До сих пор я имел возможность молчать. Но пространные статьи г-жи Желиховской, где она не без основания объявляет свою сестру "всемирной знаменитостью", а о проповедовавшейся и созданной ею "новой религии" говорит как о "чистом и высоком" учении, являются именно пропагандой в России этого "чистого и высокого" учения и имени его провозвестницы.
Эти статьи о неоцененной нами нашей знаменитой соотечественнице и о всемирном значении и распространении ее учения не могут не заинтересовать наше общество, так падкое на всякие "новые учения" и весьма доверчивое. "Славны бубны за горами", а по прочтении статей г-жи Желиховской действительно создается очень увлекательная картина, способная распалить воображение, жадное до всякой новизны, особенно если она сулит удовлетворение высшему, духовному интересу.
В таких обстоятельствах молчать и скрывать истину, зная ее, становится преступным. Поэтому я вижу себя вынужденным прервать молчание о моем близком знакомстве с Еленой Петровной Блаватской и ее обществом. Мне это крайне тяжело и противно, как должно быть тяжело и противно человеку, обязанному, даже ради самой святой цели, разрывать могилу и вынимать из нее находящийся в ней труп. К тому же, помимо тяжести и отвращения, я не могу избавиться от чувства жалости, которое всегда возбуждала во мне эта, во всяком случае, необыкновенная женщина, богато одаренная природой.
Ради этой невольной жалости я был бы очень счастлив забыть все, что знаю. Забвение, полное забвение – вот единственное, что было бы нужно теперь для Елены Петровны Блаватской. Но ей нет забвения и смерти, хотя тело ее подвергнуто кремации в Лондоне и прах ее хранится в трех урнах. Ей нет смерти – это печально говорит нам ее родная сестра, статьи которой являются в настоящее время единственной причиной, ставящей меня в нравственную необходимость приступить к тяжелым, противным для меня воспоминаниям и вскрыть пакет с хранящимися у меня документами.
Несчастная Елена Петровна! Вот она передо мною, как живая, но образ ее не только двоится, а троится. В ней было три совершенно различных существа. Было в ней еще и четвертое существо, но я его не знал лично, но только последняя крайность может заставить меня в будущем его коснуться. До сих пор живо много лиц, знавших ее в молодости и в зрелых годах ее, – эти лица сообщают удивительные вещи о приключениях ее бурной и скитальческой жизни.
Я узнал ее тогда, когда "жизнь женщины" была кончена и наступил период совсем иной деятельности. Конец этой бурной "жизни женщины" оказался не концом, как случается обыкновенно с заурядными женщинами, а именно началом "настоящего" существования, проявления всех данных ей природой способностей.
Я знаю ее состарившейся, больной, но полной огня и энергии – и не могу ее иначе себе представить. Как я сказал, в ней было три существа. Первое из них – Елена Петровна в ее спокойные дни и вдали от дел теософического общества, веселая, остроумная собеседница, с неистощимым запасом хотя грубоватого, но настоящего юмора, интересных, увы, далеко не всегда основанных на строгой правде рассказов, анекдотов, смешная и симпатичная, как-то магнетически к себе привлекавшая и даже способная на добрые порывы.
Второе существо ее – "Радда-Бай", Н. P. Blavatsky или Н. Р. В. – автор "Пещер и дебрей Индостана", "Загадочных племен", "Разоблаченной Изиды", "Тайного учения", "Ключа к теософии", редактор "Теософиста", "Люцифера" и т. д. – писательница, поражающая своим литературным талантом, огромной памятью и способностями быстро схватывать самые разнородные предметы и писать о чем угодно, писать интересно и увлекательно, хотя нередко бессвязно и разбрасываясь во все стороны.
Если бы сочинения Е. П. Блаватской были, как рассказывает г-жа Желиховская, произведениями ее таинственного учителя, великого мудреца-полубога, живущего в дебрях Тибета и диктовавшего ей, с полным пренебрежением к пространству, когда она находилась в Америке или Европе, – такому мудрецу сочинения эти, ввиду их недостатков, сделали бы немного чести. Ей же, в юности плохо усвоявшей предметы элементарного образования и до сорока лет знавшей якобы очень мало, – опять-таки по свидетельству ее сестры, – они делают большую честь, указывая на огромные ее способности и горячую любовь к своему труду, ради которого она забывала, на моих глазах, тяжкие страдания различных болезней, давно уже ее мучивших.
