Свет земной любви. История жизни Матери Марии Елизаветы Кузьминой Караваевой - Елена Обоймина 10 стр.


...

Приехали к завтраку. Родственные разговоры, расспросы. День тихий и серый. Некоторая неразбериха после дороги.

А В ТРИ ЧАСА ДНЯ Я УЖЕ ЗВОНЮ У БЛОКОВСКИХ ДВЕРЕЙ…

Поэт жил теперь на улице Офицерской – у самой воды на набережной реки Пряжки. По тому, как замешкалась горничная, говоря, что хозяин будет в шесть часов, Лиза поняла: Блок дома и хочет подготовиться к встрече. Чтобы душевно окрепнуть, время до шести вечера она провела не где-нибудь, а в Исаакиевском соборе, находившемся неподалеку: только вера могла успокоить ее бьющееся сердце. Забившись в темный угол, она думала о самом важном в своей жизни: "Россия, ее Блок, последние сроки – и надо всем ХРИСТОС, единый, искупающий все".

В 6 часов она опять звонила у дверей поэта.

...

Да, дома, ждет. Комнаты его на верхнем этаже. Окна выходят на запад. Шторы не задернуты. На умирающем багровом небе видны дуги белесых и зеленоватых фонарей. Там уже порт, доки, корабли, Балтийское море. Комната тихая, темно-зеленая. Низкий зеленый абажур над письменным столом. Вещей мало. Два больших зеленых дивана. Большой письменный стол. Шкаф с книгами.

Он не изменился. В комнате, в угольном небе за окнами – тишина и молчание. Он говорит, что и в три часа был дома, но хотел, чтобы мы оба как-то подготовились к встрече, и поэтому дал еще три часа сроку. Говорим мы медленно и скупо. Минутами о самом главном, минутами о внешних вещах.

Он рассказывает, что теперь в литературном мире в моде общественность, добродетель и патриотизм. Что Мережковские и еще кто-то устраивают патриотические чтения стихов в закрытых винных магазинах Шитта, на углах больших улиц, для солдат и народа. Что его тоже зовут читать, потому что это гражданский долг. Он недоумевает. У него чуть насмешливая и печальная улыбка.

– Одни кровь льют, другие стихи читают. Наверное, не пойду, – все это никому не нужно… А вот Маковский оказался каким честным человеком. Они в "Аполлоне" издают к новому, 15-му году сборник патриотических стихов. Теперь и Соллогуб воспевает барабаны. Северянин вопит: "Я ваш душка, ваш единственный, поведу вас на Берлин". Меня просили послать стихов. Послал. Кончаются они так: "Будьте довольны жизнью своей, тише воды, ниже травы. Ах, если б знали, люди, вы холод и мрак грядущих дней". И представьте, какая с их стороны честность, – вернули с извинениями, печатать не могут.

Потом мы с Блоком опять молчим.

– Хорошо, когда окна на запад. Весь закат принимаешь в них. Смотрите на огни.

И вновь разговоры о России, войне, Христе… О самом Блоке, его пути поэта. Они (оба застенчивые, несмотря на немалые душевные силы каждого) сидели в разных углах комнаты, и в сумраке из-за своей близорукости гостья почти не видела хозяина квартиры. Ушла Лиза с Офицерской в 5 утра.

Так вспоминала Елизавета Юрьевна спустя годы. У Блока в записной книжке – другое время: "В 6 часов пришла и была до 2 часов ночи Елизавета Юрьевна Кузьмина-Караваева". Впрочем, так ли важно здесь конкретное время?

В поздних визитах к поэту, к слову, нет ничего удивительного. Посетители, а это, как правило, начинающие литераторы, частенько засиживались у Александра Александровича допоздна, читая мэтру свои несовершенные стихи и рассказывая о себе. Девушки не являлись здесь исключением. Вот и поэтесса Надежда Павлович вспоминала:

...

Блок позвал меня в свой маленький кабинет… увидел, что я побледнела, подошел и спросил, что со мной. Внимательно посмотрел на меня, понял и тихонько сказал:

– Отдыхайте! Не торопитесь никуда и рассказывайте мне о себе.

И я рассказала ему все самое главное, внутреннее, важнейшее, как можно рассказывать только самому близкому человеку. Сидела я у него до часу ночи.

