Горький однажды обнаружил, что его биография мешала правильному представлению о нем. Он рано стал понимать, что сохранить свое лицо в обществе "самородку" чрезвычайно трудно. По меткому замечанию М. О. Меньшикова - он был "всем нужен". "Для всех лагерей, как правдивый художник, г. Горький служит иллюстратором их теорий; он всем нужен, все зовут его в свидетели, как человека, видевшего предмет спора - народ, и все ступени его упадка". Между тем к концу XIX века спор о народе достиг апогея, нуждался в "третейском суде". Сила традиции была так велика, что Д. С. Мережковский в статье "О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы" (1892) тоже обращался к "народному мнению". "Не нам жалеть народ. Скорее мы должны себя пожалеть. Чтобы самим не погибнуть в отвлеченности, в пустоте, в холоде, в безверии, мы должны беречь кровную связь с источником всякой силы и всякой веры - с народом".
Поэтому не случайно, что Н. К. Михайловский, В. Г. Короленко, Л. Н. Толстой единодушно пожелали увидеть в молодом Горьком "настоящего" человека из народа, не без надежды найти в талантливом самородке весомый аргумент в пользу собственных взглядов. Толстой, например, всерьез сердился и ревновал Горького, если тот не отвечал его априорным представлениям о "писателе из народа". Он скоро обнаружил в нем какую-то морально-эстетическую порчу и записал автора "Челкаша" и "На дне" в ницшеанцы.
Н. К. Михайловский, высоко оценив молодое дарование, в статьях тактично старался спасти его от "острых игл декадентства", которые "в действительности не только не тонки и не остры, а, напротив, очень грубы и тупы".
Романтическая манера раннего Горького, несомненно, была близка В. Г. Короленко, автору рассказа "Огоньки", хотя он и упрекал своего ученика за излишний романтизм. Но и Короленко пришел в растерянность, прочитав в сборнике издательства "Знание" поэму Горького "Человек", где пламенный романтизм сочетался с ледяной абстрактностью в изображении образа Человека. В этом космическом образе, лишенном "человеческих, слишком человеческих", говоря словами Ницше, черт, Короленко не нашел ничего "гуманного" и заподозрил Горького в высокомерии. И опять - ничем иным, кроме влияния Ницше, он объяснить это не смог.
Можно догадаться, что под ницшеанством Горького понимали "неорганическую" сторону его ранних рассказов, в которой видели влияние "извне". Речь о ницшеанстве Горького заходила всякий раз, когда реальный образ писателя почему-то не вписывался в представления о народных источниках его творчества. В глазах литературных и общественных авторитетов Горький обязан был быть именно "самородком", а значит - "чистым листом", на котором можно написать и хорошее, и дурное. По мнению Льва Толстого, Короленко, Михайловского, Ницше оказал на него "дурное" влияние.
Разумеется, все это чрезвычайно раздражало Горького с его обостренным чувством внутренней независимости. На него набросилось слишком много "учителей". Притом это были серьезные "авторитеты". Все они чувствовали, какой мощный энергетический заряд несет эта неизвестно откуда "прорезавшаяся" провинциальная "комета", какое неслыханное волнение производят в публике его несовершенные сочинения. И все они, вольно или невольно, желали не только понять его феномен, но и "обкатать" его, подогнать под свои настроения - или "народнические" (Михайловский, Анненский), или "просветительские" (Короленко), или религиозные (Толстой).
Он же, не умея справиться сам с собой (но отчасти и "играя" в бунтаря и хулигана), дерзил и взрывал общественное мнение.
Вот характерная сценка 1899 года, когда Горький впервые приехал в Петербург. Он уже знаменит. Его рвут на части.
На одном из студенческих собраний, где кроме Горького присутствуют авторитеты: П. Б. Струве (в то время марксист, а затем - религиозный философ), М. И. Туган-Барановский и другие, - к Горькому подбегает студентка. Убеждает Горького выступить. Он отказывается:
- Извините, я не адвокат, выступать не умею.
- Это необходимо! Я должна сказать прямо, честно, в лицо… Ваша позиция кажется нам сомнительной… Вы должны объясниться… прямо, честно, в лицо…
- Кому это "вам"?
- Нам! Студенчеству, стоящему на определенной платформе.
- На платформе возят бревна.
Сходка, по всей видимости, была марксистской. Но так же дерзил он (без всякой видимой причины) и на народнических сходках, и в литературных гостиных.
Судя по тревожным, даже жалобным письмам жене, его самого пугал собственный стиль поведения, в котором, конечно же, была "маска". Не многие могли рассмотреть в этом "Грохале" облик настоящего Горького, человека достаточно душевно ранимого, а главное, очень доброго, щедрого и отзывчивого на чужие беды и лишения. Кто там знал о новогодних елках, которые он устраивал для бедных детей в провинции? Кто знал о том, что он раздавал деньги налево и направо, никогда не считая их? Кто знал, что этот бунтарь был уже серьезно и пожизненно болен?
Только близкие люди.
Или журналист Д. Городецкий, напечатавший в газете "Семья" в 1899 году неожиданно проникновенный и вдумчивый словесный портрет Горького: "Высокий, худой, несколько сутуловатый и с впалой грудью, в косоворотке, Горький своим видом и манерой разговаривать напоминает человека из рабочей среды. Несколько продолговатое лицо, с одними только усами, светло-русыми, как и волосы, довершает сходство. Работу мысли и интеллигентность выдают голубые глаза, добрые, серьезные, вдумчивые. Видно, что если этот человек много потрудился горбом, то не меньше поработал он и головой. Если он многое перенес и перестрадал, то многое понял и простил".
"Горький", может быть даже и вопреки воле Пешкова, начинает отделяться от своего родителя, как Тень в пьесе Шварца. Публике вовсе не нужен Пешков. Публике нужен "вождь", "застрельщик", "буревестник". Он это понял и принял. И он стал таким.
В любом случае - в период примерно с начала 1890-х годов и до начала XX века в судьбе Алексея Максимовича Пешкова происходит то, что на психологическом языке называется "раздвоением личности". Пешков и Горький начинают жить хотя и в едином теле и даже в своеобразном душевном союзе, но все-таки отдельными жизнями.
Позже это обнаружит Корней Чуковский в статье "Две души Максима Горького". За ним писатель Евгений Замятин, обязанный Пешкову спасением от советского режима, напишет об этом предельно лаконично: "Их было двое: Пешков и Горький". Два человека и две духовные судьбы в своей неслиянности, но и нераздельности.
Это явилось началом трагедии. Потому что помешать этому распаду и одновременно рождению внутри одного человека странной "семьи" из двух он уже не смог. Да и хотел ли?
Трагедия заключалась в том, что в логике духовного развития Горького, в образе которого определенно угадывались признаки если не сверхчеловека, то "сверхписателя" точно, Пешкову отводилась роль "бывшего человека", брошенного кокона, из которого выпорхнула бабочка. Ну не бабочка, а буревестник. "Какая разница?" - как писал Георгий Адамович.
Но ведь Пешков никуда не девался. Это в теории Ницше человек - "переход и гибель". А в жизни он плоть и кровь. Но самое главное - думающее и страдающее духовное существо.
Так поиски Пешковым "человека" среди "людей" из проблемы философской ("Ищу человека!" - говорил античный философ-киник Диоген Синопский, бродя средь белого дня с зажженным факелом) стали его глубокой внутренней проблемой. Пешков выломился из "людей" в "человека". "Гордый он, а не Горький", - сказал о нем Лев Толстой.
Но оглянувшись, Горький увидел позади Алешу, "Оле-шу", "Алексея, Божьего человека". Сына Максима и Варвары. Внука Акулины Ивановны и Василия Васильевича. Единственное проросшее семя Пешковых.
И пошли они вместе.
Горький - за ним Пешков.
"Бывшие люди"
Почему проблема "бывших людей" так занимала Горького? Ведь публика в широком смысле, та, что создала ему неслыханную популярность, особенно в молодежной среде, ценила в нем совсем не это. Горький именно обозначил собой конец эпохи "надсоновщины", чеховских "сумерек", так называемого "безвременья" 1890-х годов. "Пусть сильнее грянет буря!.."
"Песня о Буревестнике" была напечатана в 1901 году в журнале "Жизнь" и сразу запрещена цензурой вместе с закрытием самого журнала. Примечательно, что впервые "Песню…" спел маленький чиж из рассказа "Весенние мелодии", который распространялся нелегально и печатался гектографическим способом в Нижнем Новгороде и Москве. Примечательно здесь не то, что чиж - это птичка-невеличка. Примечательно, что этот чиж перекочевал в "Весенние мелодии" из более раннего рассказа - "О Чиже, который лгал, и о Дятле - любителе истины". Рассказ этот был напечатан в 1893 году в казанской газете "Волжский вестник" (той самой, что когда-то сообщила в своем новостном отделе о попытке самоубийства "цехового Алексея Максимова Пешкова").
В рассказе чижик пел:
"…Здесь объявлена богам
За право первенства война!"
И пускался в проповедь одновременно Христа и Заратустры:
"Уважайте и любите друг друга и, идя гордой и смелой дружиной к победе, не сомневайтесь ни в чем, ибо что есть выше вас?.. Обернитесь назад и посмотрите, чем вы были раньше - там, на рассвете жизни? Вся ваша вера тогда не стоила одной капли сомнения теперь… Научившись так страшно сомневаться во всем, вам пришла пора - уверовать в себя, ибо только великая сущность может дойти до такого сомнения, до какого дошли вы!"
