Она все корила меня "подозрительностью". Сообщил я ей о сеансах магнетизера Робера и его ясновидящего субъекта, Эдуарда, который вместе со своим наставником притворялся и фокусничал несомненно. А она мне в ответ: "Государь мой, Всеволод Сергеич. Вы ужаснейший и неисправимый – не скептик, а "подозритель". Ну что вам сделал этот Eduard, почему вы думаете, что он притворяется? А впрочем, мне-то что? Подозревайте всех на здоровье. Вам же хуже…". Это подчеркнутое "всех" было очень ясно. Или вот – еще яснее: "Скверно на свете жить, подозревая всех и каждого. Совершенно уверена, что перед людом говорить про меня подозрительно не станете. Я-то, по крайней мере, подозрительницей никогда не была; и кого люблю, так люблю всурьез, а таких весьма мало…".
Я утверждаю, и в конце концов из дальнейшего рассказа и ее писем будет ясно, что, наметив человека, желая его затуманить и сделать своим послушным орудием, она действовала сердечностью и задушевностью. Она убеждала его в своей преданности, горячей любви и дружбе и затем, именем этих чувств, упрашивала его сделать для нее то или другое. Все сводилось на почву личных отношений, чувства. С женщинами подобная тактика творила чудеса.
Из Лондона в конце лета Блаватская переехала в немецкий город Эльберфельд и писала мне оттуда: "Я здесь без ног, но с Олкоттом, Могини и несколькими немецкими теософами… Здесь прелестный городок и прелестное семейство теософов М-r и M-me Gebhard, и его три сына и невестка, и племянников с племянницами всего 9 человек. Дом огромный, богатый… Она ученица Eliphas Levi и с ума сходит по оккультизму. Приезжайте на несколько дней…".
В это время чрезмерные занятия мои дали себя знать Я вдруг почувствовал большое утомление и слабость. Пришлось обратиться к доктору, и он, конечно, потребовал временного прекращения всяких работ, полного покоя и развлечений. Парижские развлечения для меня прошествовали, и я решился проветриться и развлечься, съездив в Эльберфельд к Блаватской. Если бы я сообразил, что экскурсия в область мнимых чудес может только еще больше расстроить нервы и если бы предчувствие шепнуло мне, какому неожиданному испытанию придется мне подвергнуться, я бы не поехал, несмотря на все мое желание увидеть "madame" и побороться с нею.
В знойный августовский день, 24-го по новому стилю, и выехал из Парижа. Чувствуя себя очень дурно, я положил отдохнуть на полпути, в Брюсселе. К тому же я никогда еще не бывал в Бельгии и не видал Брюсселя. Остановился я в Grand Hotel’e, ночью очень плохо спал, утром вышел пройтись по городу и на лестнице столкнулся с г-жой А. К моему изумлению, она встретила меня без кисло-сладкой ужимки и даже весьма приветливо. Нам обоим было скучно, и мы просто обрадовались друг другу. Оказалось, что она в Брюсселе по каким-то своим делам, должна съездить в Кельн, потом еще куда-то.
– А вы зачем здесь?
– Я еду в Эльберфельд к Блаватской – она больна и зовет меня.
– Ну так и я поеду с вами.
– Отлично. Когда же мы едем?
– Завтра в девять часов утра – это самый подходящий поезд, потому что иначе нам придется приехать в Эльберфельд вечером, часам к десяти, не раньше.
Решив это, мы провели весь день вместе, а вечером г-жа А. рассказала мне столь много поразительного, удивительного и таинственного, что я пришел в свою комнату с совершенно затуманенной головою и, хоть и был уже очень поздний час, не мог заснуть. Я хорошо знал, что, несмотря на все усилия вчерашней правоверной науки отрицать сверхчувственное, оно существует и время от времени проявляет себя в людской жизни, но я также очень хорошо знал, что проявления эти редки и что иначе быть не может. А тут вдруг сверхчувственное в самых разнообразных и подчас совершенно нелепых видах буквально затопляет жизнь здоровой, крепкой, энергичной и вдобавок поглощенной материальными делами и заботами особы! Вся ночь прошла почти без сна; в седьмом часу я оделся и велел подать себе чаю. Около восьми подают мне записку г-жи А. Пишет, что и она не спала, так как кругом нее шла какая-то невидимая борьба, что у нее разболелась голова и что ехать нельзя, ибо все ее ключи пропали. Иду к ней. Стоит среди чемоданов и саквояжей. Уверяет меня:
– Все ключи, все до одного пропали, а ночью были тут, на глазах!
– Пошлите за слесарем.
– Уж я послала.
Явился слесарь, отпер чемодан, а в чемодане связка ключей и в связке ключи от этого же чемодана.
– Вот видите, что со мной случается! – торжественно воскликнула г-жа А.
– Вижу.
Так как на девятичасовой поезд мы опоздали, то и согласились сделать прогулку по городу и ехать в час. Но тут я внезапно почувствовал необыкновенную слабость, и меня стало клонить ко сну. Я извинился перед г-жой А., пошел к себе и бросился на кровать. Однако я не заснул, а лежал с закрытыми глазами – и вот передо мной один за другим стали проходить совершенно ясно и отчетливо разные неизвестные мне пейзажи. Это было для меня так ново и красиво, что я лежал не шевелясь, боясь нарушить и уничтожить очарование. Наконец понемногу все затуманилось, слилось – и я уж ничего не видел.
Я открыл глаза. Моей сонливости и слабости как не бывало. Я вернулся к г-же А. и не мог удержаться, чтобы не рассказать ей бывшего со мною, причем очень подробно, со всеми особенностями описал виденные мною пейзажи.
Мы сидели в купе мчавшего нас поезда и беседовали. Вдруг г-жа А., взглянув в окно, крикнула:
– Смотрите! Один из ваших пейзажей!
Мне стало даже жутко. Сомнений не могло быть, как не было для меня сомнения и в том, что я никогда не ездил по этой дороге, не бывал в этой стране. Пока не стемнело, я снова, в действительности, переглядел все то, что видел утром, лежа на кровати с закрытыми глазами.
Приехали мы в Эльберфельд, остановились в гостинице "Victoria" и, решив, что еще не очень поздно, отправились к Блаватской, в дом коммерсанта Гебгарда, чуть ли не самый лучший дом в Эльберфельде.
X
Мы застали нашу бедную "madame" совсем распухшей от водянки, почти недвижимой в огромном кресле, окруженную Олкоттом, Могини, Китли, двумя англичанками из Лондона, мистрис и мисс Арундэль, американкой Голлуэй и Гебгардом с женою и сыном. Другие Гебгарды, а также "племянники и племянницы", о которых мне писала Блаватская, куда-то уехали из Эльберфельда.
"Madame", увидя нас, обрадовалась чрезвычайно, оживилась, затормошилась на своем кресле и стала "отводить душу" русским языком, к ясно подмеченному мною неудовольствию окружавших.
Мы находились в большой прекрасной гостиной. Арка разделяла эту комнату на две части, тяжелые драпировки были спущены, и что находилось там, в другой половине гостиной, я не знал. Когда мы достаточно наговорились, Елена Петровна позвала Рудольфа Гебарда, молодого человека с весьма хорошими манерами, шепнула ему что-то и он исчез.
– Я сейчас сделаю вам сюрприз! – сказала она.
Я скоро понял, что сюрприз этот относится к скрытой за драпировкой половине гостиной, так как там началась какая-то возня.
Вдруг занавеси отдернулись, и, освещенные ярким голубоватым светом, сконцентрированным и усиленным дефлекторами, перед нами выросли две поразительные фигуры. В первое мгновение мне представилось, что я вижу живых людей – так ловко было все придумано. Но это оказались два больших задрапированных портрета махатм Мориа и Кут-Хуми, написанных масляными красками художником Шмихеном, родственником Гебгардов.
Потом, хорошо разглядев эти портреты, я нашел в них много недостатков в художественном отношении; но живость их была значительна, и глаза двух таинственных незнакомцев глядели прямо на зрителя, губы чуть что не шевелились.
Художник, конечно, никогда не видал оригиналов этих "портретов". Блаватская и Олкотт уверяли всех, что он писал по вдохновению, что его кистью водили они сами и что "сходство поразительно". Как бы то ни было, Шмихен изобразил двух молодых красавцев. Махатма Кут-Хуми, одетый во что-то грациозное, отороченное мехом, имел лицо нежное, почти женственное и глядел ласково прелестными светлыми глазами.
Но стоило взглянуть на "хозяина" – и Кут-Хуми со всей своей нежной красотой сразу забывался. Огненные черные глаза великолепного Мории строго и глубоко впивались в нас, и от них нельзя было оторваться. "Хозяин", как и на миниатюрном портрете в медальоне Блаватской, оказывался украшенным белым тюрбаном и в белой одежде. Вся сила рефлекторов была устремлена на это мрачно-прекрасное лицо, и белизна тюрбана и одежды довершала яркость и живость впечатления.
Блаватская потребовала для своего "хозяина" еще больше свету, Рудольф Гебгард и Китли переместили рефлекторы, поправили драпировку портрета, отставили в сторону Кут-Хуми – эффект вышел поразительный. Надо было просто напоминать себе, что это не живой человек. Я не мог оторвать от него глаз.
Больше часу продержали меня Олкотт и Блаватская перед этим портретом. Наконец у меня заболела голова от чрезмерно яркого света, и вообще я почувствовал сильную усталость: путешествие, две ночи, проведенные почти без сна, – все это действовало. Я сказал г-же А., что не в силах дольше оставаться и что вообще нам пора вернуться в нашу "Victoria" и скорее лечь спать. Она сама жаловалась на сильную усталость. Блаватская нас отпустила, взяв слово, что мы вернемся как можно раньше утром.
По дороге в гостиницу мы только и могли говорить об удивительном портрете "хозяина", и среди мрака он так и стоял передо мною. А стоило закрыть глаза – я видел его ярко, во всех подробностях.
Пройдя в свою комнату, я запер дверь на ключ, разделся и заснул.
Вдруг я проснулся или, что во всяком случае вернее, мне приснилось, почудилось, что я проснулся от какого-то теплого дуновения. Я увидел себя в той же комнате, а передо мной среди полумрака возвышалась высокая человеческая фигура в белом. Я почувствовал голос, неведомо каким путем и на каком языке внушавший мне зажечь свечу. Я не боялся нисколько и не изумлялся. Я зажег свечу, и мне представилось, что на часах моих два часа. Видение не исчезало. Передо мной был живой человек, и этот человек был, конечно, не иной кто, как оригинал удивительного портрета, его точное повторение. Он поместился на стуле рядом со мною и говорил мне "на неведомом, но понятном языке" разные интересные для меня вещи. Между прочим, он объяснил, что, для того чтобы увидеть его в призрачном теле (an corps astral), я должен был пройти через многие приготовления и что последний урок был дан мне утром, когда я видел с закрытыми глазами пейзажи, мимо которых потом проезжал по дороге в Эльберфельд, что у меня большая и развивающаяся магнетическая сила.
Я спросил, что же должен я с нею делать, но он молча исчез.
Мне казалось, что я кинулся за ним, но дверь была заперта. У меня явилось представление, что я галлюцинирую и схожу с ума. Но вот махатма Мориа опять на своем месте, неподвижный, с устремленным на меня взглядом, такой, точно такой, каким запечатлелся у меня в мозгу. Голова его покачнулась, он улыбнулся и сказал, опять-таки на беззвучном, мысленном языке сновидений: "Будьте уверены, что я не галлюцинация и что ваш рассудок вас не покидает. Блаватская докажет вам завтра перед всеми, что мое посещение было истинно". Он исчез, я взглянул на часы, увидел, что около трех, затушил свечу и заснул сразу.
Проснулся я в десятом часу и вспомнил все очень ясно. Дверь была на запоре; по свечке невозможно было определить, зажигалась ли она ночью и долго ли горела, так как по приезде, еще до отправления к Блаватской, я зажигал ее.
В столовой гостиницы я застал г-жу А. за завтраком.
– Спокойно ли вы провели ночь? – спросил я ее.
– Не очень, я видела махатму Мориа!
– Неужели? Ведь и я тоже его видел!
– Как же вы его видели?
Я проговорился и отступать было поздно. Я рассказал ей мой яркий сон или галлюцинацию, а от нее я узнал, что на ее мысли о том, следует ли ей стать форменной теософкой и нет ли тут чего-либо "темного", махатма Мориа явился перед нею и сказал: "Очень нам нужно такую козявку!".
– Так именно и сказал: "козявку" – и сказал по-русски! – уверяла меня г-жа А., почему-то особенно радуясь, что махатма назвал ее "козявкой".
А потом прибавила:
– Вот пойдем к Блаватской… что-то она скажет? Ведь если это был Мориа и нам не почудилось, так она должна знать.
Отправились в дом Гебгарда. Блаватская встретила вас, как мне показалось, с загадочной улыбкой и спросила:
– Ну, как вы провели ночь?
– Очень хорошо, – ответил я. – И легкомысленно прибавил:
– Вам нечего сказать мне?
– Ничего особенного, – проговорила она, – я только знаю, что "хозяин" был у вас с одним из своих чел.
В этих словах ее не было ровно никакой доказательной силы. Ведь она не раз не только словесно, но и письменно объявляла мне, что "хозяин" меня посещает. Однако г-жа А. нашла слова эти удивительными и принялась рассказывать наши видения.
Блаватская не могла скрыть охватившей ее радости. Она забыла все свои страдания, глаза ее метали искры.
– Ну вот, ну вот, попались-таки, господин скептик и подозритель! – повторяла она. – Что теперь скажете?
– Скажу, что у меня был очень яркий, живой сон или галлюцинация, вызванная моим нервным состоянием, большою усталостью с дороги после двух бессонных ночей и сильным впечатлением, произведенным на меня ярко освещенным портретом, на который я глядел больше часу. Если бы это было днем или вечером, до тех пор, пока я заснул, если б я, наконец, не засыпал после того, как исчез махатма, я склонен был бы верить в реальность происшедшего со мною. Но ведь это случилось между двумя снами; но ведь он беседовал со мною не голосом, не словами, не на каком-либо известном мне языке и, наконец, он не оставил мне никакого материального доказательства своего посещения, не снял с головы своей тюрбана, как было это с Олкоттом.
Вот три крайне важных обстоятельства, говорящих за то, что это был только сон или субъективный бред.
– Это, наконец, бог знает что такое! – горячилась Елена Петровна. – Вы меня с ума сведете своим неверием. Но ведь он говорил вам интересные вещи!
– Да, говорил именно то, чем я был занят, что находилось у меня в мозгу.
– Однако ведь он сам уверил вас, что он не галлюцинация?
– Да, но он сказал, что вы при всех докажете мне это.
– А разве я не доказала тем, что я знала о его посещении?
– Я не считаю это достаточным доказательством.
– Хорошо, я докажу иначе… Пока же… ведь вы не станете отрицать, что видели его и с ним беседовали?!
– Какую же возможность имею я отрицать то, что с моих слов известно г-же А., а через нее и вам? Мне не следовало проговариваться, а теперь уж поздно, сами знаете: слово не воробей, вылетело, так его назад не заманишь…
Блаватская зазвонила в электрический колокольчик, собрала всех своих теософов и стала с присущей ей раздражающей шумливостью рассказывать о происшедшем великом феномене.
Можно легко себе представить мое положение, когда все эти милостивые государи и милостивые государыни стали поздравлять меня с высочайшей честью, счастьем и славой, которых я удостоился, получив посещение махатмы М.! Я заявил, что весьма склонен считать это явление сном или бредом, следствием моего нервного состояния и усталости. Тогда на меня стали глядеть с негодованием, как на святотатца. Весь день прошел исключительно в толках о великом феномене.
Бертрам Китли – английский теософ, близкий соратник Елены Петровны.
"С первой минуты, когда я взглянул в ее глаза, я почувствовал к ней безграничное доверие, и никогда это чувство не покидало меня; наоборот, оно все более росло и становилось все могущественнее по мере того, как я узнавал ее ближе. Благодарность моя к ней за то, что она сделала для меня, так велика, что потребовалось бы несколько жизней, полных безграничной преданности, чтобы заплатить ей мой долг" (Бертрам Китли о Блаватской)
Вечером все собрались в хорошенькой "восточной" комнате, все, кроме Олкотта, бывшего во втором этаже. Вдруг Блаватская (ее перенесли сюда в кресле) объявила:
– "Хозяин" сейчас был наверху, он прошел мимо Элкотта и положил ему что-то в карман. Китли, ступайте наверх и приведите "полковника"!
"Полковник" явился.
– Видели вы сейчас master’а? – спросила "madame".
Глаз "старого кота" сорвался с места и так и забегал.
– Я почувствовал его присутствие и его прикосновение, – ответил он.
– С какой стороны?
– С правой.
– Покажите все, что у вас в правом кармане. Вынимайте!
Олкотт начал послушно и медленно, методически исполнять приказание.
Вынул маленький ключик, потом пуговку, потом спичечницу, зубочистку и, наконец, маленькую сложенную бумажку.
– Это что ж такое? – воскликнула Блаватская.
– Не знаю, у меня бумажки не было! – самым невинным изумленным тоном сказал "старый кот".
Блаватская схватила бумажку и торжественно объявляла:
The letter of the master!.. Так и есть! Письмо "хозяина"!
Развернула, прочла. На бумажке "несомненным" почерком махатмы Мориа было по-английски начертано: "Конечно, я был там, но кто может открыть глаза нежелающему видеть. М.".
Все по очереди с трепетным благоговением брали бумажку, прочитывали написанное на ней и завистливо обращали ко мне взоры. Увы, я действительно возбуждал во всех этих людях невольную непреоборимую зависть. Помилуйте! Стоило мне явиться – и вот сразу же я не только удостоен посещением самого "хозяина", строгого, недоступного, имени которого даже нельзя произносить, но он и снова из-за того, что я выражаю "легкомысленное неверие", беспокоит себя, делает второй раз в сутки свое "астральное" путешествие из глубины Тибета в торговый немецкий город Эльберфельд, пишет глубокомысленную, весьма ловкую по своей неопределенности и двусмысленности записку и кладет ее рядом с пуговкой и зубочисткой в карман Олкотта!
Олкотт глядел на меня таким идиотом, Блаватская глядела на меня так невинно и в то же время так торжественно, что я совсем растерялся. К тому же ведь сон мой или бред был так ярок!
"Верить" я не мог, но весь чад этой одуряющей обстановки при моем нервном и болезненном состоянии уж на меня подействовал, я уж начинал угорать и спрашивал себя: "А вдруг я действительно его видел? Вдруг это действительно его записка?". К тому же ведь тут была она, эта старая, больная, мужественно страдавшая от глубоких недугов женщина, глядевшая прямо в глаза смерти и глядевшая прямо в глаза мне, как глядит человек с самой чистой совестью, сознающий свою полную невинность и не боящийся никаких упреков.
От этой ужасной и несчастной женщины исходило положительно какое-то магическое обаяние, которого не передашь словами и которое испытывали на себе столь многие, самые спокойные, здоровые и рассудительные люди. Я был так уверен в себе, а вот она меня поколебала.
– Скажите, – спрашивала она, впиваясь в меня своими мутно блестевшими глазами, – можете ли вы пойти под присягу, что у вас был бред и что эта записка не написана "хозяином"?
– Не знаю! – ответил я. – Завтра утром я приду проститься с вами. Мне надо домой, я завтра уеду.