"Актер. Татарин! (Пауза.) Князь!
(Татарин поворачивает голову.)
Актер. За меня… помолись…
Татарин (помолчав). Сам молись…
Актер (быстро слезает с печи, подходит к столу, дрожащей рукой наливает стакан водки, пьет и - почти бежит - в сени.) Ушел!
Сатин. Эй ты, сикамбр! Куда?"
Куда? Вешаться. Последним словом пьесы, после монолога Сатина и каторжной песни ("Солнце всходит и заходит, а в тюрьме моей темно"), является самоубийство Актера, которому Сатин, воспев Человека как идеал будущего бунта против Бога, отказал в праве на жизнь.
Не Лука виноват в том, что Актер повесился. Сатин… Лука жалел обитателей ночлежки, потому что они люди конченые. Дело не в том, что для Актера нет в России лечебницы, но в том, что Актер - это "бывший человек", а грядет новая мораль, в которой "бывшим" нету места.
Иннокентий Анненский проницательно заметил это, написав: "Читая ее (пьесу. - П. Б.), думаешь не о действительности и прошлом, а об этике будущего…" И в той же статье о "На дне" он задает вопрос: "Ах, Горький-Сатин! Не будет ли тебе безмерно одиноко на этой земле?"
Этот вопрос звучит как будто странно, ибо Сатин говорит как раз о "совокупном" Человеке, о "восстании масс", выражаясь словами Ортеги-и-Гасета. Какое же тут одиночество? Но в том-то и дело, что "совокупный" Человек, как отвлеченный идеал, как цель будущего, не менее, а как раз более одинок, чем многие из "людей".
Фигура, нарисованная в воздухе Сатиным, висит в пустоте. И в такой же пустоте шагает гордый Человек Горького в одноименной поэме.
"Затерянный среди пустынь вселенной, один на маленьком куске земли, несущемся с неуловимой быстротою куда-то в глубь безмерного пространства, терзаемый мучительным вопросом - зачем он существует? - он мужественно движется - вперед! И - выше! - по пути к победам над всеми тайнами земли и неба".
Куда уж горше одиночество! Но именно это и есть тот "совокупный" Человек, за которого Сатин торжественно поднимал стакан водки, провожая в "последний путь" не только Актера, но и себя, и всех обитателей ночлежки. Тех, кого "пожалел" Горький-Лука, Горький-Сатин красиво "отпел".
О-о, они прекрасно поняли друг друга! Жалко "людей"? Конечно! "Все черненькие, все прыгают". Все "уважения" или хотя бы "жалости" просят.
"Жалости" - да сколько угодно! Но уважения - ни-ни! "Дубье… молчать о старике! (Спокойнее.) Ты, Барон, - всех хуже!.. Ты - ничего не понимаешь… и врешь! Старик - не шарлатан! Что такое - правда? Человек - вот правда! Он это понимал… вы - нет! Вы - тупы, как кирпичи".
"Вы - все - скоты!" Вот вам и вся правда.
Вот и путь к разгадке мнимого противостояния Сатина и Луки. Любопытно, что сам Горький не видел в пьесе "противостояния". "В ней нет противостояния тому, что говорит Лука. Основной вопрос, который я хотел поставить, это - что лучше: истина или сострадание? Что нужнее? Нужно ли доводить сострадание до того, чтобы пользоваться ложью, как Лука? Это вопрос не субъективный, а общефилософский. Лука - представитель сострадания и даже лжи как средства спасения, а между тем противостояния проповеди Луки представителей истины в пьесе нет. Клещ, Барон, Пепел - это факты жизни, а надо различать факты от истины. Это далеко не одно и то же". Эти слова тоже из интервью Горького 1903 года, и они многое объясняют в "На дне". Лука и Сатин - не оппоненты, но два философа, которые не знают об "истине", но знают о "правде" и делают из нее противоположные практические выводы. Собственно говоря, - это две ипостаси Максима Горького.
