Потерпев неудачу в своих хлопотах при дворе, он находил, что в таком случае население должно отметить чем-нибудь мое присутствие на празднестве. Было решено устроить в честь меня факельное шествие. Услыхав об этом, я употребил все усилия, чтобы расстроить намеченный план, что мне и удалось. Но совсем без оваций дело не обошлось. Однажды утром советник юстиции Гилле [Gille] из Йены с шестью студентами, расположившись под моим окном, спели одну из милых песенок Певческого общества. Я выразил им свою сердечную благодарность. Кроме того, большой торжественный обед, на который собрались все музыканты, а между ними и я, занявший место между Бландиной и Оливье, ознаменовался сердечной овацией по моему адресу. Меня приветствовали как композитора, приобретшего в Германии за время своего изгнания любовь и известность "Тангейзером" и "Лоэнгрином". Лист сказал несколько слов, исполненных большой энергии. Но мне и самому пришлось ответить специальному оратору довольно пространной речью. Небольшие обеды, которые Лист устраивал для избранных гостей, были очень уютны. На одном из них я упомянул об отсутствующей хозяйке Альтенбурга. Один раз стол был накрыт в саду, и я имел удовольствие видеть за обедом в весьма рассудительной беседе с Оливье Альвину Фромман. Она уже помирилась с Листом.
397
Так среди разнообразных удовольствий прошла неделя. Настал день разлуки для всех нас. Счастливый случай устроил так, что большую часть своего давно решенного путешествия в Вену мне пришлось совершить в обществе Бландины и Оливье. Они задумали посетить Козиму в Райхенхалле [Reichenhall], где она проводила курс лечения. Прощаясь на вокзале с Листом, мы вспомнили Бюлова. Он уехал накануне, отличившись в минувшие дни празднества. Мы изливались в похвалах по его адресу. Я заметил лишь шутливо, что ему незачем было жениться на Козиме, на что Лист с легким поклоном ответил: "Это было роскошно".
В дороге нами, главным образом Бландиной и мной, овладела самая необузданная веселость, которая все росла и росла. При каждом новом взрыве смеха с нашей стороны Оливье спрашивал: "Qu' est ce qu' il dit?" Ему пришлось терпеливо сносить, что, дурачась и шутя, мы все время говорили по-немецки. Впрочем, на его беспрестанные справки относительно Tonique и Jambon cru, составлявших главные элементы его питания, мы неизменно отвечали по-французски.
В Нюрнберг, где нам надо было переночевать, мы приехали поздно ночью. С большим трудом добрались до гостиницы, которую открыли после долгих ожиданий. Хозяин, пожилой толстяк, снизошел на наши просьбы дать нам, несмотря на поздний час, комнаты. Но чтобы привести это в исполнение, он, заставив нас простоять бесконечно долго в сенях, после продолжительных колебаний удалился в задний коридор дома, где у одной из дверей заискивающе робким голосом произнес: "Маргарита". Он повторил это имя несколько раз, прибавив, что приехали гости. В ответ послышался женский голос, произносивший какое-то проклятие. После долгих, настойчивых просьб появилась наконец Маргарита в глубоком неглиже и после таинственных переговоров с хозяином указала нам соответствующие комнаты. Но курьезнее всего было то, что ни хозяин, ни его служанка не замечали необузданного смеха, который мы тщетно старались подавить. На следующий день мы осмотрели некоторые достопримечательности города, между прочим и Германский музей, своей тогдашней бедностью вызвавший презрение моего французского друга. Значительная коллекция орудий пыток, среди которых особенно выделялся весь утыканный гвоздями ящик, возбудила в Бландине отвращение, смешанное с состраданием.
398
Вечером мы приехали в Мюнхен. На следующий день, позаботившись о ветчине и "tonique", мы занялись осмотром города, доставившего Оливье большое удовлетворение. Он нашел, что близкий к античному стиль, в котором выполнены возведенные королем Людвигом I художественные сооружения, очень выгодно отличает их от зданий, которыми, к его величайшей досаде, Луи-Наполеону угодно было застраивать Париж. Он уверял, что непременно выскажется там по этому поводу.
В Мюнхене я случайно встретил старого знакомого фон Горнштейна. Я представил его своим друзьям, назвав "бароном". Его смешная фигура и неуклюжие манеры чрезвычайно забавляли их. Но веселость наша достигла крайних пределов, когда перед отъездом в Райхенхалль "le baron" повел нас в пивную, находившуюся в отдаленной части города: он хотел показать нам Мюнхен еще с этой стороны. Была темная ночь. Кроме маленького огарка, с которым "барон" сам должен был спуститься в погреб, чтобы достать для нас пива, другого освещения не было. Однако пиво было чрезвычайно вкусно, и Горнштейну пришлось несколько раз повторить свое путешествие в погреб. Когда же, чтобы не опоздать на поезд, мы с величайшей поспешностью пустились на вокзал, с трудом шагая по пашням и пробираясь через рвы, нельзя было не почувствовать, что непривычный напиток слегка вскружил нам головы. Бландина, едва успев войти в вагон, заснула глубоким сном, от которого проснулась лишь с наступлением дня, когда мы приехали в Райхенхалль. Там нас встретила Козима и проводила в приготовленное помещение.
