ЧЕЛОВЕК И ВОЙНА
Наша семья
1. Происхождение
Я родился в 1931 году. Мои родители - Михаил Гидеонович Герт и Сарра Александровна Верцайзер.
Об отце, о его семье, брате и сестрах - Илье, Вере и Рае - уже было рассказано, о семье же моей матери не говорилось почти ничего. Но и ее история (хотя бы даже только в том, что сохранила моя память) содержит немало интересного. Как, впрочем, история каждой семьи...
2. Два Александра
Моего дедушку со стороны матери звали Александр.
Александр Семенович Верцайзер.
Александр - греческое имя, с давних пор вошедшее в обиход в еврейской среде.
Существует предание, согласно которому Александр Македонский, одержав победу над персами, владевшими помимо прочих стран Иудеей, благоволил к евреям и оказывал им всякого рода покровительство. Подвластные Александру народы помещали его статуи у себя в храмах, но евреям это запрещалось религией. И вот в честь великого македонца они решили - все мальчики, родившиеся в течение одного года, будут названы его именем -Александр...
Между моим дедушкой и Александром Македонским не было ничего общего кроме имени. Александр Верцайзер не значился ни полководцем, ни банкиром, ни торговцем, ни ученым человеком, одолевшим высокую мудрость Торы и Талмуда. Не знаю, откуда взялась его загадочная фамилия - Верцайзер, знаю только, что происходил он из семьи николаевского солдата, рано осиротел, жил в Темирхан-Шуре, откуда и приехал в Астрахань. Он был тихим, скромным, застенчи вым человеком, всю жизнь работавшим на рыбных промыслах, как и многие астраханские евреи, которые служили засольщиками, уборщиками рыбы у владевших промыслами купцов и проводили в год по семь-восемь месяцев в море. У него были светлые, голубовато-зеленые глаза цвета каспийской волны, маленькие, аккуратно подстриженные кавказские усики, он носил узенький ремешок, стягивавший в талии косоворотку с белыми пуговками на груди и вороте, а когда горячился в споре с моей матерью, что порою случалось, колотил себя кулаком по костистым ребрам и кричал: "Сарра, у меня кавказская кровь!.."
Может быть, он был из горских евреев, поселившихся на Кавказе в досюльние времена, в эпоху вавилонского пленения и начала еврейской диаспоры, а может быть - из обитавших на территории нынешнего Дагестана хазар... Тут благодарная почва для самых разнообразных предположений и фантазий.
3. Любовь и революция
Мою бабушку звали Рахиль. Гордое, звучное библейское имя... Она была из семьи Сокольских, дядя Боря, который диктовал мне, разбитый параличом, свои воспоминания, был ее младшим братом.
У меня сохранилось много фотографий, запечатлевших ее в молодости, высокую, стройную, с венцом тяжелых, тугих кос, лежавших на маленькой, слегка откинутой назад головке...
Вероятно, под влиянием брата она принимала участие в рискованных по тогдашним временам акциях. Смеясь, рассказывала она, как вместе с Мусей и Гисей, ее сестрами, разбрасывала революционные листовки... Случалось это в летнем театре, в саду, который назывался "Аркадией" и впоследствии был переименован в сад имени Карла Маркса. Когда в зале гасили свет, поднимался занавес и на сцене появлялась Кармен с "Хабанерой", или Риголетто, или вызывавшая восторг и горькие слезы Наталка-Полтавка (Астрахань была музыкальным городом, в нее часто наезжали гастролеры, в их числе и Шаляпин), - вот тут-то с верхнего яруса, с галерки, выпархивали белые, рассыпающиеся в полете листочки... В зал врывались полицейские, звенящие шпорами жандармы, занимали все входы и выходы, но бабушка, подхватив под руки сестер, с насмешливой улыбкой, независимо поцокивая каблучками, проходила мимо них...
Что влекло ее - опасность?.. Затаенное в душе непокорство?.. Желание выйти за пределы замкнутой, душноватой атмосферы еврейской жизни - выбраться на широкий, манящий, неведомый простор?..
