и учителем удаляли в диванную и допускали только к десерту - и, держа в руках бокалы с шипучей ландриновой водой вместо шампанского, мы снова желали отцу долгих лет жизни. Мой дядя Петр Алексеевич Нарышкин в этот день брался за приготовление закусок. На серванте выстраивался ряд графинов с водкой - чисто-белой, красной, настоянной на рябине, зеленой - на молодых смородиновых побегах, желтой - на тархуне, а дядя Петр, бывший казачий офицер императорской гвардии, колдовал над перцем, солью, маслом и уксусом и затем снимал пробу, считая своим долгом одновременно пропустить рюмку водки того или иного сорта, так что за стол он садился уже заметно повеселевшим.
Поздний ужин накрывали в саду. На деревьях и кустах зажигали бумажные фонарики. Над лампочками вились ночные мотыльки. Нам не разрешалось присутствовать на ужине, и мы слонялись по гостиной, оттягивая минуту ухода в спальню, а вокруг шел разговор об урожае и местных происшествиях. Меня завораживала одна женщина, не похожая на других. Это была госпожа Змеева, цыганка, - по слухам, наш сосед Змеев, чтобы жениться на ней, уплатил большой выкуп табору. Ее смуглая кожа, миловидное лицо, отуманенное печалью, противоречившей живому блеску черных глаз, гладкие волосы, днем повязанные красным платком, грудной голос - все это, в моих глазах, создавало вокруг нее ореол тайны… В соседней гостиной любители карт наслаждались игрой в вист или преферанс.
В один из таких вечеров я слышала рассказ дяди Петра Нарышкина об историческом событии, очевидцем которого он был: о трагедии, разыгравшейся во времена, даже на сегодняшний мой взгляд неправдоподобно далекие, чуть ли не допотопные. Речь шла о казни Софьи Перовской, Кибальчича, Желябова и других участников убийства Александра II 1 марта 1881 года. Софья Перовская, прежде чем она примкнула к террористам, была светской девушкой; дядя Петр встречал ее и как-то танцевал с ней на балу. Року было угодно, чтобы он оказался в отряде, сопровождавшем ее на эшафот. "Я не смел взглянуть на нее, - рассказывал дядя, - не потому, что находил кару несправедливой: убийство Царя-освободителя - преступление непростительное; но нелегко быть свидетелем последних минут приговоренного к смерти. И потом, - прибавил он, - вообразите: что, если бы, узнав меня, она подала мне какой-нибудь знак;.. Я был совсем молодым офицером, моя карьера могла погибнуть, и уж во всяком случае я бы не избежал порядочных неприятностей".
Только оценив, с какой быстротой удаляются от нас исторические события, заслоняемые настоящим, начинаешь понимать, что для молодых немцев и французов не только война 1918-го, но и война 1940 года уже потонули в пучине времен. Моему отцу было шесть лет, когда объявили об освобождении крестьян; ему пришлось пережить и русскую революцию, - и к тому времени реформа была полностью забыта.
Но вернемся к дню рождения отца. Едва успев раздеться, мы с Наташей в ночных рубашках бежали в спальню матери, выходившую окнами в сад, где под веселый шум голосов продолжалось пиршество. Наконец, гости вставали, чтобы поднести отцу традиционную "чарочку" - серебряный кубок, наполненный шампанским, - и сад оглашался хором, где выделялись звучностью сопрано тети Нарышкиной и контральто госпожи Змеевой:
Кому чару пить,
кому здраву быть -
князю Алексею свет Николаевичу.
Пей до дна, пей до дна, пей до дна,
пока чарка не осушена!
В ту ночь кровати расставлялись везде, где только можно, гости спали на диванах в доме и во флигеле, но мест не хватало, чтобы уложить всех, и молодые холостяки попросту отправлялись ночевать на сеновал.
У меня нет желания изображать прежнюю Россию в идиллических красках. Я перебираю свои воспоминания - такими они сохранились в душе, отражая чаще всего мои счастливые мгновения. Конечно, моя жизнь соприкасалась с трагедией судьбы крестьянства, - стоило лишь шагнуть за ворота имения, войти в соседнюю деревню. Невозможно жить из поколения в поколение рядом с крестьянами и не знать всей тяжести их бытия. Если верить недавно опубликованной во Франции работе Жоржа Вальтера "История французского крестьянства", в странах, обогнавших Россию, положение крестьян было немногим лучше, хотя, как мне кажется, здесь историк в описании картины намеренно сгущает краски, руководствуясь политическими мотивами.