В этом отношении сочинения ее действительно чудо; но объяснения этому чуду надо искать в тайниках человеческого разума и духа, а не в том, что невидимый и проблематический махатма диктовал ей и водил из Тибета ее рукою, что к ней прилетали нужные ей для справок книги и т. д. Но ко всему этому я вернусь в своем месте, так же как и к вопросу о том, что такое "ее учение", ее ли оно и каким образом она явилась его провозвестницей.
Третье существо Е. П. Блаватской, за которым, к несчастью, слишком часто скрывались и совсем исчезали два ее первых существа, – это "madame", как называли ее все теософы без различия национальностей, это создательница теософического общества и его хозяйка, "la femme aux phenomenes" [Женщина с феноменами. – фр.].
Дойдя до феноменов, г-жа Желиховская в своих статьях говорит, что сама Блаватская "лично презирала эти чудеса"; но что последователи ее свидетельствуют о них устно и печатно с великой уверенностью. "Лучшие люди, окружавшие ее, не за них ее ценили, и сама она, в особенности в последние годы жизни, презрительно к ним относилась, говоря, что это ничтожнейшие действия сил, известных каждому фокуснику-факиру… Многие "воспоминания" о ней ее близких заявляют, как часто она останавливала с неудовольствием любопытство своих многочисленных сторонних посетителей".
Увы, это совсем не то! Все дело именно в феноменах. С их помощью Е. П. Блаватская создала свое теософическое общество, в их всеоружии она явилась в 1884 году в Европу для насаждения своего учения, ими она сделала себе рекламу и собрала вокруг себя людей, желавших их видеть с той или иной целью. Только эти феномены заинтересовали и привели к знакомству с нею таких людей, как Крукс, Фламмарион, Шарль Рише и английские ученые, учредители Лондонского общества для психических исследований.
Эти феномены, к сожалению, неразрывно связаны как с нею самой, так и с ее теософическим обществом, что будет доказано далее. В них могла быть ее истинная сила и оказалась ее слабость. Из-за них она погубила нравственно и себя, и многих, из-за них терзалась, бесновалась, убивала в себе душу и сердце, превращалась в фурию и должна была вынести все то, о чем умалчивает г-жа Желиховская.
Когда эти феномены были разоблачены, – опять-таки, как будет видно ниже из многого, а также из подлинного отчета и документов Лондонского общества для психических исследований, которые я приведу в своем месте, – Блаватская почла себя погибшей. Чего могла ждать для себя женщина, взявшая своим девизом: "There is no religion higher than truth" ("Нет религии выше истины") – она даже на своей почтовой бумаге и конвертах выставляла этот девиз – и доказывавшая весьма важные положения своего учения феноменами, несомненно и неопровержимо оказавшимися самым грубым, самым возмутительным обманом и подделкой? Казалось, она права была, сочтя себя погибшей.
Но дело в том, что среди человеческого общества всегда находится множество лиц, для которых правда только тогда правда, когда она согласна с их желаниями. Люди, заинтересованные так или иначе в процветании теософического общества, а также чувствовавшие себя скомпрометированными, стали кричать, что знаменитая "посланница тибетских махатм" оклеветана, и в то же время сами не останавливались ни перед какой, самой грязной, клеветой, чтобы по мере возможности чернить и унижать ее врагов, то есть людей, не позволивших ей себя совсем одурачить.
Нашлось немало жаждущих и алчущих новинки, которые не стали справляться с формулярным списком Е. П. Блаватской и пристали к ее стаду. Таким образом она увидела, что вовсе не погибла. Она оправилась, стала продолжать и даже расширять свою деятельность, только относительно феноменов "закаялась" – это, мол, напрасная затрата жизненной силы, вздорные проявления и т. д.
Однако вот теперь, когда Е. П. Блаватской уже нет и, следовательно, никак нельзя в ее феноменах убедиться воочию, "полковник" Олкотт снова выступает сам и ведет за собою целый полк обоего пола особ, свидетельствующих о самых поразительных чудесах, производившихся "madame". Даже г-жа Желиховская тоже не может воздержаться, чтобы не порассказать русскому обществу обо всех этих чудесах и не привести о них чужие рассказы.
Ввиду всего этого и я считаю своею обязанностью передать во всеобщее сведение те "поразительные феномены", которых мне пришлось быть свидетелем. "Нет религии выше истины!" – как говорила, писала и печатала на своих бумажках и конвертах несчастная Елена Петровна.
II
В жаркий майский полдень 1884 года я сидел за работой у себя в саду в просторной беседке, заросшей вьющейся зеленью, через которую не проникало солнце и где поэтому было сравнительно прохладно.