Как-то в разговоре с приятелем коснулись мы особенностей психологии еврейских женщин, их рациональности, умения подавлять свои чувства, их всецелому погружению в семейные, материнские заботы... Не этим ли объясняется почти полное отсутствие любовных коллизий в описаниях еврейского быта, вообще - еврейской жизни?.. Ранняя женитьба, выбор, определяемый родителями, едва ли не первое знакомство уже под хупой - все это, несомненно, подавляло, сковывало душу, пригнетало к земле сердечные порывы, рвущиеся куда-то в запределье... Любовь?.. Ода, в "Песне песней" царя Соломона...
И снова мне вспомнилась бабушка Рахиль... И странная, туманная история, волновавшая меня в детстве своей недосказанностью, тревожном, ускользающим смыслом...
В годы, казавшиеся мне невообразимо далекими, в Астрахань ссылали "политических", среди них был молодой петербургский студент Мендельсон. Прошло много лет, но бабушка и в старости хранила его фотографию - судя по ней, он был высок, худощав, на бледном лице отрешенно и упрямо горели большие, сдвинутые к переносью глаза ... Они познакомились. Когда? Где? Каким образом?.. "На вечеринке", - говорила бабушка. Мне казалось удивительным, что и в те времена бывали "вечеринки", на них веселились, танцевали - кто?.. Революционеры?.. Мне они рисовались иначе - баррикады, штыки, знамена, распахнутые на груди студенческие тужурки с блестящими пуговицами... Но тут я представлял себе другое: после "вечеринки" Мендельсон провожает ее домой: полная луна, мостовая, белый, будто мелом натертый булыжник, пахнет акацией, и сама бабушка - стройная, тоненькая, похожая на веточку акации, - такой, в белой кофточке, я видел ее на давней фотографии, наклеенной на толстый, прочный картон, с надписью на обороте: "Фотография Климашевской в Астрахани у Полицейского моста, собственный дом"... Мендельсон рассказывает о митингах, забастовках, борьбе с царизмом - бабушка слушала и кивала...
Он отбыл в ссылке положенный срок и уехал, она должна была уехать вместе с ним. Но этого не случилось. Я слышал, что ее не отпустили: отец, мать, родня. Не отпустили, боясь, что она попадет в тюрьму, на каторгу..."Хватит с нас и одного революционера!.." - говорили они, имея в виду сына Борю.
И она осталась. Вскоре ее выдали за дедушку и они уехали на рыбный промысел.
Спустя несколько лет она узнала, что Мендельсон умер в Саратовской тюрьме. В той самой тюрьме, где находился прежде дядя Боря и
где впоследствии, по пути в Темлаг, окажется тетя Вера...
Что произошло бы с бабушкой, не послушайся она родительского запрета?.. Что случилось бы с ней, не вмешайся революция в ее жизнь?.. Была бы она счастлива?.. Не знаю, не знаю. Знаю только, что прожили они с дедушкой долгую жизнь во взаимной любви и согласии, обычную жизнь - со своими радостями и печалями, но память о той, давней любви сберегла она в душе навсегда... И не будь этого немеркнущего света, льющегося из молодости, вся ее жизнь оказалась бы куда более серой и тусклой...
4. Австрийский сервиз
По паспорту была она Мариам, но звали ее все - Муся, тетя Муся, Муся Абрамовна. Она одна-единственная в семье получила образование - закончила фельдшерские курсы, ее сестры и брат - моя бабушка Рахиль, тетя Гися и дядя Боря - были самоучки, они много читали, много знали, но все это - без школы, учителей, учебников... Что ими руководило? Врожденная, генетическая еврейская страсть к знанию?.. Но так или иначе, тетя Муся была единственной в своем роде, она больше пятидесяти лет проработала на одном месте, в одном и том же отделении астраханской 1-ой клинической больницы, замещая порою врача...
Но речь о другом. Речь здесь пойдет о прекрасном австрийском сервизе с перламутровым отливом, нежно расписанном розами, с блюдцами в форме окантованного зубчиками лепестка и чашками изысканной формы, просвечивающими насквозь, если приблизить их к огню или электрической лампе... Хотя самая-то суть не в нем, не в этом сервизе...
А суть в том, что тетя Муся, будучи молоденькой фельдшерицей, влюбилась... И в кого?.. В гоя... Ужас охватил всю семью, то было время еврейских погромов, прямых угроз "Союза русского народа", преддверие "дела Бейлиса", у родни, у знакомых, у родителей имелись все основания, чтобы возмущаться, протестовать, запрещать...