С деревней Матово у нас поддерживались самые тесные отношения. Все ее жители были потомками бывших крепостных, получивших вольные от моего двоюродного прадеда Дмитрия Федоровича Шаховского еще до официального освобождения крестьян (в ту эпоху не он один, но и другие помещики поступали таким образом). Он также помог крестьянам построить свои первые избы свободных людей.
Это была затерянная деревня, связанная с внешним миром через имение Матово. Каждый день на Красном крыльце, в прихожей, толпились мужики и бабы, пришедшие за советом и помощью: за лекарством от жара или зубной боли, от дизентерии или ревматизма, за мешком муки или за семенами. Для скудного крестьянского хозяйства потеря лошади или коровы оборачивалась настоящей трагедией, и владельцам имения надлежало оказать помощь потерпевшим - в рассрочку продать им скотину взамен павшей. Иногда надо было отвезти кого-нибудь в больницу; бывало, что погорельцы просили леса на постройку новой избы…
Стоит рассказать, быть может, одну анекдотическую историю, приключившуюся во время революции 1905 года, то есть еще до моего рождения, и описанную в воспоминаниях матери. Отца не было дома, когда крестьяне, взбудораженные слухами о беспорядках, явились высказать свои требования моим родителям. Время было послеполуденное. Довольно разгоряченная толпа подошла к дому, и прислуга доложила о ее появлении моей матери. Она вышла на балкон с простыми словами: "Не шумите, мои дети спят". Этого оказалось достаточно, чтобы воцарилась тишина. "А теперь изберите представителей, с которыми князь и я будем разговаривать". Тем временем приехал отец, и делегаты были приняты. Они объяснили, что, по слухам, отныне установлена арендная плата в десять рублей с десятины земли и что они желают платить такую сумму. Отец рассмеялся: "Хотите платить по десять рублей? Пожалуйста, я не против. Только вы, верно, забыли, что сейчас платите нам всего по пять рублей с десятины?" Беднягам, по их неосведомленности, такое даже в голову не пришло: едва прослышав об официальном понижении платы, они поспешили действовать - и теперь, в полном смятении от того, что дело приняло подобный оборот, пустились, сожалея, извиняться. Разумеется, арендная плата осталась прежней, ниже официально принятой.
В 1956 году я вновь побывала в окрестностях Тулы. Стояла лютая стужа, и меня охватило чувство безнадежности: я увидела, что этот пейзаж, эти лица за прошедшие почти полвека совсем не изменились. Казалось, здесь все разорено и обречено на вечное запустение. Как могла я когда-то быть счастливой в этих местах? Могла бы я снова привыкнуть к таким суровым условиям? Наверное, нет.
Я рассказываю об этой встрече с местами моего детства для того, чтобы напомнить: привычка стирает первые наши впечатления, хороши они или плохи. Если присмотреться, красавица может показаться нам не такой уж и красивой, а дурнушка, наоборот, - не столь некрасивой, как на первый взгляд. Прекрасно зная, что в моей стране крестьяне живут в тяготах и лишениях, я сожалела об их бедственном положении (не без влияния моих родителей) и желала, чтобы оно изменилось, однако сам вид нищеты меня не поражал. Точно так же сегодня мы без всякого удивления проезжаем на машинах мимо бидонвилей, существующих во всех столицах западного мира, и если даже нам хочется, чтобы они исчезли, а их обитатели могли жить в более пристойных условиях, - тем не менее аббаты Пьеры среди нас встречаются редко. Министры арабских стран так же проезжают мимо убогих лачуг, а чиновники международных организаций - мимо нищих негритянских поселений; по всей вероятности, им тоже хотелось бы видеть вместо всего этого что-то иное, но пока они смотрят на эту бедность спокойным взглядом, как на нечто привычное.
Итак, все матовские крестьяне были для нас старыми знакомыми. Мы знали их по фамилиям и именам, знали их семейное положение, достоинства и недостатки, а они в свою очередь все знали о нас, - ведь из поколения в поколение мы росли бок о бок. "Матовские" не сливались в наших глазах в безликую толпу. Сквозь десятилетия разлуки я помню, например, многочисленный выводок Павла: отправившись как-то зимой на заработки на один из тульских заводов, Павел привез из города болезнь, которая пометила всех детей в семье физическими изъянами, не затронув их умственных способностей. Павел был плутоват, его умение словчить и критический ум были нам хорошо известны. Часто сказанное им словцо входило в поговорку. Слушая однажды, как мой брат рассказывает запутанную историю, Павел шутливо заметил: "Ничего не поймешь, а потешно!" Эта фраза вспоминается мне теперь при чтении некоторых романов моих собратьев по перу, и я радуюсь, если словечко "потешно" оказывается кстати.