Провожая Лизу в передней, Блок казался по-особому спокойным.

– Завтра Вы опять приходите, – промолвил поэт. – И так каждый день, пока мы до чего-то не договоримся, пока не решим.

...

На улице дождь. Пустота. Быстро иду по сонному городу. Надо его весь пересечь. Господи, как огромен и страшен ТВОЙ мир и какую муку даешь ТЫ Твоим людям!

На следующий день она снова у Александра Блока. И на следующий день. И еще…

...

…По существу, это был единый разговор, единая встреча, прерванная случайными внешними часами пребывания дома для сна, пищи, отдыха.

Иногда разговор принимал простой, житейский характер. Он мне рассказывал о различных людях, об отношении к ним, о чужих стихах:

– Я вообще не очень люблю чужие стихи.

Александр Блок

Однажды Блок заговорил о трагичности всяких людских отношений:

– Они трагичны, потому что менее долговечны, чем человеческая жизнь. И человек знает, что, добиваясь их развития, добивается их смерти. И все же ускоряет и ускоряет их ход. И легко заменить должный строй души, подменить его, легко дать дорогу страстям. Страсть – это казнь, в ней погибает все подлинное. Страсть и измена – близнецы, их нельзя разорвать.

И неожиданно закончил:

– А теперь давайте топить печь.

Топка печи превращалась Александром Александровичем в священнодействие. Он принес откуда-то ровные березовые поленья и затопил голландку, украшенную изразцами. И спустя много лет Елизавета Юрьевна будет часто вспоминать эти неповторимые мгновения (едва ли не самые счастливые за всю ее многотрудную жизнь!): яркий пылающий огонь, освещающий в сумраке аскетической комнаты любимый, такой родной и прекрасный профиль… Блок, по словам Елизаветы Юрьевны, "любил людей, с которыми ему было легко молчать". Очень просто и вместе с тем так поэтично она передаст эту сцену в своих воспоминаниях о поэте:

...

Огонь вспыхивает. Мы садимся против печи и молча смотрим. Сначала длинные, веселые языки пламени маслянисто и ласково лижут сухую белесую кору березы и потухающими лентами исчезают вверху.

Потом дрова пылают. Мы смотрим и смотрим, молчим и молчим. Вот с легким серебристым звоном распадаются багровые угольки. Вот сноп искр с дымом вместе уносится ввысь. И медленно слагаются и вновь распадаются огненные письмена, и опять бегут алые и черные знаки.

В мире тихо. Россия спит. За окнами зеленые дуги огней далекого порта. На улице молчаливая ночь. Изредка внизу на набережной реки Пряжки одинокие шаги прохожего. Угли догорают. И начинается наш самый ответственный разговор…

Она говорила с ним о главном, что больше всего волновало ее в то время.

– Кто Вы, Александр Александрович? Если Вы позовете, за Вами пойдут многие. Но было бы страшной ошибкой думать, что Вы вождь. Ничего, ничего у Вас нет такого, что бывает у вождя. Почему же пойдут? Вот и я пойду, куда угодно, до самого конца. Потому что сейчас в Вас будто мы все, и Вы символ всей нашей жизни. Даже всей России символ. Перед гибелью, перед смертью, Россия сосредоточила на Вас все свои самые страшные лучи. И Вы за нее, во имя ее, как бы образом ее сгораете. Что мы можем? Что могу я, любя Вас? Потушить – не можем, а если и могли бы, права не имеем. Таково Ваше высокое избрание – гореть! Ничем, ничем помочь Вам нельзя.

Он выслушал ее молча. Угадывание странной гостьей его собственных глубинных мыслей наверняка пугало поэта. Ведь еще в 1904-м в его записной книжке появилось следующее признание: "Если бы у меня не дрожало нечто малое в сердцевине, я бы мог вести толпу".

"Если Вы позовете, за Вами пойдут многие. Но было бы страшной ошибкой думать, что Вы вождь. Ничего, ничего у Вас нет такого, что бывает у вождя…" – это сказала ему юная женщина. Ей всего 23 года!

Александр Александрович промолвил:

– Я все это принимаю, потому что знаю об этом давно. Только дайте срок. Так оно все само собою и случится.