Не знаю, что и как происходило. Где-то я читал, что еврейские мужчины бывают заботливы, нежны, чадолюбивы, но у них большей частью отсутствует рыцарственное, столь пленительное для женского сердца начало. А тут... Стройный молодой красавец с открытым ясным лбом, веселыми глазами, тоненькой франтовской тросточкой в руке... К тому же - позади Санкт-Петербургский университет, юридический факультет... А вдобавок - на более поздней фотографии, времен первой мировой войны, - золотое шитье на погонах, на боку - сабля с кистями, прицепленными к эфесу... И за всем этим, возможно, бесшабашные кутежи, шампанское, цыгане, а может быть, черт побери, даже дуэли...
Звали его Виктор Александрович Ханжин. Был он из дворян, правда,не потомственных,а личных, но - все равно из дворян... И для его семьи, для отца в особенности, был совершеннейший нонсенс, что сын его вдруг влюбляется в еврейку, а говоря более популярным языком - в жидовку!.. Да, прелестную, юную, с огромными глазами... В атласных туфельках (так на фотографии), в муслиновом, легком, воздушном платье... Но - жидовку, жидовку!..
Что же тянуло ее к нему? Наперекор тысячелетним традициям? У всех на виду, вызывая дружное и яростное осуждение - и тех и этих?.. Ей нравилось, как он целует ручки, дарит цветы, в морозную лунную ночь мчит по Волге в санях, запряженных тройкой?.. Подобного не было ни у кого - из тех, кто ждал, затаясь, ее позднего возвращения домой, ждал в душной, глухой, завистливой тишине...
Как бы там ни было, к ним на свадьбу не пришел никто... Кроме старшей сестры Рахили, моей бабушки. Она пришла с мужем и принесла свадебный подарок - чайный австрийский сервиз... И сервиз этот шестьдесят лет простоял у тети Муси в буфете, украшая нежным своим сиянием открытую всем взорам буфетную нишу... Шестьдесят лет - столько прожили они вместе, тетя Муся и Виктор Александрович Ханжин, "мой Ханжин", как она его называла... Жизнь у них отнюдь не была безмятежно-счастливой жизнью Филемона и Бавкиды, случалось в ней всякое, что вроде бы и позволяло признать правоту тех, кто противился этому браку, нескрепленному, кстати, ни венчанием, ни регистрацией в ЗАГСе, но любовь давала ей силы все прощать, все терпеть... Разве не в этом заключено свойство истинной любви?..
Что такое - любовь?.. Радость или муки, трагедия, сокрушающая жизнь, или крылья, поднимающие в полный солнца простор?.. И то, и другое, все вместе...
Любовь, похожая на радугу своим многоцветьем, или спокойное, размеренное, лишенное красок существование... Каждый выбирает себе сам.
Что же до сервиза, пережившего за свою теперь уже столетнюю жизнь немало приключений, то он по-прежнему продолжает притягивать взоры, особенно когда становится известной его история - история маленького, но многозначительного бунта, торжества свободы и подлинной любви...
5. Начало
Мои родители познакомились, будучи студентами...
Вот стихотворение, неведомо как сохранившееся с тех далеких времен. Пожелтевший листок, судя по формату и вертикальным, разграфившим его линиям, вырванный из какой-то конторской книги:
Астрахань, 20/11 1923 г,
Михаилу Гидеоновичу Герт от автора
В Библиотеке Мед. института
За столиком чинно
Герт юный сидит,
Подобно Зевесу,
Сурово глядит.
Студенты толпятся,
Студенты острят,
Студенты сердиты
И Шварцем грозят.
Пленительны глазки
Студенток порой,
Но Миша бесстрастен,
Дев юных герой.
"Два месяца штрафу ?
"Без книг мне сидеть ?
"Товарищ, ведь надо
"Студента жалеть..."
Но Миша упорен,
Гнев Миши велик:
"Просрочили книгу -
"Сидите без книг".
Студент свирепеет
И злобно грозит:
"Пусть Шварц нас рассудит,
"Вас Шварц усмирит!"
