Семейный архив - Юрий Герт 32 стр.


Сейчас я - в Таллине, городе сказочном, неповторимом, и от его неповторимой древности веет печалью. Живу на положении высокого правительственного гостя. Люксовый номер в Резиденции. Прикрепленный автомобиль. Куды хочу - туды ворочу. Чего еще надо?!. И Бог с ним - с "Простором"! "Хороший был журнал, - сказал мне Арбузов, - но Вы, вероятно, не знали про надпись в одесском трамвае: "Не высовывайся! Что ты завтра будешь высовывать?!"

А вообще, а вообще сделали мы - все вместе - немалое дело, и наши имена припоминая, нас не забудут в новых временах!

В Дубултах - в так называемом Доме творчества - я был на малоуютной даче, в печальной комнате, в которой жил и, говорят, пил, и написал свой гениальный "Дождливый рассвет" Паустовский. Эту его вещь - я лично - могу сравнить только с "Чистым понедельником" Бунина - и все же. И все же. Я уже писал об этом Генке. Здесь живут чужие господа. И чужая плещется вода. И с грустью думаю я о незавидной судьбе великих российских скитальцев - Рахманинове, Шаляпине, Бунине... Кстати, Бунин, говорят, был в Таллине /уже нобелевским лауреатом/, и я видел старинный таллинский отель, в котором он жил. И уже этим -я счастлив!

А затем- низкий поклон мой всем вашим - Ане, Марише, Петру Марковичу, бабушке.

Обнимаю, целую Вас.

Ваш Ив. Шухов.

Таллин, 10.7.74 г.

НВ. Поклон мой малышам "Простора" - Саше и Володе - ребятам нашим!

НВВ. А печалью веет в этом городе - я наконец разгадал - от органной музыки, которая все время звучит по радио, и особенно - вечером!"

В письме упоминаются - Геннадий Толмачев, Александр Самойленко, Владлен Берденников.... Ивана Петровича всегда тянуло к молодежи, да и сам он - в душе - оставался молодым, пылким, способным остро переживать все - горечь поражения, красоту мира, судьбы других людей...

Грустное свое письмо написал он за два года до смерти...

3. Саша Воронель

В конце шестидесятых - не помню, в каком году именно - я получил неожиданное письмо: Саша Воронель сообщал, что едет на конференцию в Алма-Ату и что неплохо было бы встретиться... Мы не виделись около двадцати лет - после той нашей школьной истории... За исключением одного раза - в Москве, в 1948 или 1949 году. Наша встреча не восстановила прежние дружеские отношения, а, наоборот, окончательно развела нас, я написал ему резкое, злое письмо... И вдруг, "двадцать лет спустя"... В письме он перечислял мои опубликованные вещи, он их, оказывается, читал в "Ленинке"... Все это было трогательно, от письма потянуло юностью, нашими наивными надеждами...

Я встретил Воронеля в аэропорту, по дороге к нам заехали в гостиницу сбросить вещи, получилась какая-то неувязка с заранее вроде бы заказанным номером, я убеждал администратора, что Воронель - замечательный физик, работает в Дубне, в 30 лет стал доктором наук... Все это так и было, но сам Саша, казалось, мало переменился - такой же тяжеловатый, крепко сложенный, с рассеянной, слегка загадочной улыбкой на толстых выпуклых губах, со скользящим, ушедшим в себя взглядом, в котором порой вспыхивали настороженные смешинки... После знакомства с Аней, ее родителями, Маринкой, после перечисления событий в жизни каждого, случившихся за эти годы, я - уже позже, вечером - поставил на кухонный столик бутылку водки, призванную облегчить душевный контакт... Но вдруг выяснилось, что Саша не пьет, ну - самую чуточку... Для Алма-Аты, в первую очередь - для литературного круга это было нарушением привычной традиции. Впрочем, это не помешало нам найти общий и близкий для обоих язык.

Саша рассказывал о Даниэле, близком своем друге, которого называл Юлькой, о Сарнове, которого называл Беном, о Сахарове, у которого одно время работал, - проблемы политические и литературные были ему, как и в давние годы, близки, тем более, что женой Саши оказалась Нинель, ее перевод "Баллады Редингской тюрьмы" был в двухтомнике Уайльда, стоявшего у меня на полке. Саша много рассказывал об Израиле, объяснял его экономическую ситуацию ("главное богатство Израиля - мозги, у него нет полезных ископаемых, но он может создавать новые технологии, продавать ценные изобретения, участвовать в конкурсах на архитектурные проекты..."), многое мне было внове, откуда в Алма-Ате мог я почерпнуть такую информацию... Но когда он сказал, что существует и такое мнение: мы, евреи, должны заниматься своими делами, меня это взорвало. "Своими делами"?.. А Россия?,. А борьба с "наследниками Сталина", которые все больше входят в силу?.. И разве, займись я исключительно "еврейскими делами", просторовцы не сочли бы это предательством, изменой?.. Саша не возражал. Он всего лишь сообщил мне чужое мнение... Но я чувствовал - он сам его в чем-то разделяет. Как-то так всегда получалось, что мы не сходились в главном... И если спорили, то каждый оставался при своем мнении.

Саша привез подборку стихотворений своей жены. Последнее время ей становилось все труднее печататься в Москве, нельзя ли попытаться предложить подборку "Простору"?.. Отчего же... На другой день я повел Воронеля в нашу редакцию, по дороге рассказывая, какой это уникальный коллектив. И как вся редакция отстаивала возможность публикации моего "Лабиринта", и если из этого ничего не вышло, то не по ее вине. А потом комитет по печати два года держал маленькую мою книжку, сборник повестей и рассказов "Первое апреля", аттестуя его как антипартийный, троцкистский. И тут "просторовцы" в полном составе пришли в комитет на обсуждение и, навлекая на себя гнев комитетчиков, отстаивали сборник... Благодаря их напору он все-таки вышел, хочешь-не-хочешь, а с мнением "Простора" приходилось считаться... Вот и сейчас мы идем к этим ребятам со стихами Нинель - о каких таких особых "еврейских делах" можно при этом говорить?..

Мы пришли в редакцию, я рассказал ребятам о Саше, о том, какую роль он играл в школьной истории, послужившей основой романа "Кто, если не ты?.." - мне кажется, Саше понравились "просторовцы" и наоборот - он понравился им... И он сам, и привезенные Сашей стихи - тоже... Они появились в журнале, и мне приятно было выслать в Москву несколько номеров с подборкой Нинель Воронель...

Саша уехал, пообещав передать мою новую повесть кое-кому в московских издательствах, - повесть, о публикации которой в Алма-Ате не могло быть и речи,.. Что же до предмета нашего спора... Он нет-нет да всплывал в моем сознании, в особенности после победоносной Шестидневной войны, в которой Израиль встретился лицом к лицу с каолицией арабских государств, задавшихся целью "сбросить евреев в море"... Израиль изумил весь мир. И не в меньшей степени - самих евреев. Я чувствовал, что на меня в редакции смотрят чуть ли не как на участника событий на Ближнем Востоке. Меня поздравляли... Николай Ровенский сказал, хмуря рыжие брови и в задумчивости постукивая кулаком себя по лбу:

- Молодцы евреи... Нанесли упреждающий удар - и победили... Их мало, а они-таки победили... - Он вздохнул. - Эх, нам бы да так...

Я понимал, о чем он говорит... Но при этом к его мыслям у меня прибавлялись еще и свои...

Я помнил, даже по прошествии многих лет у меня из памяти не стирались воспоминания о том, как во время войны, в Коканде меня ни за что ни про что лупцевали мальчишки, обзывая "жидом", это повторялось не раз - и не только в Коканде... Я вспоминал и другое, совсем недавнее. В Алма-Ате проводились военные сборы, мы, офицеры запаса, возвращались из пригорода в специально поданном автобусе, когда я услышал, как на задней площадке, в сопровождении залихватского гогота, рассказывают антисемитские анекдоты. Я подошел к толпившимся вокруг рассказчика и сказал, что прошу прекратить. Почему? Потому что противно слушать... Кому - противно? Мне. А ты кто такой? Я такой же, как вы, офицер запаса, и не хочу слышать эту грязь... Они продолжали рассказывать, слушать, ржать... Я был один - на весь автобус. Но главное заключалось в ином: со сборов я ехал вместе с одним литературоведом, высоким, мускулистым, с породисто-узким, лобастым, суперинтеллигентным лицом... Мы толковали о поэзии, Пастернаке... Он прикинулся, что не слышит того, что происходило на задней площадке, и когда я вернулся, продолжал тем же ровным голосом говорить о своеобразии пастернаковской образной системы...

Ташкент... Ружье с кривым дулом, чтоб сподручней стрелять из-за угла... Пошленькие анекдотцы... Теперь всему этому пришел конец. Я чувствовал, что-то новое рождается у меня в душе... И не у одного меня...

Кто же был прав - я или Саша Воронель?.. Можно ли совместить ту и другую точку зрения? Или же - помимо общего для всех дела есть еще и особые, наши, "еврейские дела"?..

Дирижер симфонического оркестра уехал в Израиль, написав, что это его "историческая родина"... Чепуха. Моя родина - СССР, Советский Союз. Разве не здесь я родился, не здесь, не в этой земле находятся родные мне могилы?..

4. Родные могилы

В те годы я несколько раз бывал в Астрахани, но с каждым разом ощущал себя здесь все более посторонним, чужим...

Город оставался вроде бы прежним - те же улицы, по которым когда-то бродили мы с Гришкой и Воронелем, та же Стрелка над Волгой, где, случалось, под ночным, усеянным звездами небом стояли мы с Галиной... Та же библиотека, где мы встречались, где ставили "Дядю Сэма"... И то же - поблизости от нее, на улице Свердлова, с разукрашенным архитектурными финтифлюшками фасадом здание МГБ, теперь - КГБ... Но город казался мне пустым, безлюдным, толпы прохожих - призрачными, похожими на сигаретный дымок, готовый рассеяться, исчезнуть от легкого дуновения... Пропал, сгорел старый летний театр "Аркадия", когда-то мы с Гришкой были потрясены впервые услышанной в нем оперой "Риголетто", привезенной Уфимским театром, я учился в седьмом или восьмом классе и ежедневно писал письма молоденькой, певшей Джильду артистке, в которую был влюблен и которую именовал не иначе, как "Божественной"... Я тщательно обходил стороной предавшую - так я считал - меня школу, а оказаться поблизости от дома на Канаве, где мы когда-то жили, где в то время жила и тетя Вера, и Тамара, - оказаться вблизи от этого дома представлялось мне таким же ужасным, как войти в темный, сырой склеп и быть в нем замурованным...

В последний мой приезд я останавливался у Гриши, в новой квартире, родители его - дядя Ося, казавшийся мне в детстве былинного сложения богатырем, и тетя Роза, маленькая, улыбчивая, всем заботам по дому предпочитавшая книжки, - умерли, жена Гриши Нонна, инженер, заведовала в обкоме промышленным отделом, сам он работал замом директора в институте, проектировавшем производственные комплексы для села. У них было два сына-школьника - старший, Юра, увлечен был русской стариной, младший, Вова, превосходно рисовал, в его рисунках сочетались детский наив и талант.

Я попросил Гришу пойти со мной на кладбище, отыскать там могилы бабушки, тети Муси - единственные, которые мог я найти: мать моя была похоронена в Ташкенте, неведомо где, отец, предполагалось, на Перекопском перешейке, в районе города Армянска, я ездил туда, но нашел только братскую могилу - безымянную, с памятником, стандартным для таких могил...

По дороге на кладбище мы зашли на рынок, Большие Исады, купили цветов, потом долго ехали на трамвае, шли от конечной остановки пешком... Пока мы добирались до кладбища, я вспоминал о своем приезде к бабушке в 1962 году, она была больна раком, боль изглодала ее тело и душу, лицо было худым, желтым, глаза в туманистой мути, оглушенные страданием и морфийными препаратами... Во время просветления она расспрашивала - об Ане, о Мариночке, рассматривала ее фотографии, мной привезенные, показывала старые фотографии - свои, деда, многочисленной, уже ушедшей из жизни родни, стараясь, чтобы я запомнил - кто это, какая степень родства связывает этих людей со мной... Тогда, всматриваясь в характерные еврейские лица, спокойные, торжественные, позирующие перед фотоаппаратом, вглядываясь в большие, затаенно или откровенно-печальные, порой горькие глаза, я впервые подумал, что от них, от этих людей, от моей бабушки, от меня, от моей дочери, от будущих ее детей через века, через тысячи лет вьется живая нить, живая цепочка, ведущая к Палестине, к Вавилону, Ассирии, к царствам Давида и Соломона, к войнам Маккавеев, что прожитое, прочувствованное нашими неведомыми предками мы носим в себе, в наших ДНК, не подозревая, что это так, полагая, что все, заключенное в нас, зависит от конкретной обстановки, школы, страны...

Мы отыскали могилу бабушки, рядом была могила тети Муси - два сиротливых, поросших барвинком бугорка вперемешку с жухлой, привядшей травкой. Когда я приезжал прошлый раз, тетя Муся, оставшейся в одиночестве после смерти бабушки, не узнавала меня. Она лежала на железной кровати, широкие доски, проложенные вдоль, от спинки к спинке, не давали ей выпасть. Она что-то бормотала, выкрикивала, разговаривала с неведомыми мне людьми... Многосемейная соседка ухаживала за нею, надеясь после смерти занять ее квартиру. Я не знал человека, добрее моей тетушки, бескорыстней, способной все отдать тому, кто о чем-то ее попросит... Но такова судьба: я жил далеко, в Алма-Ате, у меня был свой дом, своя семья, мог ли я взять к себе обезумевшую от болезней и старости тетю Мусю? Другим, немало ей обязанным, тоже было не до нее...

Стоя над расположенными рядом двумя бугорками с отлитыми из бетона памятничками, на которых значилось: "Рахиль Абрамовна Верцайзер" и "Мариам Абрамовна Сокольская", я думал о них, о каждой в отдельности, об обеих вместе, злость и безжалостное отчаяние тисками сдавливали мое сердце... Пока я писал, пока хлопотал о всемирной справедливости, две одинокие, слабые, старые женщины умирали - и никто, никто не заботился о них, кроме соседки, у которой была своя цель...

Пока мы отыскивали могилы бабушки и тети Муси, я мимоходом вчитывался в надписи на памятниках, в имена и фамилии, которые застряли у меня в памяти с детства, приросли к слову "Астрахань" и были неотделимы от него... Город казался мне пустым, улицы чужими, зато здесь, на кладбище, я ощутил себя дома... Мильчики, Шейкины, Зумеровы, Кохановы... Доктор Зумеров когда-то лечил меня, Шейкины приходились хотя и далекой, но родней, с Кохановыми дружила тетя Вера... Как они жили, как умирали?..

Было начало долгой, сухой, солнечной астраханской осени. Ветер легонько посвистывал, шевеля стебли отросшей за лето травы. Я положил цветы на могилки, разделив букет надвое, и подумал, что сбоку оставлено пустое место - возможно, для дяди Бори... Он был единственным человеком, опекавшим сестер до самой их смерти...

Мне не хотелось уходить, но Гриша тронул меня за рукав:

- Пройдем к моим... Я тоже здесь редко бываю...

Но могилы его родителей были обнесены металлической изгородью с пикообразными заострениями вверху, травка выполота, пышные кусты сирени осеняли памятники, выточенные из плит розового гранита. Мы постояли молча перед могилами, думая каждый о своем.

- Знаешь, когда отец умер, его проводить пришел чуть ли не весь консервный завод, на котором он работал последние двадцать лет... Многие женщины плакали, как плачут о ком-то близком... Его уважали, даже любили, он умел со всеми ладить - и с дирекцией, и с работягами у себя в цеху... И решетку эту оттуда, с завода привезли...

Я подумал о Саше Воронеле, общем нашем друге... О его словах про "наши еврейские дела"...

Когда я рассказал об этом Грише, он спросил, стыдливо пряча глаза:

- Он что, уезжать собрался?

- Не знаю... Об этом речи не было, но об Израиле он говорил много, видно, Сашку он очень интересует...

- А меня - нет... - Гриша вздохнул, глаза его сузились, голос стал резким, сердитым: - Не понимаю тех, кто туда едет... Прожить в Союзе всю жизнь - и вдруг подняться, сложить чемоданы и ехать бог знает зачем и почему...

Я заговорил об антисемитизме, который в разное время на себе испытал, который коснулся, и еще как, и Аню, и ее отца, и мало ли кого еще...

- Не знаю, не знаю... Думаю, ты преувеличиваешь... По крайней мере на себе я ничего подобного не испытывал... И вообще... - Гриша помолчал. - Да, мы евреи... Но что в нас еврейского? Языка мы не знаем, в синагогу не ходим, ермолку не носим... По всему мы - русские, разве не так?.. И жена у меня, Нонна, русская, и дети - что в них еврейского?

Я не часто видел добродушного, миролюбивого Гришу таким ожесточившимся. По сути, он высказывал мои собственные мысли....

И кто бы мог представить, что через 25 лет мы - все трое, Гриша Горжалцан, Саша Воронель и я - встретимся в Иерусалиме?..

Назад Дальше