Хотя это было в Париже и в двух шагах от Avenue du bois de Boulogne, но кругом стояла невозмутимая тишина. Маленький, очень оригинальной постройки домик, который я занимал, выходил на impasse [тупик. – фр.], где вообще почти отсутствовало какое-либо движение; хорошенький садик, затененный старыми каштанами и наполненный цветами, был обнесен высокой каменной стеною, а в глубине его таилась почти незаметная дверца, отворявшаяся на обширный луг, переходивший в опушку Булонского леса.
Только в такой обстановке и являлась возможность среди полной тишины отдохнуть человеку, сильно расстроившему себе нервы и обязанному в то же время много работать.
Я уже несколько месяцев прожил в Париже такой совсем непарижской жизнью, в никем не возмущаемом уединении, но имея в то же время под руками все нужные материалы для моей работы.
Я и тогда, в тот жаркий майский полдень, разбирал выписки, сделанные мною в Bibliotheque Nationale. Дело в том, что я задумал несколько работ в беллетристической или иной форме, намереваясь затронуть некоторые вопросы о малоизвестных еще предметах, о редких, но, по моему мнению, существующих проявлениях мало исследованных душевных свойств человека. Я занимался, между прочим, мистической и так называемой "оккультической" литературой. Кое-что из этой области мне впоследствии пришлось затронуть в моих романах "Волхвы" и "Великий Розенкрейцер".
По мере того как я разбирался в своих выписках из Bibliotheque Nationale, мне припомнились интереснейшие повествования "Радды-Бай", то есть госпожи Блаватской, появлявшиеся в "Русском вестнике" под заглавием "Из пещер и дебрей Индостана" и с таким интересом читавшиеся в России. Предмет моих занятий был тесно связан с главнейшей сутью этих повествований.
"Не решиться ли в самом деле, – думал я, – не съездить ли в Индию к нашей удивительной соотечественнице, Блаватской, и убедиться воочию, насколько согласны с действительностью те чудеса, о которых она рассказывает…"
Я именно думал об этом, когда расслышал на крупном хрустевшем песке дорожки моего садика приближавшиеся к беседке шаги. В беседку ко мне вошла madame Р., немало лет проживавшая в России парижанка, с которой мне в то время приходилось почти ежедневно видаться.
– Вот, – сказала она, кладя передо мною газетный лист, – вы так заинтересованы Блаватской, а она здесь, в Париже.
– Что вы! Не может быть!
– Читайте.
Это было утреннее издание газеты "Matin", где среди различных новостей дня объявлялось о том, что известная основательница теософического общества Е. П. Блаватская находится в Европе и на днях из Ниццы приехала в Париж, поселилась на rue Notre Dame des Champs, где она принимает всех заинтересованных в возбужденном ею теософическом движении. Заметка была небольшая, но две фразы нарисовали мне обстановку новопоявившейся знаменитости, в храм которой со всех сторон стекаются жаждущие знакомства с нею и с ее чудесами.
– Vite, vite [Быстрее, быстрее. – фр.], – говорила m-me P., – бросайте все ваши книги и тетради и спешите к ней!
– Увы, я на это не способен, – ответил я, – но, если она останется еще некоторое время в Париже, я у нее буду, познакомлюсь с нею – это более чем вероятно.
Я тотчас же написал в Петербург г-ну П., который, как я знал, находится в письменных сношениях с Блаватской. Я просил его немедленно известить ее о том, что такой-то, живя в настоящее время в Париже, желал бы с ней познакомиться, но не сделает этого, не получив на то предварительно ее согласия.
Через несколько дней, гораздо раньше, чем я мог ожидать, мне уж принесли из Петербурга ответ, извещавший меня о том, что Е. П. Блаватская ждет меня и примет когда угодно.
Не без некоторого волнения поехал я на rue Notre Dame des Champs, выбрав, как мне казалось, самый удобный час, то есть не слишком рано и не чересчур поздно. За это время, пока я ожидал ответа из Петербурга, я уже совсем наэлектризовался предстоявшим мне интересным знакомством.
Хоть у меня и не было с собой "Пещер и дебрей Индостана", но я припомнил их от начала до конца и почувствовал на себе все обаяние этого талантливого повествования, где реальность смешивается с самой удивительной таинственностью.
Судя по впечатлению, произведенному на меня маленькой рекламой "Matin", я ожидал увидеть нечто во многих отношениях грандиозное и приготовлялся к торжественной аудиенции, которую мне даст Е. П. Блаватская. Я был уверен, что у ее подъезда увижу вереницу экипажей, что мне придется очутиться среди огромного пестрого общества ее посетителей.