"Правда" заключается в том, что для "этики будущего", этики XX века, "люди" перестанут быть индивидуальными, духовно ценными единицами. Попытка самоубийства какого-нибудь нового Алеши Пешкова уже не всколыхнет огромный город, не заставит Церковь практически заниматься вопросом его духовного спасения. Жизнь же человеческая вообще не будет стоить ломаного гроша. В грязные окопы пойдут миллионы людей, став "пушечным мясом", пищей для вшей. В них будут не только стрелять, но и травить их ядовитыми газами, как крыс, насекомых. Потом будет "красный террор", "голодоморы" 1930-х годов на Украине, на Дону, на Кавказе, в Поволжье. Потом - печи Бухенвальда, массовое истребление целых наций и даже рас. Хиросима. И многое другое, что станет "этикой будущего". Вот от чего убегает со своей последней жалостью Лука и над чем в глубоком отчаянии, хлопнув для храбрости стакан водки, пытается утвердить знамя "уважения" к Человеку Сатин.
Глава пятая СИЛА И СЛАВА
Ко времени первой встречи с ним слава его шла уже по всей России. Потом она только продолжала расти. Русская интеллигенция сходила от него с ума… И вот, каждое новое произведение Горького тотчас делалось всероссийским событием. И он все менялся и менялся - и в образе жизни, и в обращении с людьми.
Ив. Бунин. Горький
Испытание Льва, испытание Львом
Вспоминает Немирович-Данченко: "Весной 1902 года приехав в Ялту, я узнал, что Алексей Максимович живет в Олеизе, и когда я к нему туда приехал, он мне прочел два первых акта "На дне". Там же находился Лев Толстой, с которым Горький до этого уже встречался в Хамовниках и Ясной Поляне. Горький вспоминал: "Прочел ему сцены из пьесы ‘На дне’", он выслушал внимательно, потом спросил:
- Зачем вы пишете это?"
Как ни странно, но можно предположить, что во время слушания пьесы Толстого одолевали те же сомнения, что и цензора Трубачова. В самом деле - зачем? Толстой воспринимал мир и искусство органически. Если человек за стаканом водки произносит монолог о гордом Человеке, значит, он просто бредит. Белая горячка.
Толстой ждал от Горького произведений в "народном" вкусе. И вдруг такое! Нет, он, конечно, оценил тот факт, что Горький еще в первых своих "Очерках и рассказах" обратил внимание публики на человека "дна", на "совсем пропащих". "Мы все знаем, - записывает Толстой в дневнике 11 мая 1901 года в Ясной Поляне, - что босяки - люди и братья, но знаем это теоретически; он же (Горький. - П. Б.) показал нам их во весь рост, любя их, и заразил нас этой любовью. Разговоры его неверны, преувеличенны, но мы всё прощаем за то, что он расширил нашу любовь".
В этой записи очень важна формулировка "заражать", так как главной целью искусства Толстой полагал именно "заражать" читателя своими мыслями, настроением, духовным строем. И если Горькому удалось "заразить" читателя любовью к босякам, следовательно, он выполнил, согласно Толстому, важную задачу.
А вот с позиции художественной органичности Толстой бывал к Горькому беспощаден. Разумеется, начинающего драматурга Горького не мог не задеть "скучный" вопрос, как бы случайно брошенный великим старцем: "Зачем вы пишете это?" Но едва ли он знал, какие пометки оставил Толстой на полях горьковских "Очерков и рассказов". Часть горьковских книг, подаренных Толстому, хранится в яснополянском музее. Вот старческим, расслабленным почерком, карандашом он пишет на полях рассказа "Супруги Орловы": "Какая фальшь!" Ниже: "Фальшь ужасная!" Еще ниже: "Отвратительно!" А вот мнение Толстого о рассказе "Варенька Олесова", высказанное в двух словах, одно из которых повторено им дважды: "Гадко" и "Очень гадко". И только рассказу "Озорник" (милейшему, однако наиболее "нейтральному" в ряду более ярких горьковских вещей) великий Лев поставил "4", написав в конце текста рассказа: "Хорошо всё".