Состояние ее здоровья нас очень обрадовало. Оно оказалось гораздо лучше, чем мы, особенно я, представляли себе его прежде. Ей было предписано лечение сывороткой. На следующее утро мы проводили ее в лечебное заведение. Однако Козима придавала меньше значения предписанному ей лечебному средству, чем прогулкам и пребыванию на прекрасном, укрепляющем горном воздухе. В веселом настроении, которое сейчас же установилось между обеими сестрами, мы с Оливье не могли принимать участия, потому что для интимных своих разговоров, беспрестанно прерываемых далеко слышными взрывами смеха, они запирались обыкновенно у себя в комнате, и мне большей частью оставалось искать развлечения во французской беседе с моим политическим другом. Впрочем, мне удавалось иногда проникнуть к ним. Раз я возвестил им свое намерение усыновить их ввиду того, что их родной отец больше о них не заботится. Это заявление, встреченное без особенного доверия, вызвало только взрыв нового веселья. Однажды я пожаловался Бландине на то, что Козима ведет себя несколько диковато. Бландина долго не могла понять меня, но в конце концов сообразила, что я ставлю ее сестре в упрек проявляемую ею timidité d'un sauvage. Через несколько дней мне пришлось подумать о продолжении путешествия, прерванного столь приятным образом. Прощаясь в сенях, я встретил устремленный на меня вопросительно-робкий взгляд Козимы.
В коляске я спустился по долине в Зальцбург. На австрийской границе со мной произошло небольшое приключение с администрацией таможни. Лист подарил мне в Веймаре ящичек драгоценнейших сигар, которые он сам получил в подарок от барона Сина [Sina]. Зная со времени пребывания в Венеции, с какими неслыханными трудностями сопряжен ввоз сигар в Австрию, я вздумал запрятать их среди белья и в карманах моих платьев. Но таможенный служитель, старый солдат, по-видимому, был хорошо знаком с такими приемами: он ловко извлек эти Corpora delicti из всех складок моего маленького саквояжа. Я пробовал подкупить его, дав ему "на чай". Деньги он взял, но тем сильнее было мое возмущение, когда, несмотря на это, он все-таки донес на меня. Мне пришлось уплатить значительный штраф, но зато я получил разрешение выкупить сигары, от чего я с негодованием отказался. Но одновременно с квитанцией в уплате штрафа мне вручили прусский талер, который таможенный служитель спокойно сунул себе в карман. Собираясь сесть в вагон, я еще раз увидел этого солдата. Он сидел за кружкой пива, спокойно закусывая хлебом и сыром. Я предложил ему талер, но на этот раз он отказался взять его. Много раз я потом досадовал на себя за то, что не справился об имени этого человека. Он был бы необыкновенно верным слугой, и я охотно взял бы его к себе.
399
В Зальцбург я приехал в проливной дождь. Я переночевал здесь и на следующий день добрался наконец до места своего назначения – Вены. Тут я рассчитывал воспользоваться гостеприимством близко знакомого мне еще по Швейцарии Колачека. Получив давно амнистию в Австрии, он посетил меня в мой прошлый приезд в Вену и предложил свою квартиру на случай, если я вернусь на продолжительное время. Ему хотелось избавить меня от неприятной жизни в гостинице. Я охотно принял это предложение из чисто экономических мотивов, имевших для меня в данную минуту такое большое значение, и с вокзала со своим небольшим багажом прямо отправился по указанному мне адресу. Оказалось, к моему удивлению, что я попал в самое отдаленное предместье, почти лишенное сообщения с Веной, а в самом доме не было никого, так как Колачек с семьей переехал на дачу в Хюттельдорф [Hütteldorf]. С трудом я разыскал старую служанку, которая была предупреждена о моем предстоящем приезде. Она указала мне маленькую комнатку, в которой, если захочу, я могу расположиться, но ни на постельное белье, ни вообще на какие бы то ни было услуги с ее стороны я не должен был рассчитывать.
В высшей степени разочарованный, я вернулся в город, решив ждать Колачека в кафе на Штефан-плац [Stephansplatz], где, по словам служанки, он обыкновенно бывал в это время. Я долго сидел там, неоднократно наводя о нем справки, как вдруг, взглянув на дверь, я увидел входящего Штандгартнера. Изумление его при этой неожиданной встрече было тем более велико, что, по его словам, он ни разу в жизни не был в этом кафе, и только совершенно исключительный случай привел его сюда в этот день и час. Узнав о моем положении, он страшно возмутился моим решением поселиться в отдаленном конце Вены, когда дела требуют моего присутствия в центре города, и предложил мне собственную квартиру, которую он с семьей покидает на шесть недель. Хорошенькая племянница, живущая с матерью и сестрой в том же доме, позаботится, чтобы я не был лишен необходимых услуг, завтрака и прочее. Я могу расположиться во всей квартире с полным удобством. С торжеством повел он меня сейчас же к себе. У него не было никого, домашние его уже переселились на лето в Зальцбург. Колачек был оповещен об этой перемене, мои вещи перевезены сюда, и несколько дней я наслаждался в обществе Штандгартнера всеми удобствами его милого гостеприимства. Из дальнейших бесед с ним выяснились новые затруднения, вставшие на моем пути. Назначенные прошлой весной на это время (я приехал в Вену 14 августа) репетиции "Тристана и Изольды" пришлось отложить на неопределенный срок, так как у тенора Андера болело горло. При этом известии мое пребывание в Вене сразу представилось мне совершенно бесполезным. Но дело в том, что никто не мог бы мне посоветовать, куда направиться и на что целесообразно употребить свои силы.
