Бунин. Жизнеописание - Александр Ба­бо­ре­ко 24 стр.


Бунин проявлял большой интерес к Мориаку, в 1938 году он написал предисловие к русскому переводу его романа "Волчица", его привлекало умение французского писателя "писать столь обольстительно" греховность человеческой природы.

В Суходоле, писал Бунин, "жизнь семьи, рода, клана глубока, узловата, таинственна, зачастую страшна". Вероятно, именно в этом смысле следует понимать слова, что в повести он раскрыл "тайну Буниных" по Мориаку.

В "Суходоле" - истоки нового письма, элементы стиля той прозы, в которой на переднем плане не историческая Россия, с ее жизненным укладом, как в прозе начала 1910-х годов, в "Деревне" например, а душевная жизнь людей, - прозы лирической в лучшем значении этого слова . "Суходол", как и рассказы тех лет, - подготовительный этап к ней.

Развитию этого рода прозы предшествовал опыт "прозаических поэм" странствий Бунина по Востоку - "Тень Птицы" (1907–1911) и дневников 1911 года о плавании по Индийскому океану, изданных почти без изменений в 1925–1926 годах под заглавием "Воды многие".

В дневнике Бунин записывает 25 февраля 1911 года: "…Ночь, вечная, неизменная, - все такая же, как и тысячелетия тому назад! - ночь, несказанно-прекрасная и неизвестно зачем сущая, сияет над океаном и ведет свои светила, играющие самоцветными огнями, а ветер, истинно Божие дыхание всего этого прелестного и непостижимого мира, веет во все наши окна и двери, во все наши души, так доверчиво открытые ей, этой ночи, и всей той неземной чистоте, которой полно это веяние" .

Это как бы отрывок из "Жизни Арсеньева" (1927–1929, 1933). Такое сходство с позднейшей прозой Бунина есть и в "Суходоле".

Как это часто у него, реальные персонажи становились прототипами его произведений. В "суходольской летописи" нашли отражение черты отца Бунина - Алексея Николаевича и других лиц из рода Буниных.

Из дневников Бунина известен также прототип "провиненного монаха" Юшки ("Суходол", гл. IX).

Он записал 20 мая 1911 года, будучи в деревне Глотово: "Был довольно молодой мужик из Домовин. Говорит, был четырнадцать лет в Киеве, в Лавре, и хвастается: "выгнали <…> Я провиненный монах, значит". Почему хвастается? Думаю, что отчасти затем, чтобы нам угодить, уверен, что это должно нам очень нравиться. Вообще усвоил себе (кому-то на потеху или еще почему-то?) манеру самой цинической откровенности. "Что ж, значит, ты теперь так и ходишь, не работаешь?" - "Черт меня теперь заставит работать!" - В подряснике, в разбитых рыжих сапогах, женский вид, - с длинными жидкими волосами, - моложавость от бритого подбородка (одни русые усы). Узкоплеч и что-то в груди - не то чахоточный, не то слегка горбатый. "Нет ли, господа, старенькой рубашечки, брючишек каких-нибудь?" Я подарил ему синюю косоворотку. Преувеличенный восторг. "Ну, я теперь надолго житель!""

В Глотове внимание Бунина привлек стовосьмилетний крестьянин Таганок, которого он изобразил под этим же именем в рассказе "Древний человек". Когда Бунин в начале августа уехал в Одессу, а в деревне случился пожар, Вера Николаевна отправилась вместе с Н. А. Пушешниковыми проведать Таганка. Об этом она писала Бунину. В избе Таганка не оказалось. "Подошел сын и, узнав в чем дело, повел нас, - говорит Вера Николаевна, - на свое гумно, где был Таганок. Мельком я видела его "дом". Не знаю, был ли ты на их гумне? Оно у них очень уютное. За скирдой на соломе сидел Таганок весь в белом и обувал ногу. Рубашка на нем очень грязная, штаны на левом колене продрались… Мы заговорили. Он довольно много говорил, но опять о старом, а о пожаре сказал лишь, что гораздо лучше, если сгорит дом, чем солома и хоботье, ибо бедной скотине нечего больше есть. В этом поддержал его и сын. Затем он все говорил о прежних господах. Сравнивал прежнее житье с настоящим. По его словам, "прежнее лучше было". Таганок поражал своим "сходством с Толстым"" .