Взволнованный Миша
К завбибу спешит
И с скорбью глубокой
Ему говорит:
"Что делать, скажите,
"Не знаю, как быть:
"Студент злой грозится
"Меня погубить".
Завбиб в ус не дует
(Завбиб - без усов),
Ответ его ясный
Заране готов:
"Бояться нет смысла:
"За нас политком,
"Нас Итин поддержит,
"В нарсуд мы пойдем.
"Штрафуйте, штрафуйте
"Забывших свой срок:
"Студентам ведь это
"Хороший урок..."
Не знаю, чьи это стихи. Но "пленительны глазки студенток порой..." Среди них были, возможно, и глаза моей матери, светлые, как у ее отца, зеленовато-голубые, с жемчужным отливом... Судя по фотографиям, она была редкостно красива - какой-то хрупкой, легкой, летящей над землей красотой, и туберкулез, который впоследствии пожирал ее, делал эту красоту еще более острой, яркой, надземной. У нее был сильный, серебристый, словно порхающий где-то там, в солнечной вышине, голос, мне особенно запомнилось, как она пела: "Между небом и землей жаворонок вьется..."
Что же до отца, то вряд ли он был так уж "бесстрастен, дев юных герой..." Так это начиналось. И не удивительно: когда они поженились в 1927 году, моему отцу было 23, моей матери 22. Закончив институт, они поехали врачами в Марфино, большое село на берегу Волги, в нескольких десятках километров от Астрахани. У меня сохранилась несколько фотографий той поры, на одной из них - мать рядом с лошадью, черные, расплескавшиеся по плечам и спине волосы сливаются с конской гривой, на другой - мать сидит на телеге, держа в руках вожжи, лицо у нее серьезное, напряженное - видно, ее снял отец, когда она отправлялась на вызов...
Но беспечная молодая жизнь оказалась недолгой - проклятая "еврейская болезнь" - туберкулез - надвинулась на мать. Среди нашей родни едва ли не половина погибла из-за продырявленных палочкой Коха легких, теперь очередь дошла до нее...
Она была уже на самом краю, я рождался, судя по рассказам, в муках и безнадежности... Единственной панацеей тогда считали перемену климата, Крым... И мои родители уехали туда, в поисках спасения от бурно развивавшегося процесса. Вскоре привезли к ним и меня.
Мы жили в сказочно прекрасном, выбранном в прошлом царем месте - Ливадии, поблизости от Ялты. Здесь находился беломраморный дворец, выплывающий белым кораблем среди зелени, не теряющей листвы во все времена года. То был дворец Николая II, в нем впоследствии проводилась знаменитая Ялтинская конференция... Ореанда, верхняя и нижняя, огромный свитский корпус, увитый плющом дворец Александра III... Все это были названия, ставшие привычными детства, лишенными всякой экзотики. Мы жили на Черном дворе, где раньше размещалась низшая дворцовая обслуга, отец работал санинспектором, мать - врачом в санатории "Наркомзем". Все дворцы в Ливадии отведены были под санатории, в них лечились и отдыхали колхозники и рабочие, с небольшой примесью интеллигенции. Для них были палаты в царских дворцах, полы, выложенные черным паркетом, плывущие в лиловой дымке горы, тающие в солнечном сиянии и блеске моря... Для меня же все заслоняла темноватая комнатка, в которой лежала мать, с лицом серым, как зимнее крымское небо, в шах моих стоял ее надрывный, задыхающийся кашель, перед глазами неотрывно маячила стеклянная плевательница с мокротой, в которой плавали лохматые сгустки крови... Отец, приходя с работы, ни на минуту не отходил от ее постели... Но наступала весна, в парковых аллеях распускались розы, головокружительно пахла магнолия, украшенная огромными, нежным, белыми, как свежевыпавший снег, цветами, и на бледных щеках матери начинал играть легкий румянец, в тусклых глазах загорался живой огонек. По утрам, в простеньком, но на ней казавшемся нарядным, почти праздничном платье она уходила на работу, в конце двора подняв над головой маленькую сумочку и помахав ею на прощанье мне, следившему за нею с балкона...
Спустя сорок с лишним лет я получил письмо от Хаи Соломоновны Хаймовской, которую хорошо помнил по тем ливадийским временам, она писала: