Как я уже сказал, с самого раннего детства наиболее страшным проступком является для меня ложь. И не только по отношению ко мне, но и по отношению к другим. Конечно, с возрастом я стал более гибким и стараюсь различать ложь - и ложь, но в детстве чувство правды управляло мной настолько, что я не мог соврать даже тогда, когда правда грозила мне бедой.
Обостренное чувство правды нелегко было сохранить в семейных коллизиях. Хотя отец с самого первого дня нашей с ним встречи просто замечательно относился ко мне, он всегда ревновал маму к ее прошлому, как раз я и служил прямым доказательством его наличия, живым примером того, что мама еще кого-то любила, а не только его. Увы, отец не всегда справлялся с тупым чувством ревности к этому прошлому, перенося иногда вину мамы на меня как на прямой результат тех неизвестных, но ненавистных ему дней. Бывало, отец уходил в запой, начинались скандалы и ругань; бывало, погуливал на стороне, а иногда он позволял себе распускать руки и в отношении мамы. На мои просьбы уйти от него мама отвечала:
- Не могу, Витя! Люблю я его, подлеца…
Но однажды он так сильно избил ее, что я наконец уговорил маму развестись с ним.
- Как-нибудь проживем, мама! - твердо заверил я.
Я смотрел на ее посиневшее от побоев лицо, и от бессилия, что не могу защитить ее от побоев отца, у меня навернулись слезы. И я мысленно дал клятву, что, как только вырасту и накоплю сил, я никому не позволю тронуть мою маму пальцем.
В те дни я поклялся не только защитить маму, но и никогда не поднимать руку на женщину. Хотя один раз я не сдержался и отвесил девушке пощечину и мне до сих пор стыдно за ту несдержанность.
Самое глупое, что случилось все это с девушкой, которая мне нравилась и которая, по ее словам, была в меня влюблена. Было мне тогда лет шестнадцать, и я еще не обладал большими познаниями в психологии слабого пола. В тот день мы ехали в поезде на какие-то соревнования. Уединившись в тамбуре, мы с ней со всей юношеской страстью предавались безобидным ласкам и жарким поцелуям. В какой-то момент, когда чувства переполняли меня, я со всей отроческой непосредственностью спросил ее:
- Скажи, за что ты меня полюбила?
Наверное, мне хотелось услышать нечто возвышенное, романтическое, а получил вовсе приземленное, даже беспощадное:
- Я полюбила тебя за твою красивую фигуру!
Тогда мне показалось, что передо мной разверзлась земля. Может, я переживал период юношеского гипертрофированного максимализма, но чувство было такое, будто меня окатили помоями. Я не сдержался, дал ей пощечину, развернулся и ушел прочь. В этот же день, улучив момент, она умоляла меня простить ее глупость, но я остался непреклонен и никогда больше не разговаривал с ней. Вполне возможно, моя жесткая реакция объяснялась тем, что я нарушил свою клятву, а это, поверьте, очень неприятное ощущение, которое остается надолго ноющей болью. В моем случае - на всю жизнь…
Когда мама, убежденная мною, сказала отцу о разводе, он, никогда всерьез не задумывавшийся о своих поступках, неожиданно понял, ч т о теряет, и едва ли не со слезами стал просить маму простить его и, конечно же, уговорил в конце концов. Однако мать оставила для себя возможность довериться судьбе и сказала отцу:
- Хорошо, если Виктор простит тебя, ты останешься с нами!
Несмотря на нежную душу и доброту, мама может быть твердой и последовательной.
Отец понял, что это ее окончательное решение, которое она не изменит ни в коем случае. И он поступил верно: пришел ко мне в комнату, опустился передо мной на колени и со слезами на глазах сказал, как будто перед ним стоял не десятилетний пацан, а вполне зрелый мужчина:
- Послушай, сын, я знаю, что причинил много горя нашей маме, но я прошу простить меня… Поверь, это было в последний раз!
Не подумайте, что мне было лестно видеть отца на коленях. Нет, скорее мне было неловко… Может, именно тогда я усвоил одно очень важное жизненное правило: никогда не стесняйся попросить прощения, если допустил ошибку. Признать свою вину не зазорно ни для кого и никак не может быть унизительным.
Когда отец преклонил передо мной колени, поверьте, мне было очень трудно принять решение.
- А мама что? - как за спасательный круг ухватился я.
- Мама сказала, что простит, если ты меня простишь! - В его голосе было столько печали, а в глазах столько грусти, что мне его стало жалко.
Жалко не от слова "жалкий", а от "жалеть" - значит, "любить".
Тем не менее, вовсе не гордясь тем, что мама возложила на хрупкие детские плечи столь серьезное решение, я ответил совсем по-взрослому:
- Хорошо, папа, но если еще раз ударишь маму, я тебя убью!
В моем голосе было столько твердости, что отец, который мог спокойно отбиться от трех-четырех совсем не слабых мужиков - что мне приходилось наблюдать, и не раз, - чуть заметно вздрогнул, помолчал немного, потом кивнул головой и протянул мне руку:
- Согласен, сынок! - серьезно сказал он, и мы вдруг обнялись и оба заплакали, и я до сих пор не могу понять причину слез каждого из нас.
Однако час, когда я повзрослел и физически окреп достаточно, чтобы защитить маму, в конце концов настал.
Долгое время отец держался и не распускал руки, но однажды, когда мне уже было лет четырнадцать, он снова сорвался и замахнулся на маму как раз в ту минуту, когда я вошел в комнату, где они сидели за накрытым столом: наверное, что-то праздновали. Я перехватил его руку левой рукой, а правой схватил со стола столовый нож и направил лезвие в его сторону.
Отец мгновенно протрезвел: в его глазах был явный испуг.
- Отец, ты помнишь, о чем я предупреждал тебя?
- Витя, не нужно! - испуганно закричала мама, чем как бы поддержала его.
- Ты что, сынок, хочешь убить того, кто одевал тебя, кормил, поил? - укоризненно произнес отец.
- Когда-нибудь я верну тебе все твои деньги, потраченные на меня! - с вызовом бросил я.
- Да в них ли дело! - тяжело вздохнул он. - Никогда не думал, что ты можешь поднять руку на отца…
- Но ты же поднимаешь руку на маму, которую любишь, - кинул я ему в лицо железный довод. - Или не любишь?
- Люблю, сынок! - Он снова вздохнул, потом посмотрел мне в глаза и вдруг сказал: - А ты действительно стал мужчиной… - после чего повернулся к маме. - Все, мамуля! Больше тебя пальцем не трону! Гадом буду!
С тех пор отец действительно никогда больше не позволял себе распускать руки. Это не означает, что они больше никогда не скандалили, но эти скандалы дальше словесной перепалки никогда не заходили.
С личностью отца в моем детстве связаны два неприятных эпизода: о первом я рассказал выше - когда он доставил меня из Дома культуры домой пинками, а второй произошел гораздо позднее. Как-то под воздействием бациллы щедрости отец уступил настойчивым просьбам матери и выделил деньги на покупку баяна, о котором я много лет мечтал.
И вот моя мечта воплотилась в жизнь! Изделие тульских мастеров сверкало перламутровыми пуговицами клавиш, а отделка буквально блестела на свету, вызывая у меня чувство гордости. Без особых усилий мама устроила меня в кружок баянистов, и я с увлечением ходил заниматься, разучивая всевозможные гаммы и арпеджио. Примерно через полгода упорных занятий я проявил такие способности, что педагог поручил мне разучивать то, что обычно предлагалось на следующий учебный год: "Во саду ли, в огороде…" , "Во поле березка стояла…"
Я с усердием наяривал эти мелодии, радуясь моментам, когда мелодия начинала звучать "по-настоящему". Восхищалась моими успехами и мама. В хорошие часы: когда был не очень пьян, а только-только "принял на грудь", бросал добрые слова и отец. К сожалению, мое музыкальное образование так же быстро и неожиданно закончилось, как и началось. Это случилось через несколько недель после того, как безвинно была арестована мама. Отец ушел в запой, и однажды, вернувшись после занятий в кружке домой с желанием поработать над домашним заданием, я не обнаружил футляра с баяном. Перерыв все укромные места в доме и так его и не обнаружив, я спросил отца, где баян.