Вера Николаевна Муромцева-Бунина писала мне в цитированном письме: ""Таганок" действительно глотовский крестьянин, и я несколько раз бывала у него и с Иваном Алексеевичем и одна. Заказала ему рубашку и портки, и он в них был похоронен, а так не надевал, - жалел. Очень был милый человек, кроткий, худой и смиренный. Ему было 108 лет".

Бунин писал в дневнике 3 июля 1911 года: "Только что вернулись от Таганка ставосьмилетнего старика. Весь его "корень" - богачи, но грязь, гнусность, нищета кирпичных изб и вообще всего их быта ужасающие. Возвращаясь, заглянули в избу Донькиной старухи - настоящий ужас! И чего тут выдумывать рассказы - достаточно написать хоть одну нашу прогулку" .

"Таганок милый, трогательный, детски простой. За избой, перед коноплями, его блиндаж; там сани, на которых он спит, над изголовьем шкатулочка, где его старый картуз, кисет, когда пришел, с трудом стащил перед нами шапку с голой головы. Легкая белая борода. Трогательно худ, опущенные плечи. Глаза без выражения, один, левый, слегка разодран. Темный цвет лица и рук. В лаптях. Ничего общего не может рассказать, - только мелкие подробности. Живет в каком-то другом, не нашем мире. О французах слабо помнит - "так, - как зук находит". Ему не дают есть, не дают чаю, - "ничтожности жалеют", как сказал Григорий.

Говорит с паузами, отвечает не сразу.

- Что ж, хочется еще пожить?

- А Бог ё знает… Что ж делать-то? Насильно не умрешь.

- Ну а если бы тебе предложили прожить еще год или, скажем, пять лет? Что бы ты выбрал?

- Что ж мне ее приглашать, смерть-то? (И засмеялся и глаза осмыслились.) Она меня не угрызет. Пускай кого помоложе, а меня она не угрызет - вот и не идет.

- Так как же? Пять лет или год?

Думает. Потом нерешительно:

- Через пять-то годов вошь съест…"

Жизнь в деревне дала Бунину наблюдения и для других его произведений. В "Ночном разговоре", - "преисполненном, - как писал французский писатель Анри де Ренье, - трагической и своеобразной красоты" , - рассказ Пашки об убийстве солдата - довольно точное повторение того, что Бунин записал в дневнике 29 июля 1911 года о глотовском крестьянине Илюшке.

А вот дневниковая запись, относящаяся к персонажам другого рассказа:

15 июля. "Нынче Кирики, престольный праздник, ярмарка (в Глотове. - А. Б.). Выходил. Две ужасных шеренги нищих у церковных ворот. Особенно замечателен один калека. Оглобли и пара колес. Оглобли наполовину заплетены веревкой, на оси - деревянный щиток. Под концами оглобель укороченная, с отпиленными концами дуга, чтобы оглобли могли стоять на уровне оси. И на всем этом лежит в страшной рвани калека, по-женски повязанный платком, с молочно-голубыми, почти белыми, какими-то нечеловеческими глазами. Лежит весь изломанный, скрюченный, одна нога, тончайшая, фиолетовая, нарочно (для возбуждения жалости, внимания толпы) высунута. Вокруг него прочая нищая братия, и почти все тоже повязаны платками.

Еще: худой, весь изломанный, без задницы, один кострец высоко поднят, разлапые ноги в сгнивших лаптях. Невероятно мерзки и грязны рубаха и мешок, и то и другое в запекшейся крови. В мешке куски сального недоваренного мяса, куски хлеба, сырые бараньи ребра. Возле него худой мальчишка, остроухий, рябой, узкие глазки. Весело: "Подайте, папашечки!" Еще: малый, лет двадцати пяти, тоже рябой и веселый. Сказал про одного нищего, сидевшего на земле, у которого ноги в известковых ранах, залепленных подорожником, и в лиловых пятнах: "Ето считается по старинному заведению проказа". Потом все нищие деловито двинулись на ярмарку. Прокаженный поехал, заерзал задницей по земле…

Мужик на ярмарке, держа елозившего у него под мышкой в мешке поросенка, целый час пробовал губные гармонии и ни одной не купил. Веселый, ничуть не смутился, когда торгаш обругал его…

Для рассказа: бородатый, глаза блестящие, забитый курносый нос, говорит, говорит и налезает на человека" .

Нищие, калеки, прокаженный, мужик, перепробовавший все гармонии и ни одной не купивший, изображены в рассказе "Я все молчу".

29 июля 1911 года. "Ездили с Юлием на Бутырки. О, какое грустное было мое детство! Глушь, Николай Осипович, мать…"

"Лежали с Колей на соломе. О Петре Николаевиче - как интересна психика человека, прожившего такую изумительно однообразную и от всех внутренне сокровенную жизнь! Что должен чувствовать такой человек? Все одно и то же - дожди, мороз, метель, Иван Федоров… Потом о Таганке: какой редкий, ни на кого не похожий человек! И он - сколько этого однообразия пережил и он! За его век все лицо земли изменилось, и как он одинок! Когда умерли его отец и мать? Что это были за люди? Все его сверстники и все дети их детей уже давно-давно в земле… Как он сидел вчера, когда мы проходили, как головой ворочал! Сапсан! Из жизни долголетнего человека можно написать настоящую трагедию. Чем больше жизнь, тем больше, страшней должна казаться смерть" .

Из Глотова Бунин уехал, по-видимому, 6 августа 1911 года. 5 августа он сообщал Юлию, что на следующий день собирается выехать в Одессу через Москву, из Москвы отправится 8-го вечером. А в письме к Белоусову от 31 августа Бунин говорит: "Уже три недели я под Одессой. Вера в деревне" . Вера Николаевна осталась заканчивать свой перевод Флобера. 14 и 15 августа 1911 года В. Н. Муромцева-Бунина писала И. А. Бунину, что вместе с Н. А. Пушешниковым они "были в Каменке. Обошли все кругом, где текла мирная, а потом беспокойная жизнь Суходола. На том месте, где был знаменитый сад, теперь коричнево-фиолетовое просо да две-три яблони… Все постарели, многие уже умерли… Да, исчезла Каменка с лица земли, осталась только по ней память в "Суходоле"!" .

В Одессе Бунин остановился на Большом Фонтане, на даче у Нилуса и Буковецкого, "по соседству жил С. Юшкевич, наезжал иногда художник Пастернак" .

Здесь Бунин писал рассказ из крестьянской жизни "Сила" (датирован 16 августа).

Мария Павловна Чехова звала в Крым, но по нездоровью от поездки пришлось отказаться. 11 сентября он вернулся в Москву.

Зиму 1911/12 года Бунин предполагал провести в Италии, на Капри. По совету врачей ему было необходимо "жить зимой в теплых странах", - как писал он Н. С. Клестову 6/19 декабря 1911 года, это давало ему "возможность работать и кое-как быть здоровым" .

Вместе с Верой Николаевной и Н. А. Пушешниковым он выехал из Москвы вечером 19 октября 1911 года. Иван Алексеевич говорил Пушешникову, "что никогда не чувствует себя так хорошо, как в те минуты, когда ему предстоит большая дорога" .

На следующий день прибыли в Петербург, остановились в гостинице "Северная". Бунин побывал в издательствах "Шиповник" и "Жизнь и знание", в редакции "Русского богатства".

Он говорил, что "ни в одном журнале нет такой серой и скучной беллетристики, как в "Русском богатстве" . И этот серый тон - результат того, что журналу придана "слишком определенная политическая народническая физиономия"" .

Двадцать первого октября уехали из Петербурга в Берлин. Здесь задержались только до следующего дня и отправились дальше, проезжали Виттенберг, Галле, Тюрингию. Осматривали Нюрнберг, где остановились тоже на один день. Бунина восхитила старинная архитектура этого города, особенно знаменитая Lorenzokirche, обошли ее кругом, разглядывали "портал ее, со слоистой аркой двери… с узорно кружевным фронтоном" , башню.