Рассказ этот, очень слабый в художественном отношении, Владислав Ходасевич, тем не менее, считал ключевым для понимания пути Горького. "Правда" Горького была на стороне Чижа, "который лгал" (в том числе и кликая бурю), а не Дятла, "любителя истины". Но едва ли революционная молодежь 1890–1900-х годов обращала внимание на подобные тонкости. Да и вряд ли ее вообще интересовал Горький как духовная личность. "Какая разница?" Была бы буря!
Но Горький-то в это время вместе с Пешковым плутал в пустыне новых сомнений. Мучился вопросом о "бывших".
Довольно быстро критика обнаружила в героях раннего Горького, наряду с их экспансивностью, черты своеобразного упадничества, "декаданса". В ницшевской иерархии "животное - человек - сверхчеловек" они занимали место после человека, но до сверхчеловека. Это, выражаясь словами Горького, "бывшие люди": Григорий Орлов ("Супруги Орловы"), Аристид Кувалда ("Бывшие люди"), пекарь Коновалов ("Коновалов"), Промптов ("Проходимец"), Фома Гордеев ("Фома Гордеев"), Илья Лунев ("Трое"), Сатин ("На дне") и другие. В их лице человек начинает осознавать себя в качестве проблемы. "Бывшие" имеют возможность смотреть на человека как бы со стороны. Здесь абсурдность жизни в ситуации после "смерти Бога" переживается как неразрешимая трагедия.
Очарование природой, свобода инстинктов уже не дают выхода из духовного лабиринта. Мир обнаруживает свои серые тона, которых в ранних рассказах Горького не меньше, чем ярких, сочных красок. Недаром эпитет "серый" в горьковской прозе приобретает особое смысловое значение. Так, в финале рассказа "Двадцать шесть и одна" он возникает совсем не случайно: "И - ушла, прямая, красивая, гордая. Мы же остались среди двора, в грязи, под дождем и серым небом без солнца…" Перед нами не просто полинявший мир, лишившийся после ухода Тани ярких, сочных красок, но и важный образ-символ потерявшего последний смысл мироздания, в котором работники пекарни, как собирательный образ всего человечества, обречены на одиночество и на экзистенциальные поиски самих себя…
"Бывшие" - это, как правило, безнадежно больные люди. Но - почему? Ведь они физически крепкие мужчины и носят имена, которые говорят сами за себя: Орлов, Кувалда, Гордеев, Коновалов. Но избыток жизненных сил вдруг принимает характер патологии и ведет к своеобразному "декадансу", психическому надрыву, сумасшествию или даже самоубийству.
Что мешает Коновалову с его золотыми руками и богатырским здоровьем жить и работать пекарем? Что заставляет мельника Тихона из рассказа "Тоска" покинуть дом, броситься, как в омут, в загул? Почему не желает быть миллионером Фома Гордеев? Зачем бежит от "чистой жизни" Гришка Орлов?
За этими персонажами можно заметить одну странность. Это ненависть, иначе не назовешь, ко всяким социальным опорам. В них присутствует фатальное стремление к сжиганию мостов, что соединяют их со своей средой. Они не имеют с миром прочной и надежной связи и как бы выпадают в социальный осадок. Говоря словами Горького о Фоме Гордееве, они "нетипичны" как представители своих классов.
Лишенный идеала, человек либо погибает, как Коновалов, либо сходит с ума, как Фома Гордеев. Илья Лунев в "Трое" разбивает голову о стену - символический поступок!
Отношение автора к этим персонажам не было вполне четким. Горького, особенно в зрелые годы, отталкивал душевный анархизм, в котором он подозревал "подпольного человека" Достоевского. Будучи сам личностью "пестрого" состава, он всегда преклонялся перед людьми цельными. В немалой степени этим объясняется его симпатия к В. И. Ленину. Отсюда же пожизненный интерес к крепким "хозяйственникам", купцам-миллионерам. Образ Вассы Железно-вой из одноименной пьесы Горького куда интереснее существующей где-то на периферии пьесы революционерки Рашели. Но между и Вассой и Рашелью есть понимание. Обе волевые, "железные". По крайней мере на людях. Обе не станут впадать в душевный анархизм. Думается, что приход в конце жизни Горького к Сталину был не случаен, и объяснение этому тоже лежит где-то здесь. И наконец напомним, что едва ли не самой главной возлюбленной Горького была и до последних дней оставалась Мария Игнатьевна Будберг-Закревская, о которой Нина Берберова написала книгу под названием "Железная женщина".
Горький считал себя "еретиком" и всю жизнь любил "еретиков", вносящих в жизнь беспокойство, жажду поиска, пусть и ценой собственной ранней гибели. Но его разум был на стороне "положительных" людей, вроде В. Г. Короленко.