О чем же он знал давно? О ее любви? Или о своем высоком избрании – гореть? Произнесенные им слова весьма туманны и загадочны. Но Лиза тем не менее поняла их, у нее на душе от этих слов все смешалось и спуталось. Тем более что уже в передней, перед самым ее уходом, при последнем их разговоре, подробностей которого Лиза не помнила, Блок вдруг положил ей руки на плечи.

Елизавета Юрьевна вспоминала:

...

Он принимает мое соучастие, Он предостерегает нас обоих, чтобы это всегда было именно так. Долго, долго еще говорим. А за спокойными, уверенными словами мне чудится вдруг что-то нежданное, новое и по-новому страшное. Я напрягаю слух: откуда опасность? Как отражать ее?

Оставались еще телефонные разговоры с поэтом. О чем они велись, к сожалению, неизвестно.

Именно с их телефонным общением связано следующее письмо Лизы – из Петербурга в… Петербург. Ведь она обращалась к услугам почты не только когда жила вдали от Блока.

...

Я сегодня с самого утра засуетилась; может быть, поэтому мне кажется, что произошло что-то скверное. Дело было так: мои родные, от которых я звоню к Вам, знают, что есть такой номер телефона; шутки ради они хотели узнать, чей он. Все это, может быть, слишком просто и глупо, чтобы огорчаться, но мне хочется объяснить Вам сейчас же.

А огорчилась я потому, что у меня слишком бережливое отношение к нашему; много нежности и поэтому застенчивости (даже не перед Вами, а перед собою скорее).

Мне и хорошо, – очень хорошо, – и тяжело. Как смешно быть одновременно уверенной и сомневаться в пустяках. Я очень хочу Вас видеть, но это не значит, что это нужно, потому что теперь так выходит, что я буду хотеть Вас видеть и сегодня, и завтра, и уезжая от Вас, и не видя Вас несколько лет. Но это тоже хорошо, потому что является доказательством уверенности, что все идет, как необходимо, и все верно, никакой лжи нет. Вы с этим моим желанием не считайтесь никак.

В субботу позвоню.

Ваша Eлиз. Кузьмина-Караваева

Милый Александр Александрович, ведь ничего скверного

не произошло? Мне, наверное, так кажется по моей глупости?

А произошло, судя по всему, следующее. Кто-то из любопытных родственников Лизы в квартире ее тетушки решил позвонить по неосторожно оставленному ею номеру Блока, чтобы раскрыть ее тайну и выяснить, кому же она названивает. По-видимому, этот хитроумный маневр удался, и молодая женщина чувствовала неловкость по отношению к своему адресату.

Что ответил ей поэт, и ответил ли вообще – к сожалению, неизвестно. Гораздо охотнее он обращался в своих письмах к некой Наталье Скворцовой – очередной молодой особе, к которой некоторое время испытывал чувство влюбленности. В отличие от Лизы, многие из своих посланий Блок оставлял неотправленными – видимо, здесь важным являлось стремление высказаться, выговориться…

Общение Александра Александровича с Лизой не прекращалось – и телефонное, и при личных встречах. Об этом упоминается в ее письмах, которые продолжали приходить на Офицерскую, 57. Не столь уж часто, как хотелось бы Лизе (разумеется, она старалась не злоупотреблять вниманием и временем поэта). Но тем ценнее казались они ей самой – как бы жила она без этой возможности обратиться к нему?…

Из писем видно, что ее отношение к А. Блоку в это время отнюдь не исчерпывалось "материнским" чувством, о котором она говорила в воспоминаниях 1936 года, написанных монахиней, по понятным причинам умалчивающей об этой любви.

...

21. ХII.1914

Дорогой Александр Александрович,

мне надо Вам написать, потому что я опять чувствую право на это, и не только право, но и необходимость. Весь этот месяц шла борьба.