Он говорил, сидя в трактире XV века, где подавалось пиво в кружках и кубках, из которых когда-то пили знаменитые уроженцы Нюрнберга - Дюрер, Г. Сакс, В. Фогельвейде, - что ему хотелось бы провести здесь зиму, он мог бы хорошо писать. "Я так люблю эти готические соборы, с их порталами, цветными стеклами и органом! Мы бы ходили слушать мессы в Себальдускирхе, Баха, Палестрину… Какое это было бы наслаждение! Я потому и хотел перевести "Золотую легенду" Лонгфелло, что там действие происходит в средние века…Когда я слышу только "Stabat Mater Dolorosa", "Dies irae" или арию Страделлы, то прихожу в содрогание. Я становлюсь фанатиком, изувером. Мне кажется, что я своими собственными руками мог бы жечь еретиков. Эх, пропала жизнь! А каких можно было бы корней наворочать!.. И сколько в мире чудесных вещей, о которых мы не имеем ни малейшего понятия, сколько изумительных созданий литературы и музыки, о которых мы никогда не слыхали и не услышим и не узнаем, будучи заняты чтением пошлейших рассказов и стишков! Мне хочется волосы рвать от отчаяния!"

Им овладевал ужас: "Ничего не охватишь, ничего не узнаешь, а хочется жить бесконечно - так много интересного, поэтического!"

Двадцать пятого октября 1911 года Бунин и Вера Николаевна прибыли в Швейцарию, в Люцерн, остановились в отеле дю Ляк. Осмотрели большой белый дом - отель, описанный Толстым в рассказе "Люцерн".

Бунин сообщал Юлию Алексеевичу из Люцерна 26 октября: "В Берлине пробыли день, в Нюрнберге вечер и ночь - очарованы! Сюда придрали вчера!"

На следующий день ночью приехали в Гешенен; оттуда - в Италию. В Генуе ездили осматривать пароходы в порту, что очень любил Бунин.

Тридцатого октября (12 ноября) Бунин писал Юлию Алексеевичу:

"В Люцерне пробыли сутки. Затем ночевали в Гешенене, затем - прямо до Генуи: на озерах туман, ливень. В Генуе ночевали и во Флоренцию. Здесь почти двое суток. Сейчас едем на Капри" .

Первого ноября прибыли на Капри. Об этом Бунин писал Юлию Алексеевичу 2 ноября:

"Вчера приехали на Капри. Нынче дивная погода. Устроились в отеле" .

В отеле "Квисисана" - лучшем на Капри - заняли три комнаты, на третьем этаже, "выходящие окнами в сад и на море, с пестрыми, песочного цвета, коврами на каменных кафельных полах, хорошей мебелью и висячим маленьким балконом". Направо от отеля "Квисисана" шла дорога Via Tragara - к морю, к "трем скалам, возвышающимся в некотором отдалении от берега, в море" .

Шестого ноября Бунин писал брату с Капри: "Милый Юлий… На Капри мы уже шестой день, устроились сравнительно дешево и очень, очень уютно, приятно… С "Шиповника", отсрочившего мне присылку "Суходола" до 15 января, нечего и требовать до этого дня… А что до Красноперого (прозвище А. М. Горького. - А. Б.), то необходимость ходить к нему выбивает из интимной тихой жизни, при которой я только и могу работать, мучиться тем, что совершенно не о чем говорить, а говорить надо, имитировать дружбу, которой нету, - все это так тревожит меня, как я и не ожидал. Да и скверно мы встретились: чувствовало мое сердце, что энтузиазму этой "дружбы" приходит конец, - так оно и оказалось, никогда еще не встречались мы с ним на Капри так сухо и фальшиво, как теперь!"

Девятнадцатого ноября (2 декабря) Бунин писал Е. И. Буковецкому: "Живем мы отлично, отель в очень уютном теплом месте, комфорт хоть бы и не Италии впору. У нас подряд три комнаты, все сообщаются - целая квартира, и все окна на юг, и чуть не весь день двери на балконы открыты, слепит солнце, пахнет из сада цветами, гигантским треугольником синеет море… Изредка бываем у Горького - он все за работой, да и мы очень много сидим: Вера и племянник переводят, я правил прежние рассказы - то есть сокращал, выкидывал молодые пошлости и глупости - для нового, дополненного издания первого тома" .

Назад Дальше