- Все, сынок, нет больше твоего баяна! - пьяным голосом сказал он и добавил: - Я пропил его, сынок! - Отец всхлипнул и потянулся к бутылке…
Так в жизни меня еще никто не предавал. Я бросился бы за успокоением к маме, но ее не было. Отняли мою мечту стать музыкантом, играть красивые мелодии и песни, какие играл нам педагог. Я бросился в свою комнату, упал на кровать и безутешно разрыдался. Вероятно, этот случай так сильно подействовал на меня, что я никогда в жизни, даже когда появилась возможность, не смог не только взять баян в руки, но не хотел даже взглянуть на него, и уж конечно разлюбил его слушать. Мне казалось, что и сам инструмент меня предал…
Как вы поняли, отношение отца ко мне было непростым. Маме приходилось проявлять чудеса изобретательности, чтобы купить мне обнову или послать тайком сэкономленную десятку в Москву, но стоило отцу в чем-то ее обвинить, а я оказывался свидетелем ее правоты, то она, как самый последний аргумент, бросала ему:
- Спроси у Вити!
И если я подтверждал ее слова, все споры мгновенно прекращались. Отец твердо знал: Виктор никогда не поддержит ложь, всегда скажет правду…
Шестнадцатого мая тысяча девятьсот пятьдесят первого года родился мой сводный брат Саша, а мне уже исполнилось пять лет, и вскоре мы стали собираться назад в Омск. Перед отъездом я отдал все свои "сокровища" моему другу Сережке, и мы с ним поклялись в верности на всю жизнь.
Интересно, где ты, Сергей? Может, откликнешься? Я намеренно не назвал твою фамилию, чтобы не объявились "дети лейтенанта Шмидта"… Таковых прошу не беспокоиться…
Глава 2. ОТРОЧЕСТВО
Детство моего сводного брата Саши было более благополучным, чем мое. Во всяком случае, он никогда не испытывал то постоянное, ноющее чувство голода, когда в рот хотелось сунуть любую зелень, растущую из земли, чтобы хоть чем-то набить желудок. Саньке, конечно, было известно чувство голода, но в этом виноват был он сам, а не объективные обстоятельства: заигрался и не пришел вовремя домой или же был наказан за какую-то провинность, обиделся и сам отказался есть.
…Вспоминается одна комическая история: Саньке чуть более трех лет, и мы куда-то едем на поезде. Он сидит у окошка и наблюдает за мелькающим пейзажем. И, увидев пасущихся на лугу свиней, Санька на полном серьезе восклицает:
- А вон коровки побежали…
Случай смешной, но если подойти к нему диалектрически, то можно установить отличие "поколения" моего младшего брата от нашего: мы были более "приземленными", имели больше информации об окружающем нас мире, несмотря на то, что были-то мы старше всего лишь на пять-шесть лет. И это вполне закономерно: каждому поколению - свое. Мой девятилетний сын Сергей так "рубит" на компьютере, что я от него отстал, кажется, "на всю жизнь"…
Прежде чем осесть в Омске, я был отправлен, как мне тогда было сказано, к родственникам в Ригу. Это облегчило отцу с матерью устройство на новом месте: им хватало хлопот с грудным Санькой.
Жизнь в Риге ничем особенным не отложилась в моем детском сознании. Было общее ощущение тепла, заботы, а главное, сытости, которой я до той поры не знал, да и после Риги надолго утратил.
Из реальных ощущений более всего запомнились добрые и нежные руки "бабушки Лаймы" - именно так я называл ту, которая со мною нянчилась. Запомнилось и то, что она меня называла: Витасик. Я и не подозревал тогда, что это и была моя вторая родная бабушка по линии отца. Но известно об этом мне стало слишком поздно: когда она отошла в мир иной.
