Таков мой век - Зинаида Шаховская 7 стр.


В течение многих веков история моего рода была неотделима от истории России, однако при Иване Грозном, не слишком жаловавшем потомков Рюрика, намечаются признаки упадка, он усугубляется в XVII веке, после Смутного времени, когда Шаховские, замешанные в заговоре против первого царя из династии Романовых, впадают в немилость.

Все это, в действительности, - дела давно минувших дней. Я предпочитаю рассказать подробнее о Шаховских более близких мне поколений, чьи истории слышала я еще ребенком. Поскольку в России не существовало права майората, родовые земли и богатства оказались раздробленными. Устав сражаться за место под солнцем, Шаховские моей ветви, подобно многим старинным родам, вполне смирились с утратой былого влияния.

Мой прадед Иван Леонтьевич, чей портрет можно видеть в музее Эрмитажа - в Галерее 1812 года, был женат на графине Мусиной-Пушкиной. Он отличился в Бородинской битве, сражаясь в дивизии генерала Тучкова близ деревни Утица, и был награжден шпагой с бриллиантом и орденом Святого Георгия. Если верить семейному преданию, в 1815 году Иван Шаховской первым из русских генералов вступил в Париж и выполнял функции правителя французской столицы в течение двух или трех дней, до назначения губернатором Остен-Сакена. Предание хранит память и о том, что мой прадед послал отряд своих егерей на защиту Вандомской колонны со статуей Наполеона, осажденной толпой парижан, намеренных ее свергнуть. Двое старших его сыновей умерли, не оставив потомства. Младший, Николай, женился на княжне Наталье Трубецкой и стал моим дедом. Он умер до моего рождения, и мне не довелось бывать в его имении Мураевня в Рязанской губернии, где вырос мой отец, старший из десятерых детей деда.

Это была дружная, истинно христианская семья, должно быть, пресноватая - добродетель чаще всего такова - и совершенно лишенная практической жилки. Единственный из всей семьи, кто попытался покончить с неотступно преследовавшей ее нуждой, был мой дядя Дмитрий Николаевич, который стал банкиром. Остальные братья после непродолжительной военной карьеры вернулись к земледелию. Семья не запятнала себя никакими "историями" - и все же история покарает ее неправедным судом.

Теперь о Шаховских - владельцах Матова. Брат генерала Ивана Леонтьевича имел от брака с Чириковой двоих детей, Дмитрия и Варвару - именно их могилы видела я в Гремячеве. Они тоже не купались в роскоши, и когда дядюшка, умерший бездетным, оставил князю Дмитрию Матово, тот уволился из гвардейского полка и всецело посвятил себя имению, находившемуся в довольно плачевном состоянии. Он отказался от женитьбы, не желая лишить сестру права быть хозяйкой дома (она, кажется, отличалась большой добротой и весьма непривлекательной наружностью - судя по тому, что дворовые мальчишки прозвали ее "княжна - чертова голова": дерзость, как видно, сходила с рук даже во времена крепостного права); и оба они всю жизнь прожили в местах, хорошо мне известных.

Князь Дмитрий Федорович был троюродным дядей моего отца и кузеном моей бабушки по материнской линии, Поликсены Чириковой. Однажды, приехав навестить его в Матово, она привезла с собой младшую дочь Анну, которой было к тому времени лет четырнадцать. Внучатная племянница очаровала хозяев, и они упросили кузину оставить у них девочку на несколько недель, а недели обернулись месяцами.

Отрочество моей матери прошло в обществе набожной старой девы и умного скептика преклонных лет. Оно прошло быстро: едва ей исполнилось шестнадцать, как князь Дмитрий, приближавшийся к девяноста годам, уговорил ее выйти замуж за его племянника Алексея тридцати двух лет, а приданым невесты стало Матово.

Семья матери, брачными союзами связанная с Шаховскими, ни в чем не походила на патриархальное семейство отца. Моя бабушка Поликсена Чирикова была внучкой великого архитектора Карло Росси, чье имя носит одна из улиц Ленинграда. Неаполитанец, по словам одних, сицилиец, по утверждению других, - он приехал в Россию десятилетним мальчиком, вместе с матерью, танцовщицей Гертрудой Росси, и ее вторым мужем, французским танцовщиком Ле Пиком.

Эта знаменитая тогда пара прибыла в Россию по приглашению Екатерины II в 1783 году. Мать поручила воспитание и обучение мальчика архитектору Винченцо Бренне; наряду с другим архитектором того времени, Камероном, он оказал на молодого Росси огромное влияние. Еще до того как развернулась самостоятельная, необычайно блистательная карьера Росси, он успел удивить своей деятельностью Москву, Петербург и русскую провинцию. Плохо изъясняясь по-русски, в семейном общении он предпочитал французский язык и обладал весьма независимым умом, что стоило ему немалых неприятностей в отношениях с государственным департаментом и обоими самодержцами, для которых он трудился, - Александром I и Николаем I.

Карло Росси родился в 1775 году; умер он от холеры в Петербурге, в доме, где когда-то жил Пушкин. Уже на смертном одре - возможно, для того чтобы обеспечить необходимую поддержку семье, - он принял православную веру. В изображении мемуаристов той эпохи молодой Росси предстает "обласканным" московским высшим светом, "как обласканы у нас одни только иностранцы", - пишет Вигель, добавляя не без коварства, что всевозможные успехи оказались чересчур тяжким бременем для архитектора и подорвали его здоровье. Очаровательный, пылкий, горячего нрава, одаренный, он с усердием отдавался работе, однако вынужден был иногда прерывать ее из-за нервного расстройства, о котором мало что известно: таков был прадед моей матери, и, может быть, именно от него я унаследовала любовь к Средиземноморью - миру, который с самой первой встречи показался мне таким знакомым, будто меня связывали с ним личные воспоминания.

Одна из дочерей Карло Росси, красавица Зинаида, была замужем трижды. Овдовев после своего второго брака с адмиралом Тихоновичем, она вышла за генерала Егора Ивановича Чирикова, главу комиссии по разграничению России и Персии (вот почему во всех углах нашего дома можно было наткнуться на персидские шелка и разнообразные предметы персидского искусства). Современница романтизма, Зинаида дала своим детям имена, созвучные эпохе: Авенир, Анатолий и Поликсена. Поликсена и стала моей бабушкой.

Кажется, будто кровь Шаховских, не удовлетворенная всеми этими смешениями, требовала новых, - и Поликсена Чирикова, юная выпускница Смольного института, влюбилась в иностранца, молодого австрийского пианиста и композитора Леопольда фон Книнена, которым в то время было увлечено все петербургское высшее общество с легкой руки Великой княгини Марии Павловны, поскольку по ее приглашению он давал концерты во дворце. Ее примеру последовали все салоны. Поликсена встретилась со своим будущим мужем в салоне княгини Белосельской-Белозерской. Они поженились, несмотря на сопротивление родных Поликсены; Леопольд фон Книнен принял православие и русское подданство. Я уже его описывала. Склонный к роскоши, неравнодушный к женскому полу, который платил ему взаимностью, расточительный без меры, он пустил по ветру все свои гонорары, причем немалые, и промотал состояние жены, не способной ни в чем ему отказать, хотя российские законы, в противоположность кодексу Наполеона, признавали за женщинами право самостоятельно распоряжаться своим состоянием, завещать, продавать и покупать собственность без разрешения мужа.

В Петербурге у них родились три дочери и сын - с младенчества они дышали музыкой. Между тем жизнь в столице стала семье не по средствам, и дедушка с бабушкой переехали в Тифлис. Там дедушка сначала преподавал в консерватории, а затем открыл свою музыкальную школу. Он был неисправим, и семейные проблемы оставались прежними. На пороге старости моя кроткая бабушка нашла приют в Матове. До самой смерти не разлюбила она своего музыканта.

Таким образом, в душе моей идет нескончаемая борьба между тем, что я унаследовала от степенной родни отца, с одной стороны, и, с другой, - тем, что воспринято мной от предков по линии матери - художественных, страстных натур. Мне приходится совмещать в себе по всей видимости не совместимые склонности и мириться с собственными противоречиями.

Осень увлекала нас на берега Невы, и все вокруг изменялось: окунаясь в другой мир, я сама становилась другой, непохожей на себя прежнюю. С 1910 по 1913 год мы жили на Первой линии Васильевского острова, в просторной квартире. Бальный зал - в то время моя старшая сестра еще не выезжала - использовался только для так называемых "раутов" или для детских праздников.

Сквозь пальмовые листья и цветы, нарисованные морозом на оконных стеклах, я смотрела, как проезжали мимо извозчики, конки, позже - трамваи. Иногда во дворе слышалось пение шарманки, и какой-нибудь серб или румын заставлял танцевать на ее крышке несчастную, одетую в лохмотья обезьянку. Открыв форточки, все бросали ему мелочь, и монеты падали на утоптанный снег. Порой доносились заунывные крики татарина, продавца ковров и одежды: "Халат! Халат!"

Подобно поляне с незабудками в Матове, Петербург стал для меня памятным местом, где жизнь приобрела новый смысл. Здесь распахнул передо мною двери мир книг.