"Вообще русский босяк - явление более страшное, чем мне удалось сказать, страшен человек этот прежде всего и главнейше - невозмутимым отчаянием своим, тем, что сам себя отрицает, извергает из жизни".
Это сказано Горьким в поздние годы. Нетрудно догадаться, что здесь поставлена более широкая и глубокая духовная проблема. Проблема "бывших людей". Тех, кто сознательно "извергает" себя из людского общества, добровольно рвется в "чандалу" (низшая каста в Индии, ниже "неприкасаемых", фактически человек вне всякой касты). Да и сам Алексей Пешков, когда уходил из Нижнего Новгорода, бросая достаточно "теплое" и нехлопотное место письмоводителя у А. И. Ланина, разве не поступал так?
Горький в начале своего пути испытал на себе этот опыт. Однако в среде босячества он оказался таким же "чужим среди своих", каким был в доме Кашириных и затем Сергеевых, в среде казанского студенчества и в булочной Семенова.
В замечательном очерке "Два босяка" (1894), который Горький порциями печатал в "Самарской газете" и затем (что показательно) не включал его ни в свои сборники, ни в собрания сочинений, есть важный эпизод, где Алексей Пешков (в очерке он выведен под именем Максим) встречается с одним из двух босяков, вместе с ним ходивших по Руси. Босяк, его зовут Степок, идет с Максимом в трактир и там узнает, что его товарищ стал журналистом.
Это страшно разозлило его!
"- Так!.. Значит… что же? Не по природе ты босяком-то был… а так, из любопытства?..
- Да…
- Ишь ты? Тоже любопытство… А теперь назад… не понравилось? Л-ловко сделано!..
- Я еще хочу походить.
- Н-ну… не знаю… Значит, просто ты… походишь и все?..
- А что же?
- Ничего… Так я… - он покусал ус. - Без всякой задачи, значит… походил, и домой? На печку?
- Нет, задача была. Хотел узнать, что за люди…
- Зачем?
- Чтобы знать…
- Д-да!.. Больше ничего? Просто посмотрел, и все тут?
- Может, опишу… в газете.
- В газете?! А кому это нужно… знать про это? Или это так, для похвалки, - вот, мол, как я могу?!
Он встал и посмотрел на меня зло сощуренными глазами.
- Знаешь ли что, Максим? - спросил он.
- Что?
- Оч-чень это подлость большая! - выразительно произнес он, погрозил мне кулаком и, не простясь, ушел…"
Вся духовная биография Горького, в том числе и в ее отрицательных моментах, разворачивается перед нами только потому, что Горький сам захотел выстроить ее подобным образом. Обнаружить, где кончается реальная жизнь и начинается сотворение мифа, здесь сложно.
Так или иначе, но ко времени написания первой крупной вещи, повести "Фома Гордеев", Горький уже распрощался с босяческим "идеалом" и искал идеал позитивный, перебирая в голове накопленный богатый жизненный и книжный опыт. От "бывшего" Алеши Пешкова остались пожизненная бездомовность (Горький, как и Бунин, никогда не имел собственного дома) и страсть к разжиганию костров, которая сохранилась в нем до старости и доходила до смешного: заядлый курильщик, он никогда не задувал спички, ждал, пока они сгорят в пепельнице, наблюдая за огнем.
Бывший странник на всю жизнь стал огнепоклонником. В поздние годы он разводил костры чуть ли не каждый вечер - в Сорренто, в Горках, в Тессели. В Тессели даже придумал работу для себя и домочадцев: убирать колючий кустарник на пути к морю, скорее только из-за того, чтобы потом устраивать из него роскошные костры.
Возле костра его душа ненадолго обретала покой. В конце 1920-х годов в Сорренто он сделал запись: "Вчера, в саду, разжег большой костер, сидел пред ним и думал: вот так же я, тридцать пять лет назад, разжигал костры на Руси, на опушках лесов, в оврагах, и не было тогда у меня никаких забот, кроме одной, - чтобы костер горел хорошо…"
В остальном между нелепым верзилой Грохало в соломенной шляпе и разноцветных сапогах, явившимся в Самару пугать приличную публику, и преуспевавшим писателем Горьким была "дистанция огромного размера".
Может быть, именно от этого проистекала неудача Горького с "Фомой Гордеевым", которую автор тяжело переживал. Гордеев был задуман как титан, сокрушающий мировую несправедливость. Он должен был найти в жизни своего Бога, который, как считал ранний Горький, есть часть "сердца и разума" человека. Он писал К. П. Пятницкому, уже предчувствуя неудачу первого романа: "Знаете, что надо написать? Две повести: одну о человеке, который шел сверху вниз и внизу, в грязи, нашел - Бога! - другую о человеке, к<ото>рый шел снизу вверх и тоже нашел - Бога! - и Бог сей бысть один и тот же…"