Мир ее праху! Замечательная была женщина…
Потом мне удалось повидаться с ней, когда я уже учился в школе рабочей молодежи, и было мне тогда лет пятнадцать. К тому времени бабушка Лайма совсем постарела, и ее голова покрылась сединой. Но главное сохранилось! Сохранились доброта ее рук, нежность по отношению ко мне, заботливое участие. Иногда она говорила, что я ее самый любимый внук. Она продолжала называть меня Витасиком, но нередко, когда я чем-нибудь особенно радовал ее, называла меня странным прибалтийским именем Виталас.
Не сомневаясь, что бабушка заговаривается, и не желая ее огорчать, я никогда не пытался разубеждать старую женщину, не подозревая, как много упускаю. Тем не менее я сохранил некоторые "безделушки", подаренные ею. Причем мысль о подарке мне возникала у бабушки Лаймы совершенно неожиданно, словно она что-то вдруг вспоминала, внимательно смотрела в мои глаза, потом с нежностью прижимала мою голову к своей груди, проводила по моим волосам своей старческой, в морщинах рукой и с видом заговорщицы шептала мне на ухо:
- Сейчас я идти в мой комната, а ты приходить после пять минут! Ты все понять, Витасик?
- Да, бабушка, я все понял, - принимая игру, подмигивал и я с видом заговорщика. - Через пять минут я приду к тебе…
Когда я входил, бабушка Лайма царственно восседала в своем огромном старинном кресле и величественной осанкой напоминала настоящую королеву. Повелительным жестом она указывала на маленький пуховичок у своих ног:
- Прошу садиться, Витасик, кровинушка моя!
"Кровинушка" было единственным словом, которое она произносила без всякого акцента.
Потом она вновь с каким-то особым значением смотрела мне в глаза, доставала из кармана своего атласного халата какую-нибудь вещицу, например часы, и говорила:
- Эта "безделучка", - нет я не описался: это бабушкино произношение, как и дальнейшее название часов, - эта "безделучка", швейцарский хронограф с женской парой, принадлежать мой сын, и теперь я хотеть ты иметь их у себя… Зигард быть очень счастлив за это… (Бабушка назвала другое имя, но со временем оно стерлось из моей памяти, а потому пусть он и будет Зигардом.)
- Зигард это был ваш сын? - догадливо спрашивал я.
- Не был - есть! - поправляла она, потом задумывалась, явно что-то вспоминая. - Да, это мой сын и… - многозначительно начинала она, но тут же замолкала, на ее глазах появлялись слезы, и она просила меня удалиться.
Бабушка Лайма не очень любила рассказывать о своем прошлом, и мне буквально по крупицам приходилось вытаскивать из нее хоть какие-то скудные сведения. Я делал это совсем не осознанно, однако меня словно кто-то подталкивал: "спроси это, спроси то", хотя, как вы уже знаете, я не горел большим желанием узнать о своих корнях, а здесь, как я полагал, почти посторонние люди. Но что-то же меня подталкивало? Может быть, то, что по линии мамы я знал многих родных, а с отцом оставалась единственная ниточка связи: бабушка Лайма.
Если соединить воедино осколки выуженных из бабушки сведений, то получится следующее…
Бабушка была из очень знатного дворянского рода: из семьи баронов. А ее муж, то есть мой дедушка, был из высоких церковных служителей: его отец был протоиереем, и церковное имя, присвоенное ему, - Зосим Сергеев. Бабушка Лайма показывала мне написанный маслом на металле его портрет. Это был импозантный, весьма привлекательный мужчина с седой бородой и очень умными глазами, которые словно всматривались в глубь веков. Интересная деталь: свое изображение мой прадед завизировал собственноручно. То ли это было обязательно по церковным законам и потом художник должен был повторить его, то ли мой прадед завизировал его машинально, но на его изображении существует надпись:
"Утверждаю.
Протоиерей Зосим Сергеев".