К нам приходил домашний учитель давать уроки Дмитрию и Наташе, и мне разрешали на них присутствовать, взяв слово вести себя тихо. Так в четыре года открыла я в себе призвание читателя, и с тех пор оно никогда меня не покидало. Быстро освоив алфавит по кубикам, я отдалась новой страсти. Никто не чинил препятствий моему призванию. На меня излился чудесный золотой дождь книг, и я в нем потонула. Думаю, что читателями рождаются, как рождаются художниками или музыкантами. Иллюстрированные журналы, книги сказок, басен, всевозможные альбомы, с золотыми обрезами, толстые и тонкие, тяжелые и легкие, - я листала их, растянувшись на ковре в одной из комнат или, дабы наслаждаться в полном покое, запиралась в уборной, откуда меня извлекали, осыпая упреками.

Я выучила наизусть басни Крылова, слыша, как их читают старшие. Впрочем, они мне не нравились, и их мораль, часто сомнительную, я отвергала. Сильную неприязнь внушал мне - и по сей день внушает - противный муравей, который, вместо того чтобы поделиться со стрекозой своими запасами, ограничивается советом: "Ты все пела - это дело, так пойди же попляши", - и прогоняет ее, голодную, восвояси. А у кого - вопреки Лафонтену - возникло бы желание стать тростником, если б он мог быть дубом?

Буйное воображение по-прежнему играло со мною шутки. Мне все еще плохо удавалось разграничить реальность и фантазию, и я долгое время, недоумевая, пребывала в мире, где рядом с матерью, сестрами, нянями существовали столь же реальные ангелы и феи, бесы и гномы братьев Гримм, а садистские злоключения Макса и Морица переплетались с моей собственной детской повседневной жизнью. Мои грезы той поры, запомнившиеся с особенной ясностью, не всегда были такими уж сладкими. Баба-Яга запихивала меня в раскаленную докрасна печь, Медведь и Волк готовы были меня проглотить, но ангелы или Иисус Христос в белой тунике сходили со страниц "Священной истории" и в последнюю минуту спасали меня от верной гибели. Полуптица-полуангел, пролетала я над бескрайними просторами, над кладбищами, лесами, разыскивая могилу маленького братца, которого у меня никогда не было…

Позднее я так глубоко прониклась рассказами из мифологии, что любую пустую коробку открывала с опаской, боясь выпустить и рассеять по свету бедствия Пандоры.

Когда не было сильных морозов, я гуляла с няней по набережным Невы, одетая в шубку с воротником, муфтой и шапочкой из горностая: нарядные черные хвостики очень меня веселили. Внизу, по реке, скованной льдом, скользили конькобежцы. Золотой шпиль Петропавловской крепости устремлялся в голубое небо, мраморные львы - величественные стражи - охраняли спуск к реке. Всегда удивительной была встреча со сфинксами: запорошенные снегом, они возлежали на гранитном парапете набережной, и мне тотчас же представлялось, как в далеком Египте дочь фараона, склонившись к воде, вытаскивает мальчика Моисея, о котором рассказывает Библия. Неожиданно куранты Петропавловской крепости начинали выводить мелодию старинного русского гимна: "Коль славен наш Господь в Сионе, не может изъяснить язык: велик Он в небесах на троне! В былинках на земли велик!"

Как-то раз, гуляя (вместе с нами был и брат), мы проходили мимо Зимнего дворца, где в тот момент царило заметное оживление. Подъезжали экипажи, автомобили; распорядители встречали гостей у входа в домовую часовню Эрмитажа. Дмитрий, которому было восемь с половиной лет, немедленно принял решение направиться туда, несмотря на возражения гувернантки. И вот все вчетвером мы пересекли мостовую, затопленную растаявшим снегом; я шлепала по этому месиву в своих валенках. Огромный детина в ливрее наклонился к брату, и тот с важным видом достал из кармана визитную карточку отца, где было выведено: "Князь Алексей Николаевич Шаховской, камергер Двора Его Императорского Величества, статский советник" (см. фотографию. - Прим. Д. М. Шаховского). Прочитав, лакей впустил нас. Часовню наполнили расшитые мундиры и дамы под черными вуалями. Были розданы свечи, и пение, строгое и вместе с тем нежное, полилось, проникая мне в душу. Все же время тянулось для меня слишком долго, и хотелось уйти, но командовал брат, гувернантка же в глубоком волнении стояла, как вкопанная, со мною рядом. Так, непрошеными гостями, попали мы на первую панихиду по новопреставленному королю Эдуарду VII в 1910 году.