Но вот я на далекой плохонькой улице левого берега Сены, "de L`autre cote de l’eau" [На другом берегу воды. – фр.], – как говорят парижане. Кучер останавливается у сказанного ему мною номера дома. Дом этот довольно невзрачного вида и у подъезда – ни одного экипажа.
"Батюшки, пропустил – уехала из Парижа!" – в досаде сообразил я.
Но нет, на мой вопрос консьерж указывает мне путь, поднимаюсь наверх по очень, очень скромной лестнице, звоню – и какая-то чумазая фигура в восточном тюрбане пропускает меня в крохотную темную переднюю.
На мой вопрос: принимает ли m-me Блаватская, чумазая фигура отвечает мне: "Entrez, monsieur" [Входите, месье – фр.], – и исчезает с моей карточкой, а я стою и жду в небольшой, низенькой, совсем плохо и недостаточно меблированной комнате.
Ждать мне пришлось недолго, дверь отворилась и передо мною она – довольно высокого роста женщина, но производящая впечатление приземистой вследствие своей необыкновенной толщины. Большая голова ее кажется еще больше от густых, очень светлых, с малозаметной проседью волос, мелко-мелко крепированных (не искусственно, а от природы, как я потом убедился).
В первую секунду старое, некрасивое, землистого цвета лицо ее мне показалось отталкивающим, но вот она остановила на мне взгляд своих огромных, на выкате, бледно-голубых глаз – и за этими удивительными глазами, таившими в себе действительную силу, забылось все остальное.
Я заметил, однако, что она весьма странно одета: в каком-то черном балахоне, что все пальцы ее маленьких, мягких, как будто бескостных рук с очень тонкими концами и длинными ногтями унизаны драгоценными большими кольцами.
Она встретила меня так просто, любезно и мило, мне так приятно было слышать ее русский говор, что мое смущение прошло и вся неожиданность этой обстановки перестала меня изумлять – я, напротив, был очень рад, найдя совсем не то, чего ожидал.
Через четверть часа я уже беседовал с Еленой Петровной, как будто знал ее давно, и вся ее несуразная, аляповатая фигура мне уже начинала нравиться. А глаза ее глядели так ласково и в то же время так пристально меня разглядывали.
Я объяснил ей, что меня к ней привело не праздное любопытство, что я занимаюсь мистической и оккультной литературой и прихожу за ответом на многие, крайне серьезные и нужные для меня вопросы.
– Что бы вас ни привело ко мне, – сказала она, – я ужасно рада познакомиться с вами, ведь я русская, а если вы притом за серьезным делом, то будьте уверены, что я вся к вашим услугам. Чем могу, пособлю с превеликим моим удовольствием!
Так она и сказала и засмеялась добродушным, хорошим смехом.
– Вам придется, Елена Петровна, начинать со мною с азов – я знаю о вас, о ваших трудах и о вашем обществе только то, о чем вы сами печатали в "Русском вестнике".
– Ну, батюшка вы мой, – перебила она, – с той поры много воды утекло. Общество-то наше тогда только еще вылуплялось из яичка, а теперь…
И она горячо стала рассказывать мне об успехах теософического движения в Америке и в Индии, а в самое последнее время и в Европе.
– Надолго вы здесь? – спросил я.
– А и сама еще не знаю… "Хозяин" послал…
– Какой "хозяин"?
– Мой "хозяин", учитель, гуру мой, ну, назовите его хоть Гулаб Лал-Сингом из "Пещер и дебрей Индостана".
Я вспомнил во всех подробностях этого Гулаб Лал-Синга – это таинственное существо, о котором она рассказывала русским читателям такие невероятные вещи, существо, достигшее высшего предела человеческих знаний, производящее поразительнейшие феномены. Я вдруг почувствовал, что начинаю терять почву. Я нисколько не боюсь ничьей улыбки, заявляя, что и тогда признавал и теперь признаю возможность существования где бы то ни было, хоть бы, пожалуй, в пещерах и дебрях Индостана, такого человека, знания которого далеко превосходят все, что известно современной нашей науке. Если бы я наверное знал, что такого человека не может быть, я имел бы основание после первых ее слов о "хозяине" продолжать разговор с нею только в виду цели разоблачить ее ложь и обманы. Но тогда я был очень далек от подобной цели.
Елена Петровна говорила о нем, об этом своем "хозяине", очень просто, как о самом обыкновенном явлении. Я наконец ведь и стремился к ней главным образом затем, чтобы узнать о нем как можно больше. И все-таки, несмотря на все это, я почувствовал сразу что-то, какую-то неуловимую фальшь, и меня всего будто обдало холодной водою.