Вожжи, о которых я Вам говорила в последний раз по телефону, были отпущены совсем. А у меня это всегда совпадает с чувством гибели – определенной, моей гибели, – потому что вне того пути, о котором Вы уже знаете, я начинаю как-то рассыпаться, теряюсь в днях, в событиях. Если Вы верите, что Вы тесно связаны в моих мыслях с тем путем, который все другое уничтожает, то Вы поймете, что все это было из-за Вас: я была сама виновата, конечно; я дала слишком много свободы тому человеческому, чего так страшилась. Мне так хотелось изменить все и отречься, чтобы иметь возможность просто сказать: ничего не осталось, потому что есть у меня одна радость: знать, что я Вас люблю, что я видела Вас и, может быть, еще увижу, что я могу думать о Вас. Только этого я и хотела. Я не боюсь сейчас и не отрекаюсь от этого. Но я знаю, что это только не мешает и даже не мешает, потому что главное неизмеримо больше: оно все должно покрыть. Это очень тяжело, почти нестерпимо тяжело, но совершенно неизбежно. И я могу поэтому спокойно говорить, что мне хорошо, зная, что Вы этому должны поверить. Пусть очень холодно и мертво подчас вокруг, – но это только путь. Видя срок и веря в цель пути, разве можно страшиться этой тяжести? Тут только один вопрос: надо стараться быть все время совершенно собранной. И все сказанное многим (что Вам так чуждо показалось) – это только тяжелая работа, потому что в мыслях своих я никак не могу сочетать Вас и их, а знаю, что это необходимо: не для Вас и не для меня, а для того, чтобы Ваше имя не загородило цель.

Когда я припоминала вечером слова, которые Вы мне говорили по телефону, я сообразила, что Вы мне сейчас не верите или не хотите верить. Сначала мне было от этого тяжело и я решила, что сама виновата, дав волю своему человеческому; а потом я сообразила, что это нелепость какая-то, что Вы не можете не верить мне: ведь все это так реально, как то, что я живу сейчас, и так связано тесно с Вами, что если бы Вы не верили, просто пришлось бы как-то внутренне исчезнуть.

Время идет очень быстро, и многое узнается теперь как-то сразу. Узнала и я многое: главное – в области практического поведения. А так как мне совершенно ясно, что все это тесно связано с Вами, то у меня есть к Вам дело, но о нем сейчас писать не буду, потому что для этого надо, чтобы Вы перестали хотеть мне не верить.

Елиз. Кузьмина-Караваева

Наступил 1915 год. Елизавета Кузьмина-Караваева еще связана какими-то невидимыми нитями с другими литераторами. Так, в конце января – начале февраля она вместе с Н. Гумилевым и другими писателями присутствует на квартире М. Лозинского при чтении поэмы А. Ахматовой "У самого моря". Да, несмотря на то, что ей "с ними не по пути". Впрочем, сказано это много лет спустя как вывод зрелого человека.

В апреле того же 1915 года публикуется философская повесть Е. Кузьминой-Караваевой под необычным названием "Юрали". Главный герой повести, состоящей из многих аллегорий, – молодой певец, сказочник, мудрец, новый учитель, проповедник. Его поиски смысла жизни и справедливости во многом противоречивы. В этом произведении целиком отразились тогдашние мысли и сомнения поэтессы: "Отныне я буду нести и грех, и покаяние, потому что сильны плечи мои и не согнутся под мукой этой".

Стилистически повесть явилась подражанием Ницше ("Так говорил Заратустра") и произведениям немецких романтиков – Новалиса и Гельдерли-на. Целый ряд ее эпизодов (например, искушение в пустыне) имеет своим источником Новый Завет. В тот же период поэтесса работала и над циклом акварелей, которые можно рассматривать как своеобразные иллюстрации к этой повести.

Елизавета Юрьевна признавалась историку И. С. Книжнику-Ветрову: "Юрали был тесно связан с моей жизнью". Из того же письма можно узнать, что она все больше и больше углублялась в изучение богословия и религиозной философской мысли: "Вот продолжаю я заниматься своими академическими учениями и ясно чувствую, что это самое главное из того, что надо делать".

В дневниковых откровениях Блока можно найти любопытную запись, очень многое объясняющую в сложившихся отношениях между ним и Кузьминой-Караваевой. Речь здесь идет об уже упомянутой Наталье Скворцовой – двадцатилетней москвичке, которой поэт был увлечен одно время и которая совершенно наивно надеялась выйти замуж за Александра Александровича, почему-то не веря, что поэт женат. Ее письма к нему Блок уничтожил.

Назад Дальше