Во мне происходили большие перемены, однако они оставались скрытыми от внимания взрослых. Я по-прежнему была неуклюжа и никак не ладила с вещами. Они выскальзывали у меня из рук, падали, рвались, разбивались. Хуже того: они с дьявольской увертливостью и упорством терялись. Часто простужаясь, я ни часа не могла обойтись без носового платка, а платки исчезали из моей жизни со все возраставшей быстротой, и няня не придумала ничего лучше, как с утра пришивать платок изнутри к карману моей юбки. Таким образом, я подверглась новому унижению: единственной из всех, мне приходилось нагибаться для того чтобы высморкаться, и это представлялось мне величайшей обидой.

Мать еженедельно выдавала каждому из нас, соответственно возрасту, небольшую сумму денег. Дмитрий всегда тратил свои деньги с толком, заранее все взвесив и обдумав; как поступала со своими Наташа, мне неведомо. Я же тратила все, что получала, в первый день, на первую попавшуюся вещь, чаще всего на пустяки. Не счесть разноцветных шариков, улетевших, едва успев перейти из руки продавца в мою; переводных картинок, которые, за недостатком терпения, никогда не переводились… Без труда выучившись читать и писать, я так и не смогла, несмотря на все свои усилия, научиться считать. Никто в моем окружении не проповедовал пользу экономии. Вообще в России экономность не считалась добродетелью, и меня никогда не бранили за неразумную расточительность, - зато хвалили, когда я отдавала другим то, что у меня было. Возможно, в этом состоит самое разительное отличие России от Западной Европы.

Однажды бабушка, жившая в Петербурге вместе с нами, подарила мне в день именин самый очаровательный на свете кошелечек из красного бархата, с золоченой застежкой, положив в него три золотые монеты. В тот же день мать взяла меня с собой на прогулку. Падал снег. Широкий проспект, по которому мы шли, был почти безлюден. Прижимаясь к стене, два китайца - отец и сын, продрогшие в слишком легких для зимы одеждах, раскрывали окоченевшими руками складные бумажные шарики на палочках. Я остановилась, хотя в этих игрушках не было для меня ничего соблазнительного. "Ну, что ты медлишь? - сказала моя мать. - Дай им немного денег". Я вынула из красного кошелька золотой и протянула китайцу: тот рассыпался в благодарностях. Я достала вторую монету, затем третью - китайцы, казалось, онемели. Разумеется, ценность золотых монет была мне неизвестна, но мне нравились их блеск, их великолепие, нравилось, как они позвякивали на дне кошелька; они были куда красивее серебряных или медных монет, и при расставании с ними сердце все-таки слегка щемило.

Что сказала бы в подобном случае своему ребенку благоразумная французская мать? Допустим, она бы не рассердилась, однако, более чем вероятно, объяснила бы дочери, что золотой - это большие деньги и уж во всяком случае хватило бы одной такой монеты, чтобы осчастливить беднягу нищего. Моя мать ничего мне не сказала и не объяснила, и я ей благодарна, ибо она научила меня: давать благоразумно - значит все же давать слишком мало…

Быть может, обратив внимание на мое пылкое воображение и повышенную чувствительность, следовало попытаться эти качества не обострять. Но все способствовало тому, чтобы углублялись обе эти черты моей натуры. Самого черствого ребенка могли бы растрогать книги, которые я получала в подарок: врученные мне "Хижина дяди Тома" Бичер-Стоу, "Без семьи" Гектора Мало, "Мальчик у Христа на елке" Достоевского, "Гуттаперчевый мальчик" Григоровича, "Каштанка" Чехова разрывали мне сердце. Существование мое было ими отравлено; даже над "Дон-Кихотом" я заливалась слезами: мне были ненавистны эти люди без сердца, без чести - те, кто насмехался над добрым Рыцарем.

В 1913 году мне случилось попасть в волшебную сказку - на бракосочетание княжны Ирины Романовой, дочери Великого князя Александра Михайловича и Великой княгини Ксении, сестры Государя, с князем Феликсом Юсуповым. Последнее счастливое виденье Императорской России, блистательный кортеж проехал по улицам Санкт-Петербурга. Я не видела зрелища прекраснее этой юной пары и в восхищении провожала взглядом их бело-золотую карету, запряженную белыми лошадьми, которыми правили лакеи в ливреях, и окруженную раззолоченными всадниками.

В 1959 году за обедом в Отёй, в маленьком домике, где живут теперь князь и княгиня Юсуповы, некогда богатейшие люди России, я поведала им об ослепительном воспоминании моего детства. "Вам все это показалось очень красивым, - ответила княгиня, - а мне, уверяю вас, пришлось несладко в моей сказочной карете. Путь был длинный, нас так трясло на деревянных колесах по ухабам мостовой, что в мыслях у меня было только одно: завершить бы достойно это путешествие". Волшебные сказки имеют свою изнанку.

Назад Дальше