Как в каждой деревне, был в Матове человек, слывший грозой здешних мест: Осип, молодой еще мужик, довольно-таки красивой наружности, с пустым взглядом светлых глаз, от которого всякому, кто к нему приближался, не исключая детей, становилось как-то не по себе. Осип то появлялся, то пропадал, иногда оказываясь в тюрьме; о нем шла молва как о воре и поджигателе, способном подпалить и хлеб в поле, и избу своего недруга. Говорили еще, что он насилует девок, даже малолетних.
На крестьян периодически обрушивались несчастья: засуха, эпидемии, падеж скота, - но страшнее других бедствий были пожары. В деревнях, где избы строились из дерева, а кровли крылись соломой, малейшая искра грозила бедой. В Матове на всех избах висели таблички со схематичным изображением таких приспособлений, как лестница, ведро, молоток, топор, веревка, в напоминание о том, что каждый из жителей обязан принести с собой в случае несчастья.
В окрестностях пожарной службы не было, и единственная на всю округу пожарная помпа находилась у нас. Когда раздавался звон колокола возле избы старосты, отовсюду, бросив работу, сбегался народ - мужики, бабы и ребятишки. Вереница людей выстраивалась у единственного деревенского колодца, ведро опускалось и поднималось, гремя цепью, воду выливали в другое ведро, и оно, переходя из рук в руки, направлялось к горящей избе. Люди метались среди разлетавшихся снопами искр, пытаясь выхватить из пылающего костра хоть несколько бревен. К нам скакал посыльный, но иногда еще до его появления клубы дыма замечал кто-нибудь в имении; огромную красную помпу со всей спешностью выкатывали во двор фермы, где закладывали пару лошадей. Мои родители и все наши мальчики верхом на лошадях следом за помпой торопились к месту бедствия. Потушив пожар, оценивали убытки. Самым трудным было не возмещение скудной мебели и одежонки, а восстановление разрушенного дома: для строительства требовались толстые бревна, а в нашей местности, где лес был вырублен, дерево стоило дорого.
Сотня страниц, продиктованных моей матерью незадолго до ее смерти профессору Калифорнийского университета, включает рассказ о ее деятельности во время голода, опустошившего Россию в начале века. Мать взялась организовать помощь нескольким тысячам "душ", как говорили тогда, в Венёвском уезде. К ней присоединились многочисленные добровольцы: помещики, священники, школьные учителя, мещане. Нужно было собрать пожертвования на закупку муки в Соединенных Штатах, устроить пункты раздачи и медицинской помощи, которую нередко оказывали студенты-медики, так как квалифицированных врачей не хватало. Состоя в благотворительном Обществе императрицы Александры, мать получала в большом количестве одежду из Петербурга для раздачи бедным: она вспоминала, как одной старой крестьянке среди прочих вещей досталась красная фланелевая юбка и та отказалась ее носить, сказав, что хочет сберечь ее для собственных похорон.
Но и в урожайные годы картина страды быстро убеждала ее очевидца в том, что хлеб насущный действительно добывается в поте лица. Августовский зной изнурял людей и скот - и в эту пору приходилось, не покладая рук, жать, собирать и обмолачивать хлеб. В полдень по дорогам и через поле тянулась вереница детей, несущих из деревни кувшины с водой и квасом, хлеб и творог, и жнецы в изнеможении валились на землю, в тень редких деревьев на краю поля.
Войдя как-то в деревенскую церковь - в какую и где, не помню точно, - я увидела стоящие в ряд пять или шесть гробиков; в них покоились грудные младенцы, жертвы страды - восковые куклы с открытыми личиками иссиня-зеленоватого цвета: должно быть, их навеки усыпил маковый отвар.
Проводы рекрутов - под звуки гармони, громогласное пение и обильные возлияния - тоже были трагедией.
Последний нынешний денечек
Гуляю с вами я, друзья.
А завтра рано, чуть светочек,
Заплачет вся моя семья.
Заплачут братья мои, сестры,
Заплачет мать и мой отец…