По воспоминаниям вождя символистов Валерия Брюсова, известный и плодовитый беллетрист Петр Боборыкин возмущался после сенсационного успеха постановки "На дне" в МХТ: "Всего пять лет пишет! Я вот сорок лет пишу, 60 томов написал, а мне таких оваций не было!"
В самом деле, было на что обидеться. В славе молодого Горького действительно было что-то ненормальное, сверхъестественное. Его фотографии продавались, как сейчас продаются фотографии "кинозвезд". В губернских и уездных городах появились "двойники" Максима Горького. Они носили, как он, сапоги с заправленными в них штанами, украинские расшитые рубахи, наборные кавказские пояски, отращивали себе усы и длинные волосы а-ля Горький и выдавали себя за настоящего Горького, давали концерты с чтением его произведений и т. д. Простонародная внешность Горького, лицо типического мастерового сыграли с ним злую шутку.
Несомненно, он задумывался над этим и через некоторое время резко изменил свой внешний стиль, стал носить дорогие костюмы, обувь, сорочки… Зрелый Горький, каким мы знаем его по фотографиям, это высокий, сухопарый и изящно одетый мужчина, не стесняющийся фотографов, умеющий артистично позировать перед ними. Сравните эти фото хотя бы с известным фотопортретом Горького с Толстым в Ясной Поляне. На последнем неуютно чувствующий себя рядом с великим старцем молодой писатель. Гордое и несколько заносчивое лицо не может скрыть его смущения, "закомплексованности". Он не знает, куда деть руки. Он напряжен.
Но уже очень скоро слава Горького начинает не в шутку раздражать Толстого. "Настоящий человек из народа", который так понравился ему вначале своей, с одной стороны, стеснительностью, а с другой - независимостью суждений, обернулся кумиром публики, известность которого затмила Чехова и стремительно, как воды потопа, поднималась к его, великого Льва, олимпийской вершине. Речь идет, разумеется, не о зависти.
Толстой почувствовал, что со славой Горького наступает какая-то новая эра в литературе. Внешне Горький сохранял преемственность литературных поколений. Горький клялся - и неоднократно - в верности Короленко. Он, как и Иван Бунин, Леонид Андреев, Борис Зайцев, Иван Шмелев и другие писатели-реалисты, с глубоким и каким-то интимным пиететом относился к Чехову. Что же касается Толстого, то для Бунина и Горького это бог, как, впрочем, и для Чехова. Бунин вспоминал, что каждый раз, отправляясь к Толстому, весьма независимый в поведении Чехов очень старательно одевался. "Вы только подумайте, - говорил он, - ведь это он написал: "Анна чувствовала, что ее глаза светятся в темноте"!"
Для Горького Толстой, помимо писательской величины, являл собой еще и величину духовную, воплощая в себе "человека".
"А я, не верующий в Бога, смотрю на него почему-то очень осторожно, немножко боязливо, смотрю и думаю: "Этот человек - богоподобен!"" - конец его очерка о Толстом.
Но в то же время Толстой одним из первых почувствовал, что Горький несет с собой новую мораль - мораль масс.
Это насторожило его, потому что решительно противоречило его философии личного спасения, через индивидуальное деланье добра, вне лона соборного православия. С Горьким же приходила какая-то новая, искаженная "соборность" в образе социализма. Это тем более насторожило Толстого, что он глубоко понял гордый индивидуализм раннего Горького и его ницшеанские истоки. Особая вера Толстого все-таки не выходила за пределы христианства и не порывала с ним, какие бы "еретические" мысли ни высказывал Лев Николаевич о происхождении Иисуса и Непорочном Зачатии, как бы разрушительно ни отзывался он о Таинстве Евхаристии (Причастия) и вообще институте Церкви в целом. Гордыня Толстого проистекала из дерзкого желания "исправить" христианское учение. В этом отношении Толстой был даже ближе к Ницше, чем Горький. Он искал "последней правды" и хотел очистить христианство, как он полагал, от наносной лжи. Горький же, как мы показали, искал уже не правды, а "выхода" из нее.
Поэтому так легко, одним коротким монологом Луки с Васькой Пеплом, автор "На дне" разрушил идею "Бога в себе" Толстого.
Первые дневниковые записи Толстого о Горьком были в общем и целом благожелательны. "Хорошо поговорили", "настоящий человек из народа", "показал нам их (босяков. - П. Б.) во весь рост, любя их, заразил нас этой любовью", "рад, что и Горький и Чехов мне приятны, особенно (внимание! - П. Б.) первый". Но примерно с середины 1903 года отношение Толстого к Горькому, если судить по его дневникам, не просто меняется, но меняется резко. И даже как-то капризно.
"Горький недоразумение", - записывает Толстой 3 сентября 1903 года и раздраженно добавляет: "Немцы знают Горького, не зная Поленца".
Вопрос, который сразу же возникает: при чем тут Поленц? Вильгельм фон Поленц (1861–1903), известный немецкий писатель-натуралист, никак не мог составлять конкуренцию Горькому, который к 1903 году прославился в Германии пьесой "На дне", пьесой о русских босяках и о русской ночлежке. 10 января 1903 года в Берлине состоялась ее премьера в Kleines Theater Макса Рейнгарта под названием "Ночлежка". Пьеса была поставлена известным режиссером Рихардом Валлентином, исполнившим роль Сатина. В роли Луки выступил сам Рейнгарт. Успех немецкой версии "На дне" был настолько ошеломляющим, что она затем выдержала 300 (!) спектаклей подряд, а весной 1905 года уже отмечалось 500-е представление "На дне" в Берлине.
Повторяем, глупо и смешно подозревать Льва Толстого в зависти, но, думается, известный момент художнической ревности в этой записи присутствовал. Не случайно, называя Горького "недоразумением", он вспоминает о немцах. Ошеломительный успех пьесы "На дне" не только в России, но и в Германии уже дошел до его слуха. Толстой слушал "На дне" еще в рукописи в исполнении самого Горького в Крыму, и уже тогда пьеса показалась ему странной, непонятно для чего написанной. Одно дело изображать босяков "во весь рост", чтобы привлечь сострадательный взгляд пресыщенной интеллектуальной публики, напомнить ей о том, что в этом мире огромное количество людей страдает. Это была главная задача всей русской литературы XIX века, и сам Толстой ее неукоснительно придерживался.
Но в "На дне" он увидел не сострадание к падшим, а манифест новой этики, которая как раз и отрицала это самое сострадание, как "карету прошлого", в которой "далеко не уедешь".
Если бы пьеса не имела такого успеха, Толстой просто посчитал бы, что молодой писатель сделал неверный творческий выбор и только. Он ведь и до этого упрекал Горького за то, что его мужики говорят "слишком умно", что многое в его прозе преувеличено и ненатурально.
Подозрение о ревности Толстого упрочится, если мы прочитаем его дневниковую запись от 25 апреля 1906 года. В это время Горький вместе с новой гражданской женой актрисой МХТ Марией Федоровной Андреевой с триумфом, но и со скандалом (в пуританской стране их не пустили в гостиницы, так как они не были венчаны) путешествует по Америке, встречается с виднейшими американскими писателями, выступает, дает интервью, и всё это широко освещается не только в американской, но и в российской прессе. "Читаю газету о приеме Горького в Америке, - пишет Толстой, - и ловлю себя на досаде".
Отрицательное отношение Толстого к Горькому усиливается. Вот записи от 24 и 25 октября 1909 года. "Читал Горького. Ни то, ни се". Что же он читал? Пьесу "Мещане". Но почему с таким запозданием, ведь это первая пьеса Горького, написанная еще до "На дне"? "Вечер (так у Толстого. - П. Б.) вчера, - пишет он уже 25-го, - читал "Мещане" Горького. Ничтожно".
9, 10 ноября того же года: "Дома вечер кончил читать Горького. Все воображаемые и неестественные, огромные героические чувства и фальшь". Опять: фальшь! Впрочем, есть добавление: "Но талант большой".
Талант "большой", а вещь "ничтожная" и "фальшивая".
Тем не менее интерес великого старца к "фальшивому" писателю не ослабевает. Запись от 23 ноября того же 1909 года очень важная: "Читал после обеда о Горьком. И странно, недоброе чувство к нему, с которым борюсь. Оправдываюсь тем, что он, как Ницше, вредный писатель: большое дарование и отсутствие каких бы то ни было религиозных, то есть понимающих значение жизни убеждений, и вместе с этим поддерживаемая нашим "образованным миром", который видит в нем своего выразителя, самоуверенность, еще более заражающая этот мир. Например, его изречение: веришь в Бога - и есть Бог; не веришь в Бога - и нет Его. Изречение скверное, а между тем оно заставило меня задуматься. Есть ли тот Бог сам в себе, про которого я говорю и пишу? И правда, что про этого Бога можно сказать: веришь в Него - и есть он. И я всегда так думал. И от этого мне всегда в словах Христа: любить Бога и ближнего - любовь к Богу кажется лишней, несовместимой с любовью к ближнему, - несовместимой потому, что любовь к ближнему так ясна, яснее чего ничего не может быть, а любовь к Богу, напротив, очень неясна. Признавать, что Он есть, Бог сам в себе, это - да, но любить?.. Тут я встречаюсь с тем, что часто испытывал, - с раболепным признанием слов Евангелия.
Бог - любовь, это так. Мы знаем Его только потому, что любим; а то, что Бог есть сам в себе? Это - рассуждение, и часто излишнее и вредное. Если спросят: а сам в себе есть Бог? - я должен сказать и скажу: да, вероятно, но я в нем, в этом Боге самом в себе, ничего не понимаю. Но не то с Богом-любовью. Этого я наверно знаю. Он для меня все, и объяснение и цель моей жизни".
Важное рассуждение! Фактически Горький словами Луки в "На дне" разорвал главную логическую цепочку в религиозных построениях Толстого. Если Бог только в тебе, а Бога Самого в Себе нет, то и Бога нет. Неожиданно Толстой предваряет мысли о любви Бабушки из "Детства". Кто его знает, Кто этот Бог? А вот людей любить нужно, потому что Он так повелел.
Великий Лев продолжает сердиться. Запись от 12 января 1910 года, в последний год жизни Толстого: "После обеда пошел к Саше (дочь. - П. Б.), она больна. Кабы Саша не читала, написал бы ей приятное. Взял у нее Горького. Читал. Очень плохо. Но, главное, нехорошо, что мне эта ложная оценка неприятна. Надо в нем видеть одно хорошее".
За всеми, даже сердитыми и раздраженными, высказываниями Льва Толстого о Горьком нельзя не заметить пристального, пристрастного и даже ревнивого отношения к нему. Как и Чехов, Толстой понимал, что именно Горький выражает собой настроение новой молодежи, что чрезмерное, по его мнению, внимание к персоне Горького со стороны старой интеллигенции вызвано тем же обстоятельством.
Выражаясь языком уже цитированного М. О. Меньшикова, Горький не был "голосом народным", и Толстой это хорошо понимал, вернее, понял, когда стал внимательно читать Горького. Но именно за Горьким шла новая эпоха, а вместе с ней новая этика, новая политика, новая культура. Горький бросал вызов. Толстой не знал, что с этим делать, как на этот вызов отвечать. Таким образом, Горький на короткое время (предсмертное, самое важное для человека и писателя) явился испытателем Толстого. Особенно образом Луки, лукавого старца, поколебавшего словами о Боге веру Толстого.
Если в жизни Толстого Горький был только эпизодом, то на самого Горького Толстой оказал едва ли не самое мощное духовное влияние. В лице Толстого Горький встретил "испытателя", по мощи своей даже близко не сравнимого ни с поваром Смурым (возможно, мифическим, но так или иначе существовавшим в его голове), ни с Ромасем. Единственный персонаж духовной биографии Горького, который может встать рядом с Львом Толстым, это бабушка Акулина Ивановна. Крайне важно, что смерть Толстого (узнал о ней в Италии) он встретил так же горько, как и гибель бабушки:
"Умер Лев Толстой.