Ниже стояла дата, но я ее, к моему большому огорчению, не запомнил…
В последнюю нашу встречу бабушка Лайма подарила мне этот портрет, и он с любовью у меня хранился. Но когда меня арестовали в первый раз, кто-то из ментов, производивших обыск, прихватил его: видимо, "на память обо мне". Тогда у меня пропало очень много ценных вещей, но больше всего мне жалко дедушкин портрет и прижизненное издание четырехтомника А. С. Пушкина, каким-то чудом приобретенное мною по случаю…
Однажды в минуты хорошего настроения бабушка Лайма, долго вглядываясь в портрет, спросила:
- А ты, Витасик, ничего не замечаешь?
- О чем ты, бабуля?
- Ты как две капли воды похож на деда!
- Правда? - беспечно переспросил я и на что-то отвлекся, а жаль до сих пор…
Дедушка с бабушкой владели имением где-то в дюнах на побережье Балтики, огромным особняком в Риге, несколькими домами, а бабушка, ко всему прочему, была еще и совладелицей винного завода.
У них с бабушкой был единственный сын по имени Зигард. Когда пришли, как шепотом, с явным презрением говорила бабушка, "красные", что меня, откровенно говоря, почему-то задевало, сын эмигрировал. С тех пор она его ни разу не видела, но однажды все-таки получила от него весточку, что он проживает где-то в Америке.
Бабушка Лайма была весьма дальновидной и умной женщиной. Понимая, что "красные" все равно все отберут, она приняла мудрое решение и сама отдала все, что ей принадлежало, новой власти. За это им с дедушкой милостиво предоставили трехкомнатную квартиру на улице Мейера и разрешили бабушке остаться работать на ее собственном винном заводе ведущим виноделом. Не приняв таких "милостей" от новой власти, дедушка получил инфаркт, и вскоре умер.
Я долго не понимал, почему ее сын эмигрировал из Латвии, если бабушка приняла новую власть? Ответа на этот вопрос она всегда избегала, но в конце концов однажды сдалась и сказала, что если бы Зигард остался, то его сейчас не было бы в живых. Дело в том, что он владел фирмой, которая имела связи с немецкими банкирами, и этого Сталин ему никогда бы не простил…
Поведала бабушка и историю швейцарского "хронографа", который она мне подарила. Оказывается, по распоряжению Гитлера в Швейцарии была заказана тысяча таких часов и ими фюрер собственноручно награждал за особые заслуги своих высших партийных и военных чинов. Один из приближенных к Гитлеру банкиров сумел выпросить у него награду для Зигарда как для человека, "очень много сделавшего во славу Великого Рейха". Будучи в Швейцарии, Зигард купил для своей будущей жены часы ведущей в то время часовой фирмы "Омега" в пару к своему "хронографу".
Впоследствии я узнал, что все ее подарки - эти часы, а также другие "безделучки": кольцо, сережки, кулон - из чистого золота, а массивный браслет с камнями - из платины, а моя бабушка, оказывается, была одной из составительниц рецепта известного во всем мире "рижского бальзама", и ей неоднократно предлагали уехать в Америку, чтобы открыть там собственную лабораторию и получать высочайшие гонорары за свою работу…
Как я уже сказал, в мой второй приезд бабушка Лайма жила в просторной трехкомнатной квартире на улице Мейера в доме пятьдесят четыре. Все ближайшие ее родственники умерли или жили очень далеко: кто в других городах, кто и вообще за границей, а потому навещали ее крайне редко.
По хозяйству бабушке помогала Сильвия - симпатичная, стройная латышка лет двадцати - двадцати трех. Почему-то она сразу, как говорится, положила глаз на меня, хотя я до сих пор удивляюсь, чем привлек ее хоть и развитый физически, но все же юнец. Тем не менее она откровенно заявила, что "хотет спать для меня", а я не понял, о чем речь.
Но уже на второй день после моего приезда она все-таки затащила меня в свою комнату, благо та была с моей дверь в дверь. Томно постанывая скорее от собственных ласк, чем от моих, успокаивала меня по поводу бабушки Лаймы, шепотом с чудовищным акцентом: