401
В Мёдлинге я вышел. Там жил тенор Андер. Я предварительно известил его, что приеду в этот день, что готов приняться за "Тристана". Было очень рано. Ясное, прохладное утро обещало теплую погоду. Я решил совершить прогулку в очаровательный Брюль [Brühl] раньше, чем отправиться к Андеру. Там, в саду красиво расположенной гостиницы, я велел подать второй завтрак и в полном уединении провел восхитительный час. Лесные пташки уже смолкли. Но вокруг меня собралась целая стая воробьев, и я стал кормить их хлебными крошками. Через несколько минут они потеряли всякий страх и, опускаясь прямо на стол, грабили все, что находили на нем. Это напомнило мне утро в таверне трактирщика Хомо близ Монморанси. Я смеялся до слез. Покинув ресторан, я отправился на дачу Андера.
К сожалению, я убедился, что болезнь его не была пустым предлогом. Как бы то ни было, я скоро должен был сказать себе, что этому слабому артисту, хотя на него и смотрели в Вене как на полубога, роль Тристана ни в каком случае не может быть по плечу. Тем не менее, приехав сюда, я решил со своей стороны сделать все, что могу, и спел ему всю партию. Это всегда приводило меня в сильное возбуждение. Он уверял, что партия написана прямо для него. С Таузигом и Корнелиусом, которых я встретил в Вене и которых я просил явиться к Андеру в этот день, я вечером вернулся обратно в город.
С этими обоими друзьями, сердечно озабоченными моей судьбой и всегда старавшимися по возможности развлекать меня, я проводил немало времени. Таузиг, у которого появились аристократические замашки, держался несколько в стороне от нас. Впрочем, и он бывал вместе с нами у г-жи Дустман. Она часто приглашала нас в Хицинг [Hietzing], где проводила лето. Несколько раз у нее устраивались обеды, подчас даже музыкальные пробы роли Изольды, которую предполагалось отдать ей. В голосе ее было достаточно гибкости, необходимой для передачи известных душевных движений. Там же я прочел вслух "Тристана", ибо я все еще надеялся, что при терпении и энтузиазме добьюсь постановки этого произведения. Пока, впрочем, требовалось только терпение, а энтузиазм оказывался бесполезным. Андер был болен, и ни один врач не мог определить с точностью, когда он в состоянии будет владеть голосом.
Я коротал время, как мог, и вдруг я решил перевести на немецкий язык текст новой сцены "Тангейзера", написанной для Парижа на французском языке. Для этого Корнелиусу пришлось переписать весьма истрепавшийся оригинал партитуры. Копию я взял себе, забыв об оставшемся у него оригинале. Что из этого вышло, расскажу потом.
402
К нам присоединился знакомый с прежних времен музыкант Винтербергер, которого я нашел здесь в положении, возбуждавшем большую зависть: в доме любезнейшей графини Банфи, старой приятельницы Листа, ему был оказан великолепный прием. Он жил там в очень комфортабельных условиях, не зная никаких забот, так как добрейшая дама считала своим долгом окружить его всеми удобствами. От него же я получил сведения о Карле Риттере. Я узнал, что Риттер живет в Неаполе, в доме фортепьянного мастера, где за квартиру и стол дает уроки его детям. Прожив все, что у него было, Винтербергер, снабженный кое-какими рекомендациями Листа, отправился в Венгрию искать приключений. Его постигли неудачи, за которые он и был теперь вознагражден жизнью в доме доброй графини. У этой дамы я встретил прекрасную арфистку, фрейлейн Мёсснер [Mössner], тоже находившуюся при ней. По распоряжению графини она отправилась со своей арфой в сад и здесь, сидя за своим инструментом, произвела своим видом и игрой такое хорошее впечатление, что оно осталось у меня в памяти до сих пор. К сожалению, я навлек на себя неудовольствие молодой девушки тем, что отказался написать пьесу для ее инструмента. Видя мое решительное нежелание польстить ее тщеславию, она больше не обращала на меня внимания.
К числу интересных знакомств, которые я приобрел в это тяжелое время, принадлежит знакомство с поэтом Хеббелем. Так как не было ничего невероятного в том, что мне придется на продолжительное время избрать Вену местом своей деятельности, я считал полезным завязать более близкие связи с тамошними литературными знаменитостями. К встрече с Хеббелем я приготовился, предварительно прочитав его драматические произведения. Я прилагал все усилия найти их хорошими и близкое знакомство с ним особенно интересным. То обстоятельство, что пьесы его показались мне слабыми, особенно благодаря неестественности концепций, а язык при всей своей изысканности – большей частью плоским, не удержало меня от моего намерения. Я посетил его только раз и не особенно долго с ним беседовал: я не нашел в нем той эксцентричной силы, какой дышит большинство его героев. Это произвело на меня неприятное впечатление, которое объяснилось только много лет спустя, внезапно, когда я узнал, что Хеббель умер от размягчения костей. О венском театральном деле, беседуя со мной, он говорил с пренебрежением дилетанта, однако ведущего свои дела с коммерческой аккуратностью. Я не чувствовал особенного желания повторить свое посещение, особенно после того, как, сделав мне ответный визит и не застав меня дома, он оставил карточку, на которой было написано: "Hebbel, chevalier des plusieurs ordres".
403
Моего старого друга, Генриха Лаубе, я нашел в давно занимаемой им должности директора придворного Бургтеатра. Уже в первый мой приезд прошлой весной он счел долгом свести меня с венскими литературными знаменитостями, под которыми, будучи весьма практическим человеком, он разумел главным образом журналистов и рецензентов. Считая знакомство с д-ром Гансликом особенно для меня интересным, он однажды пригласил и его на званый обед. Заметив, что я не сказал с ним ни слова, он чрезвычайно удивился и счел это обстоятельство достаточным основанием, чтобы предсказать мне большие трудности в Вене, если я рассчитываю выбрать ее ареной своей художественно-артистической деятельности. Теперь, при моем возвращении, он встретил меня просто как старого друга и предложил во всякое время, когда у меня явится настроение, делить с ним его обеды, которые, будучи страстным охотником, он всегда умел разнообразить свежей дичью. Однако я пользовался этим приглашением не особенно часто, потому что меня мало привлекал дух преобладавших за его столом разговоров, вертевшихся вокруг сухих театральных дел и отношений.
После обеда, за кофе и сигарой, актеры и литераторы собирались вокруг большого стола, за которым председательствовала обыкновенно жена Лаубе, в то время как сам он отдыхал в облаках сигарного дыма. Она стала вполне женой театрального директора и считала своим долгом держать длинные, изысканные речи о вещах, в которых ровно ничего не понимала. При этом меня радовало ее добродушие, которое я с таким удовольствием подмечал в ней прежде. Когда, совершенно не стесняясь, я указывал ей на ее ошибки, в то время как никто из окружавших ее льстецов не решался ей возражать, она с неподдельной веселостью принимала мои замечания. С нею и с ее мужем я обыкновенно вел разговоры лишь в форме шуток и острот, так как их серьезные темы оставляли меня в высшей степени равнодушным, почему они и смотрели на меня как на гениального пустомелю. Когда я потом выступил в Вене со своими концертами, госпожа Лаубе с дружеским удивлением заметила, что, оказывается, я очень недурно дирижирую, чего она совершенно не ожидала от меня, основываясь на отзыве какой-то газеты.
В одном отношении практическая осведомленность Лаубе оказала довольно значительные услуги: он ознакомил меня с характером лиц, игравших наибольшую роль в управлении королевскими театрами. Выяснилось, что самое важное здесь лицо – придворный советник фон Раймонд. Старый граф Лянцкоронский, обычно столь ревниво оберегавший свой авторитет фельдмаршала, избегал принимать самостоятельные решения, не посоветовавшись с фон Раймондом, который слыл знатоком в финансовых делах. Сам Раймонд, при более близком знакомстве оказавшийся образцом невежественности, подпал под влияние стремившейся меня унизить венской прессы и стал проявлять в деле постановки "Тристана" нерешительность и скрытность. Официально мне приходилось сноситься по этому делу только с директором оперы Сальви, бывшим учителем пения камер-фрау эрцгерцогини Софии. Этот неспособный и несведущий человек при встречах со мной должен был притворяться, что вследствие полученного из высшей инстанции предписания у него нет другой заботы, как забота о постановке "Тристана". Постоянно проявляя ко мне благосклонность и напуская на себя вид необыкновенного усердия, он старался скрыть от меня становившееся все более подозрительным настроение оперного персонала.
404
О том, как здесь обстоят дела, я узнал однажды, будучи приглашен с группой наших певцов в имение некоего Думба [Dumba], о котором мне говорили как о восторженном меценате. Андер взял с собой партию Тристана, словно желая показать, что ни на один день не может с ней расстаться. Это вызвало негодование г-жи Дустман, которая стала его обвинять в лицемерной игре, имевшей целью ввести меня в заблуждение. Андер, говорила она, не хуже других знает, что ему не придется петь этой партии, что ищут только случая как-нибудь взвалить на нее, госпожу Дустман, невозможность поставить "Тристана". При этом в дело вмешался Сальви, как бы желая все уладить и устроить наилучшим для меня образом. Он предложил обратиться к тенору Вальтеру. Когда же я отверг его как в высшей степени несимпатичного певца, он указал на заграничных артистов, которых он готов пригласить по моему выбору. Действительно, состоялось несколько пробных гастрольных спектаклей, на которых больше всего надежд подавал, казалось, Морини. На самом же деле я был так угнетен и так исполнен одного стремления – во чтобы то ни стало поставить свою оперу, – что, присутствуя с Корнелиусом на представлении доницеттиевской "Лючии", сам старался вызвать своего друга на благоприятное суждение об этом певце. В ответ на мой полный ожидания взгляд Корнелиус вдруг воскликнул: "Отвратительно, отвратительно!" Это вырвавшееся у него восклицание заставило нас обоих расхохотаться, и в самом веселом настроении мы скоро покинули театр.
В конце концов из всех имевших отношение к театру лиц единственным человеком, на искренность которого я мог положиться, остался капельмейстер Генрих Эссер. Он с большой серьезностью отдался чрезвычайно трудному для него изучению "Тристана", не теряя надежды дождаться его постановки, если только я соглашусь выбрать тенора Вальтера. Несмотря, однако, на мой упорный отказ обратиться к этому певцу, мы с Эссером по-прежнему оставались добрыми друзьями. Он, как и я, любил прогулки, и часто целыми часами мы бродили с ним по окрестностям Вены, проводя время в разговорах, в которые я вкладывал много энтузиазма, а он – искренность и серьезность, свойственные его натуре.
Пока вопрос о постановке "Тристана" тянулся, как хроническая болезнь, в конце сентября вернулся в Вену Штандгартнер с семьей. В самой тесной связи с этим обстоятельством стояла для меня необходимость приискать новую квартиру. Я выбрал гостиницу Kaiserin Elisabeth ["Императрица Елизавета"] . С семьей моего друга я поддерживал постоянные отношения, причем познакомился близко с его женой, тремя сыновьями и дочерью от первого ее брака, а также молоденькой дочерью от второго. Думая о неделях, проведенных в квартире моих друзей, я с грустью вспоминал об удовольствии, какое доставила мне племянница Штандгартнера Серафина как своей неутомимой заботливостью, так и приятной, остроумной беседой. За ее хорошенькую фигурку и всегда тщательно причесанные локонами à l'enfant волосы я звал ее Куколкой.
Теперь, в мрачном номере гостиницы, мне приходилось труднее. Да и расходы мои увеличились весьма значительно. Из театральных гонораров я получил, кажется, за это время только 25 или 30 луидоров из Брауншвейга за постановку "Тангейзера". Зато я получил от Минны из Дрездена несколько листиков мишуры, которые она оторвала для меня от венка, поднесенного ей некоторыми из ее приятельниц 24 ноября по случаю нашей серебряной свадьбы. Что эта посылка сопровождалась горькими упреками, меня нисколько не удивило. В ответ на них я постарался внушить ей надежду на золотую свадьбу. Проживая бесцельно в дорогой венской гостинице, я старался делать все возможное, чтобы добиться постановки "Тристана". Я обратился к Тихачеку в Дрезден, но, конечно, не получил от него согласия. Ту же попытку и столь же безуспешно я повторил и со Шнорром. Тогда я не мог не сказать себе, что дела мои обстоят довольно плачевно.
Написав как-то Везендонкам в Цюрих, я не скрыл от них правды, и в ответ на это, желая меня развлечь, они предложили мне приехать в Венецию, куда собирались тогда для собственного удовольствия. Бог весть, на что я рассчитывал, когда в один серый ноябрьский день отправился по железной дороге в Триест, а оттуда на пароходе, где мне снова пришлось пережить неприятные часы, в Венецию. В гостинице Danieli я взял комнатку. Друзья мои, отношения которых показались мне очень хорошими, наслаждались, бегая по картинным галереям. Они стремились приобщить к этому и меня, рассчитывая таким образом рассеять мои мрачные мысли. Моего положения в Вене они, по-видимому, не хотели понять. Вообще, я все чаще стал замечать, что печальный финал моего парижского предприятия, с которым были связаны столь блестящие перспективы, отнял у моих друзей всякую надежду на мои дальнейшие успехи. По-видимому, они молча примирились с этим. Везендонку, всегда вооруженному огромным биноклем на случай посещения какого-нибудь музея, только раз удалось потащить меня с собой в Академию, которую в мой прежний приезд я видел только снаружи. При всей моей безучастности я должен сознаться, что "Вознесение" Тициана произвело на меня настолько сильное впечатление, что я вдруг почувствовал приток прежних внутренних сил.
Я решил написать "Мейстерзингеров".