400
Теперь только мне стала совершенно ясна вся безнадежность моего положения: мне казалось, что я покинут всем светом. Если еще несколько лет тому назад я при подобных обстоятельствах мог льстить себе надеждой найти дружеский приют у Листа в Веймаре и переждать у него неблагоприятный момент, то теперь это было невозможно: дом его, как я убедился в этом, вернувшись в Германию, собирались совершенно запечатать. Таким образом, надо было позаботиться найти приют. Я обратился по этому поводу к Великому герцогу Баденскому, у которого так недавно встретил дружеский и участливый прием. В красноречивом письме я обрисовал ему свое положение, уверил его, что для меня теперь главное – иметь какое-нибудь, хотя бы самое скромное, убежище, и просил дать мне возможность поискать его в Карлсруэ или в его окрестностях, назначив пенсию в 1200 талеров. Но каково было мое удивление, когда я получил на это уже не собственноручный, а лишь подписанный Великим герцогом ответ, в котором меня извещали, что исполнение моей просьбы привело бы к вмешательству с моей стороны в тамошние дела, что, несомненно, вызвало бы недоразумения с директором театра, моим старым другом Эдуардом Девриентом, человеком чрезвычайно добросовестным в исполнении своих обязанностей. Ввиду того что в подобных случаях Великий герцог чувствовал бы себя вынужденным, как он выразился, "чинить суд", может быть, не в мою пользу, то по зрелом размышлении он должен отказаться от исполнения моей просьбы.
Княгиня Меттерних, когда я уезжал из Парижа, предвидела мои нужды и в самых сердечных выражениях указала мне в Вене на семейство графа Нако, отозвавшись особенно многозначительно о графине. Поселившись теперь в квартире Штандгартнера, я в один из немногих дней, которые он провел со мною в Вене, познакомился через него с молодым князем Рудольфом Лихтенштейном, известным среди своих друзей просто под именем Руди. Врач его, связанный с ним дружескими отношениями, обрисовал мне его в самых привлекательных чертах, охарактеризовав как страстного почитателя моей музыки. После того как Штандгартнер уехал к своей семье, я часто встречался с князем за обедом в ресторане отеля Erzherzog Karl, и мы уговорились посетить графа Нако в его поместье Шварцау [Schwarzau], довольно далеко от Вены.
Путешествие это, частью по железной дороге, мы совершили в приятном обществе молодой жены князя. Прибыв в Шварцау, они представили меня графу и графине Нако. Граф отличался выдающейся красотой, графиня же была чем-то вроде "цивилизованной цыганки". Ее талант к живописи напоминал о себе на каждом шагу огромнейшими копиями картин Ван Дейка, покрывавшими стены. Но гораздо мучительнее было ее музицирование за роялем, под аккомпанемент которого она исполняла разные песни с самым настоящим цыганским пошибом. Листу, по ее словам, этого пошиба уловить не удалось. Но, с другой стороны, музыка "Лоэнгрина", казалось, очень расположила всех в мою пользу. Это подтвердили мне и другие магнаты, гостившие в замке, среди которых я встретил знакомого мне с Венеции графа Эдмунда Зичи. Я здесь имел случай ближе ознакомиться с формами свободного венгерского гостеприимства, но не могу сказать, чтобы содержание разговоров, которые там велись, вызывало во мне особенное восхищение. Скоро пришлось спросить себя, что мне делать среди этих людей.
На ночь мне отвели приличную комнату, а на следующий день я с раннего утра принялся за осмотр прекрасно содержащегося замка, стараясь определить, в какой части его я мог бы занять помещение на продолжительное время. Когда за завтраком я с большой похвалой отозвался о вместимости замка, мне ответили, что его едва хватает для нужд графской семьи, так как молодая графиня со своим штатом требует особенно большого помещения. Мы завтракали на открытом воздухе. Было холодное сентябрьское утро. Мой друг Руди казался не в духе. Я зяб. Скоро, встав из-за стола, я простился с графской семьей. Редко мне приходилось бывать в обществе людей, с которыми при всей их воспитанности у меня было бы так мало общего. Это чувство возросло до крайних пределов во время переезда на железнодорожную станцию Мёдлинг [Mödling]. Я совершил его вместе с несколькими из гостивших в замке "кавалеров". Пришлось хранить немое молчание, так как разговор вертелся исключительно вокруг лошадей.