Премиров
Как дом, построенный из кирпича, Караганда была построена из кирпичей страдания и горя. Ее строили заключенные. Ее планировали заключенные. В ней жили недавние заключенные, их дети, жены, мужья. Только самая-самая элита прибывала сюда извне: работники горкома, обкома, КГБ, головка институтов - учебных (пед. и мед.), научно-исследовательских - в одном из них, угольном, вскоре после приезда стала работать моя жена. В больницах, в магазинах, на инженерских должностях - всюду были прежние зэки.
Однако то было удивительное время - шло лето 1957 года. Страна, как Шильонский узник, вырвалась из подземелья на свободу. Голова кружилась от свежего воздуха, глаза жмурились от яркого света - казалось, нестерпимого, хотя это был всего лишь свет нормального, привычного для всего живого дня. В Москве прошумел, просверкал всеми цветами радуги Всемирный фестиваль молодежи и студентов. Слово "целина" не сходило с газетных полос по всему Союзу. Со всей страны в Темир-Тау, в сорока километрах от Караганды, шли эшелоны -демобилизованные, вроде меня, солдаты, вчерашние школьники, белорусские и молдавские крестьяне, московские метростроевцы - все ехали по комсомольским путевкам возводить первую домну на Казахстанской Магнитке. С нею связано было одно из первых моих редакционных заданий, выполнив его, я вернулся с таким чувством, как если бы фронтовым корреспондентом принял участие в разведке боем..
Бруно Ясенский и Бабель, "Старик и море" Хемингуэя и "Три товарища" Ремарка, "Штандарт млодых", польская молодежная газета, из которой главный редактор нашего "Комсомольца Караганды" Геннадий Иванов, мыча и запинаясь, переводил во время редакционных летучек задиристые статьи - все это создавало атмосферу, которой радостно дышали наши легкие.
Но в ней была не только бодрящая свежесть - была и горькая, хорошо различимая гарь, и запах гниения, и едкий, раздирающий горло туман... Речь Хрущева на XX съезде откликнулась на Западе венгерскими событиями и танками на улицах Будапешта. Вскоре после этого, приветствуя китайских коммунистов, Хрущев произнес: "Дай-бог нам всем быть такими же марксистами-ленинцами, как Сталин..." После множества захлебывающихся от восторга рецензий по поводу романа Дудинцева "Не хлебом единым" Симонов, будучи редактором "Нового мира", где публиковался роман, каялся в допущенной ошибке.. Партийная пропаганда, слегка пожурив недавних "лакировщиков", с привычной страстью накинулась на нынешних "очернителей". Была разгромлена "антипартийная группа" Молотова-Маленкова. В чем заключалась борьба, происходившая там, "наверху", мы не догадывались. Зато ежедневно, проходя мимо Дворца горняков, перед зданием обкома, на площади я видел монументальную, во весь рост, скульптуру Сталина. В других городах, слышали мы, подобные скульптуры посбрасывали с пьедесталов с помощью подъемных кранов и отволокли на свалку, но здесь... В Караганде... Здесь его и пальцем не тронули... Диким, непонятным казался мне этот парадокс. Чем он являлся для людей, проходивших мимо - символом собственных страданий, искалеченных жизней, величайшего надругательства над человеческим достоинством, над бесконечными жертвами, которые приносили они стране?.. Или Он, Величайший из Величайших злодеев в мировой истории, служил напоминанием о неутоленной мести? О необходимости что-то поправить, изменить в перекосившемся мироздании?..
...По воскресеньям торжественным, неспешным шагом (он всегда так шел по городу - торжественно, мерно ступая, будто не участвуя в уличной суете) к нашему дому подходил Лев Михайлович Премиров. Его грозное, черное, изрезанное морщинами лицо библейского пророка бывало по пасхальному светлым, смягченным, когда в огромной его лапище лежала тоненькая, почти прозрачная ручка дочери, семенившей рядом. Ее звали Никой, у нее было нежное бледное личико, золотистые волосы и дерзкие, непокорные синие глаза. Она привычно, без особого аппетита, но и без отвращения грызла сырую картошку.
- Ничего нет лучше от цинги, чем сырая картошка, - говорил Премиров, посмеиваясь и посверкивая глубоко запавшими глазами из под мохнатых, клокастых бровей. - Вот я и учу свою Никуху, мало ли что в жизни случится.... На Севере яблоки не растут, одна морошка да картошка!
Он два срока отсидел в Воркуте, в общей сложности - семнадцать лет. Первый срок - за то, что, будучи студентом художественного училища, сковырнул вдвоем с товарищем в припадке хмельного озорства с высокого берега Волги газетный киоск: в нем, запертом на ночь лежала пачка не распроданных за день газет с докладом Сталина. Второй срок вплотную примыкал к первому: сидевший в лагере анархист донес начальству об одном их весьма откровенном разговоре...
Премиров жил в бараке рядом с нашей молодежной редакцией, много и шумно пил, а работал художником-рекламистом в кинотеатре. О приносил мне свои романы и повести, написанные мелким четким почерком в бухгалтерских книгах на синей бумаге, разграфленной по дебет-кредит. Одна повесть, с которой началось наше знакомство, рассказывала о лагерной любви, чистой, бурной и горькой. Я прочел ее про себя, потом вслух - жене. Все в ней было страшно и достоверно может быть - еще и потому достоверно, что перед глазами у меня стояла наколка на мускулистой руке Премирова, он показал ее мне, задрав рукав рубашки выше локтя: буквы и несколько цифр.
- Здесь ее адрес, видите? - сказал Премиров. - "Ч" - это улица Чкалова, возле Курского вокзала, а это - номер дома, квартиры... Может, зайдете, когда в Москве будете?..
Я бывал в Москве, но, хотя и переписал в блокнот адрес, ни разу по нему не зашел. Не смог...
Повести его не печатали, даже те, где он обходился без колючей проволоки, говорили, что написано не профессионально. И картины, которые писал он в мастерской кинотеатра, а потом складывал дома под железную койку, тоже не принимались на выставки членов худфонда - по той же причине. Один только раз - единственный! - ему повезло. Во Дворце горняков была устроена выставка художников города. Не знаю, каким образом Премирову довелось уговорить организаторов допустить его картины к участию в ней. То ли семнадцать лет лагерной жизни сыграли свою роль, то ли отсутствие денежной конкуренции, но скорее всего - ощущение примитивщины, любительства, свойственного Премировским картинам, ведь не числился он в Союзе художников, не являлся членом Худфонда, малевал киноафиши - всего лишь.
И вот открылась выставка. Она заняла оба этажа. Картины висели в просторных залах, в театральном фойе, в нижнем вестибюле. Входя во дворец, находившийся в центре города, вы сразу погружались в иную, не свойственную Караганде атмосферу - сияющие пейзажи, детские веселые личики, березки в парке (кстати, посаженном и выхоженном заключенными), улыбчивые шахтеры с ввинченными в шлемы лампочками, озарявшими, так сказать, путь к завтрашнему, в крайнем случае - послезавтрашнему коммунизму...
Премиров ограничился двумя картинами. На одной была лесная поляна, посреди - озеро, круглое, недвижимое, как бы наполненное не водой, а ртутью. И вокруг - неподвижные, застывшие, темные ели, смыкающиеся ветвями. И туман, повисший над озером, над поляной, над елями, над густой травой, окольцовывающей озеро, наступающей на него, грозящей превратить его в болото... И вторая картина, большая, не характерных для Премирова размеров, написанная, как и первая, маслом: проложенная по тонущим в грязи бревешкам дорога, по бокам - почерневшие, обугленные березы, их ветки, остатки обломанных и еще уцелевших ветвей вскинуты к пустому, без единого облачка небу... А дорога впереди увязает в топи, уходит в стоячую мертвую воду, на дно...
Я никогда - ни раньше, ни потом - не видывал такой толпы, которая в глубокой, глубочайшей тишине стояла перед картиной... Точнее - перед картинами Премирова, расположенными рядом, одна из них называлась "Озеро", другая - "Дорога". Рыхлая, рваная цепочка тянулась возле прочих картин, а здесь толпа все время нарастала, набухала, и я замечал у многих женщин порозовевшие, покрасневшие глаза, прижатые к щекам платочки, мужчины же вглядывались в полотна, заключенные в простые крашеные рамы, кадыки у них прыгали, сглатывая слюну, глаза щурились, будто всматривались в какую-то позабытую и вдруг ожившую даль...
Пейзаж?.. Не только пейзаж... Это была их жизнь, изображенная на полотне кистью и краской... И когда, уже после того, как выставка закончилась, я листал "Книгу отзывов", там были записи только о картинах Премирова - и ни об одной больше...
Естественно, к участию в других выставках, которые порой в Караганде случались, его уже не допускали.
...Он говорил:
- Все люди делятся на тех, у кого позвоночник вертикальный и у кого он горизонтальный... - И посмеивался, потирая подбородок.
У него была прямая спина.
Педро
Полное имя его было: Педро Сапеда де Санчес...
В наш первый карагандинский Новый год собралась вся редакция нашего "Комсомольца" - жены, друзья, авторы. Педро, так попросту мы его звали, явился в смокинге, хотя и потертом, но с бархатным отворотами, с бабочкой на груди. Он сидел рядом с моей женой, впервые попавшей в такую шумную, много пьющую компанию, и обучал ее, как следует себя вести, не нарушая этикета:
- Бокал у дамы, Анья, дольжен быть польным до самых крайоф это дольг сидящего рьядом мужчины... И если с нею чокаются, она дольжна поднять свой бокал... А когда все пиют, она может чуть-чуть коснуться его губами, отпить глоточек и поставить на мьесто - никто не заметит, а если замьетит, то не вправе сделать даме замечание. Можно не пить, но бокал у дамы должен быть всегда польным!..
И он следил, чтобы бокал у Анки не пустовал, и пел - арии и "Риголетто", "Севильского цирюльника", "Травиаты", голос у него был сильный, промерзшие, в мохнатом инее оконные стекла звенели когда в арии Фигаро его баритон взлетал на самые верхние ноты. Прав да, в голосе Педро при этом возникала как бы трещинка, глаза смотрели жалобно, было боязно, что вот-вот голос оборвется... Но тем неистовей мы хлопали Педро, лезли чокаться, орали "Но пасаран!.."
Певал он и у нас дома. И не только пел - рассказывал. Я смог на его вытянутое, сжатое с боков лицо, на широкий выпуклый лоб, на смоляные, треугольничком, усики над тонкой верхней губой - и слушал, слушал... Ореховые, бархатные, бездонные глаза Педро втягивали, как воронки...
Он рассказывал, как они, заключенные, строили железнодорожный вокзал (тот самый, перед которым я сошел с поезда "Москва- Караганда"), как сквозь колючую проволоку, ограждавшую стройку, он впервые увидел свою будущую жену Ирину Квиринг. Ее отца, в двадцатые годы одного из секретарей ЦК КП/б/Украины, расстреляли в 1937, а ее с матерью судьба забросила в Караганду... Когда Педро выпустили, они поженились, у них родилась дочка Антония, напоминавшая ангелочков с картин эпохи Возрождения...
Он рассказывал, что его дедушка был адмиралом испанского флота, отец, будучи офицером республиканской армии, защищал Мадрид и погиб в бою с франкистами. Кто знает, возможно Педро был одним из тех маленьких испанцев, которые приплыли на корабле, стоявшем у ялтинского мола, и потом выступали в нашем ливадийском курзале, а мы, желторотая мелюзга с Черного двора, бешено им аплодировали и подпевали: "Бандьераросса! Бандьераросса!.."
Приехав в СССР в 1936 году, Педро закончил среднюю школу, потом консерваторию, пел в московском театре имени Станиславского и Немировича-Данченко и временами захаживал в аргентинское посольство почитать испанские газеты, поупражняться в испанском языке... Этого оказалось достаточно, чтобы на десять лет запереть его в Карлаг по 58-й статье.... Он отсидел почти весь срок, освобожден был после XX съезда и год спустя после начала нашего знакомства получил полную реабилитацию. Мы с грустью провожали его - он уезжал в Подмосковье, куда пригласила его местная филармония. Он продолжал писать нам - но уже только письма, не статьи об Испании, которые украшали нашу газету...
Аскинадзе
Подозреваю, что фамилия Семена Фомича произошла от "Ашкенази". Но не в том суть. Он тоже был нашим постоянным автором, хотя по возрасту казался нам стариком, давным-давно переступившим комсомольский возраст.
Жил и учительствовал он в Актасе, шахтерском поселке под Карагандой, а нам привозил свои стихи - о революции, Джоне Риде - тогда только что переиздали давно уже ставшую крамольно-легендарной книгу "Десять дней, которые потрясли мир". Она не ответила ни на один из мучивших нас вопросов, но до нас как бы долетели хриплые митинговые голоса, клацание винтовочных затворов, пространство сгущалось, тени оживали - за десятью последовали тысячи дней, мало похожие на первые... Но стихи, которые Семен Фомич читал скрипучим, без всякого выражения голосом, были все о тех же далеких днях, слово "ррреволюция" раскатывалось, гремело, грохотало в них на все лады.
О себе же, своей судьбе рассказывал он иначе - вполголоса, неуверенно, как бы с неловкостью за то, что многое и сам не может понять, объяснить. В немецком плену, в Рейнской области, где пробыл он четыре года, они, военнопленные красноармейцы, ходили работать на фабрику расконвоированными, население городка относилось к ним вполне сносно. Товарищи по плену знали, что он еврей, но никто, ни один его не выдал. Мало того, в отношениях, которые все годы плена сохранялись между красноармейцами, национальным различиям не придавали значения. Зато когда их освободили американцы и он, не поддавшись настойчивым уговорам, вернулся к своим, его поразил контраст: в армии, победившей фашизм, ощущался совершенно другой дух...
Впрочем, разобраться толком он ни в чем не успел: бывших военнопленных погрузили в эшелоны и повезли на восток. Им был объявлен стандартный срок за измену Родине - десять лет.... И однако - что поражало меня и всех нас - он думал не о десяти годах, проведенных в лагере, а о десяти днях, которые потрясли мир...
Бектуров
Задумав писать большой роман, я перешел из газеты в Карагандинское отделение Союза писателей Казахстана, литконсультантом по русской литературе. Секретарем отделения был Жаик Кагенович Бектуров. Я отнюдь не стремлюсь подбирать здесь только тех, кто был недавно зэком... Но что было, то было.
Приговоренный в годы сталинщины к расстрелу ("заговор, направленный на свержение советской власти"), замененный впоследствии десятью годами, он отбывал свой срок на Урале, в лагерях поблизости от города Ивдель. Как-то в центральной газете мелькнула статейка о том, с каким "трудовым энтузиазмом" было там, на Урале, что-то построено (или даже не "построено", а "воздвигнуто"!..), и Жаик Кагенович, в общем-то человек ровного, добродушного склада, загорячился и написал, что энтузиазм, возможно, имел место, но проявляли-то его зэки, он сам находился среди них и знает, что говорит, и надо бы, коль речь зашла об энтузиазме, поточнее обрисовать его читателям...
Забавно, что автор статейки, ничуть не обидясь, ответил, что Бектуров не открыл ему ничего нового, поскольку он и сам отбывал срок в тех же лагерях, поблизости от Ивделя, и в одни годы с Бектуровым...
Такие вот были времена, когда мы с Жаиком Кагеновичем по утрам, еще до появления в нашем заведении самородных талантов вперемешку с графоманами, размышляли о парадоксах истории, прямо или косвенно касающихся гранитной фигуры, которую можно было увидеть наискосок через площадь, не удаляясь от нашего подъезда.
То были совсем не праздные размышления и разговоры. Бектуров, когда-то комсомольский работник, затем журналист, затем заключенный, писал роман-воспоминание - в одно и то же время с Солженицыным, о котором еще никто ничего не знал. У меня были свои замыслы, наверняка безнадежные, так мне казалось. Главное, во что упирались наши размышления, был вопрос: почему все молчали?.. Что крылось за этим молчанием - страх? Рабская покорность любой власти? Отрешенность от судьбы своей страны, своего народа? Или - казалось бы противоестественное, извращенное, однако не столь уж редкое чувство - восторженное обожествление истязателя, преданная, пламенная любовь жертвы к своему палачу?..
В ту пору еще не было широко известно письмо Раскольникова Сталину, еще много лет оставалось до того времени, когда о Рютине, участнике гражданской войны, редакторе "Красной звезды", первом секретаре одного из московских райкомов, будет сказано, что в начале тридцатых годов он "вместе с группой своих единомышленников составил "Обращение ко всем членам ВКП/б/", в котором говорилось: "Опасения Ленина в отношении Сталина... целиком оправдались... С руководством Сталина должно быть покончено возможно скорее". Еще не было известно, что в 1947 - 1949 годах в Воронеже юноши 16-17 лет создали "Коммунистическую партию молодежи", стремясь вернуть страну на правильный, как они понимали, ленинский путь - объединить своих сверстников, недовольных положением в стране, лишить Сталина власти. Об этом и о страшных карах, обрушившихся на группу, впоследствии расскажет один из ее участников - поэт Анатолий Жигулин...
Впрочем, и мне "повезло": несколько позже, и уже в Алма-Ате, я познакомился с человеком вроде бы вполне заурядным - Бешкаревым. В1949 году, когда в Москве был открыт музей подарков Сталину в честь его семидесятилетия, Бешкарев написал стихотворное письмо Исаковскому в связи с его восторженным посланием вождю. Бешкарев жил тогда в Ташкенте. Письмо свое он бросил в уличный почтовый ящик. Через три дня за ним явились и упекли его по 58-й на десять лет...
Значит, были, были все-таки "люди в наше время"... Мало их было, но они были, были...