Надеялась, что Иван Алексеевич приедет… А на вечере в Литературном музее в Москве на Якиманке 22 октября 1960 года по случаю 90-летия со дня рождения Бунина Е. П. Пешкова, выступая с воспоминаниями, говорила, что будто бы не захотела встретиться с ним (есть в Литературном музее звукозапись ее речи).
Людям, хранившим в душе Божеские заветы, дико было слушать восхваление Дзержинского и Соловков. Прошлая Россия, без Соловков и Дзержинского, ушла.
- Да, конечно, - говорил Бунин, - ведь все лучшее погибло в войне, обшей и Гражданской.
Иван Алексеевич и Вера Николаевна ощутили душевную боль в праздник Рождества, 7 января 1929 года, на панихиде по великому князю Николаю Николаевичу, напомнившей об ушедшей России. Бунин волновался сильно, "особенно, когда пришли казаки в черкесках и сменили караул - у него ручьем по щеке текли слезы, - пишет Вера Николаевна. - Было чувство, что хороним прежнюю Россию. Да, вот живешь, как будто даже все зажило, а чуть наткнешься на что-нибудь, так оказывается, что рана обнажена, и больно, очень больно" .
О великом князе Николае Николаевиче (Младшем), верховном главнокомандующем в 1914–1915 годах, в 1915–1917 годах - главнокомандующем Кавказским фронтом, Бунин пишет в "Жизни Арсеньева" (кн. четвертая, гл. XIX–XXI).
Книгами о России "Кадет" и "Отчизна" привлек внимание Бунина живший в Риге писатель Л. Ф. Зуров. Иван Алексеевич пригласил его к себе на время, пока тот сможет найти работу; исхлопотал ему визу, убеждал не бояться переселения во Францию, писал, что в молодости надо рисковать; послал деньги для оплаты морского пути до Марселя - 620 франков. Двадцать третьего ноября 1929 года Зуров появился неожиданно на "Бельведере" с дарами - с караваем черного хлеба, с клюквой и антоновскими яблоками. В газете "Россия и Славянство" (Париж, 1929, № 7, 2 января) была напечатана уже статья Бунина, открывавшая путь в парижскую прессу молодому писателю - "подлинному, настоящему художественному таланту", много обещающему. Так и остался он жить у Буниных навсегда. Отношения с Иваном Алексеевичем были у него очень сложные, и было много нелегкого.
О себе Бунин писал А. М. Федорову, жившему в Софии, 4 июля 1929 года, что он сидит в Грассе почти круглый год, вот уже почти семь лет; средства к жизни давали гонорары и помощь чехов и сербов. С января 1929 года чехи прекратили пособие - 380 франков.
Бунин готовил книгу избранных стихов. В 1920-е годы его стихотворения печатались часто в газетах, журналах, в сборниках его произведений: "Начальная любовь" (Прага, 1921), "Чаша жизни" (Париж, 1922), "Роза Иерихона" (Берлин, 1924), "Митина любовь" (Париж, 1925).
Во всем ранее написанном Бунин многое менял для новых изданий. Сокращал и переделывал он также стихи. Кузнецова записала в дневнике 5 декабря 1927 года:
"Иван Алексеевич дал мне пачку своих стихов для того, чтобы я отобрала их для книги, которую он хочет давно издать. Отбирая, невольно изумилась тому, как мало у него любовной лирики и вообще своего, личного в поэзии. За все время четыре-пять стихотворений, в которых одной, двумя строками затронута любовная тема. Спросила об этом. Говорит, что никогда не мог писать о любви, по сдержанности и стыдливости натуры, и по сознанию несоответствия своего и чужого чувства. Даже о таких стихах, как "Свет незакатный", "Накануне", "Морфей", говорит, что они нечто общее, навеянное извне. Я много думала над этим и пришла к заключению, что непопулярность его стихов - в их отвлеченности и скрытности, прятании себя за некой завесой, чего не любит рядовой читатель, ищущий в поэзии прежде всего обнаженья души" .
"Избранные стихи" 1900–1925 годов вышли в Париже в мае 1929 года: это событие отмечалось обедом с вином 7 мая.
В стихах, как и в прозе, можно сказать словами самого Бунина - "редкая острота душевного зрения" и своеобразная словесная живопись.
Высокая поэзия Бунина, как пишет Ф. Степун, поражает "пронзительной лиричностью и глубокой философичностью". В его книге, продолжает критик, "предельно напряженное чувство жизни (отсюда - зоркость его глаз <…> жажда жизни и счастья, неутолимость этой жажды" .
Степун говорит: "…Почти все его стихи можно в известном смысле рассматривать как углубление сознания поэта чрез воспоминания, то есть чрез перевоплощение в дальнее. Образы дали в поэзии Бунина очень разнообразны": "даль чужих стран", "дали русской истории", дали "звериного бытия".
Вот он, путешествуя по Востоку, увидел древнюю могилу в скале, в Нубии, на Ниле, представил то очень давнее время, когда человек оставил здесь свой след, и
Тот миг воскрес. И на пять тысяч лет
Умножил жизнь, мне данную судьбою.
("Могила в скале")
Перевоплощаясь и проникая сознанием в прошлое, человек становится сопричастным времени, длившемуся тысячелетия, сознает свое единство с другими существами и с миром. "Нет в мире разных душ и времени в нем нет!" - восклицает Бунин ("В горах" 12.11.1916).
Поэзия Бунина часто вызывала споры. Ф. А. Степун не находил в его стихах "глубин" и "бездн" символистов. "В стихах Бунина, - писал он, - нет "зауми", "невнятицы", нету хаоса, ворожбы и крутеня мистически-эстетической хлыстовщины (очень глубокой темы русского сознания), то есть всего того, что так характерно для Блока и Белого, чем оба они перекликаются не только с Есениным и Пастернаком, но в известном смысле и с Гете второй части "Фауста"" .
Точка зрения Степуна понятна: он, по собственному признанию, "любил в искусстве только надлом", жил в известной мере книжными интересами и не знал подлинной России, как не знали ее по-настоящему и символисты, которых он так страстно отстаивал в спорах с Буниным.
- Вы вот пишете всякие "Мысли о России", - говорил И. А., - а между тем совсем не знаете настоящей России, а все только ее "инсценировки" всяких Белых, Блоков и т. д., а это не годится <…>
Потом И. А. доказывал, что Россия Блока с ее "кобылицами, лебедями, платами узорными" есть в конечном счете литература и пошлость.
- Не надо забывать, сколько тут идет от живописи, от всяких "Миров искусства", от того, что писали картины, где земли было вот столько (он показал на три четверти), а неба - одна щель и на нем какая-то лошадь и овин. А России настоящей они не знали, не видели, не чувствовали!
В некой мере не разделял "принципов бунинской поэзии" и В. Ф. Ходасевич, а также отчасти Г. В. Адамович, литературные вкусы которого формировались в акмеистском Цехе поэтов.
Хотя Ходасевича и Адамовича многое отдаляло от Бунина, оба они по достоинству ценили его стихи.
Бунинская поэзия, писал Ходасевич, "как всякая подлинная поэзия <…> порою заставляет позабывать все "школьные" расхождения и прислушиваться к ней просто. Вот я раскрываю "Избранные стихи" и читаю":
Льет без конца. В лесу туман.
Качают елки головою:
"Ах, Боже мой!" - Лес точно пьян,
Пресыщен влагой дождевою.В сторожке темной у окна
Сидит и ложкой бьет ребенок.
Мать на печи, - все спит она,
В сырых сенях мычит теленок.В сторожке грусть, мушиный гуд…
- Зачем в лесу звенит овсянка,
Грибы растут, цветы цветут
И травы ярки, как медянка?Зачем под мерный шум дождя,
Томясь всем миром и сторожкой,
Большеголовое дитя
Долбит о подоконник ложкой?Мычит теленок, как немой,
И клонят горестные елки
Свои зеленые иголки:
"Ах, Боже мой! Ах, Боже мой!"
"Стихов такой сдержанной силы, такой тонкости и такого вкуса немало у Бунина. Признаюсь, для меня перед такими стихами куда-то в даль отступают все "расхождения", все теории, и пропадает охота разбираться, в чем прав Бунин и в чем не прав, потому что победителей не судят" .
Иным критикам стихи Бунина казались старомодными. Такое впечатление могло возникнуть от сдержанности тона и классической строгости формы в стихах Бунина. "Его описания, сравнения, краски, - говорит П. М. Пильский, - отличаются редкой сдержанностью. Бунин скуп. Иногда это кажется холодом <…> В этой словесной изобразительной скупости образы Бунина приобретают особенную полновесность… В стихах Бунина "светится, трепещет и сияет необычная, прозрачная ясность", строгий, чистейший свет, "и, как ребенку, после сна дрожит звезда в огне денницы", - замечательное сравнение: помните - у Толстого "искренность, которая бывает при пробуждении".
Эта искренность, эта писательская честность Бунина - исключительны. Вот для кого нет и никогда не было искушения фразы, соблазнов мишуры, обольщений нарядности и звонкозвучия. Вот кто никогда не хотел пускать в глаза даже золотую пыль, кто прожил без лжеромантических прикрас, без костюмов, без грима и феерий. Иные стихи кажутся нарочно опрощенными: так они сторонятся всякого парада, картинности и щегольства. Сравните "Индию" Бунина с брюсовским "Словно кровь у свежей раны…", где "в засохших джунглях внемлют тигры поступи людей, и на мертвых ветках дремлют пасти жадных орхидей", - какая противоположность!
И у бунинской печали нет плащей, его тоска не делает многозначительного лица <…> Настроения, все заключительные строчки Бунина могут вызвать лишь самое святое и потому самое тихое, что есть в нашей душе, - вздох. У поэта и у нас этот вздох вырывается о том, что происходит, встает и пропадает, промелькнув в этом мире, как мы сами, как сон, как та встреча с женщиной, которая "простила - и забыла", как оборвавшийся вальс, когда "зал плывет, плывет в напевах счастья и тоски" <…> С радостью припадаешь к этому источнику чистой красоты, боишься от него оторваться, повторяешь по несколько раз отдельные строфы, наполняешься их дальней, тихой напевностью, и в этой музыке открываются прозрачные глубины, стих за стихом выплетает ровную нить, уходящую куда-то назад, далеко, в бесконечную давность, в века истории, чрез бесконечные чреды предков. Слышатся, чуются приказы мертвых, веления рока, человеческая приговоренность отражается в этих поэтических отзвуках, в этом ритмическом звоне грустящих колоколов, вздыхающих откликах, вечной обреченности земного, неутолимой радости дарованного нам срока" .
Вера Николаевна говорит, что ошибаются те, кто ставит прозу Бунина выше его стихов; он "ввел жанр, редкие рифмы. Глубины мысли еще больше в стихах. Форма тоже совершенна. Кроме того, он ввел краски и тона в стихи" .
Совершенство формы стихов Бунина восхищало Н. А. Тэффи:
"Необычность его художественной власти над нами в его чудесном даре найти всегда именно тот изумруд, который, казалось, сами мы выбрать хотели, но почему-то не могли.
В "Избранных стихах" Бунина (как и в неизбранных его стихах) всегда, в каждой строфе вы найдете такое слово или такой образ, который восхищает своей необходимостью".
"Мычит теленок, как немой…"
Никто не придумал этого раньше, а как просто и верно!
"Колтунный край древлян…"
Одно это слово "колтунный" - и довольно. Вы видите и знаете и чувствуете этих древлян.
"Большой соловый бык".
Или вот стихотворение почти сплошь из драгоценнейших единых слов:
"Сорвался вихрь, промчал из края в край
По рощам пальм кипящий ливень дымом -
И снова солнце в блеске нестерпимом
Ударило на зелень мокрых вай.И туча, против солнца смоляная,
Над рощами вздвигалась как стена,
И радуга горит на ней цветная,
Как вход в Эдем, роскошна и страшна" .
Игорь Северянин посвятил Бунину-поэту замечательное стихотворение, оно вошло в книгу Северянина "Медальоны" (Белград, 1934):
БУНИНУ
В его стихах - веселая капель,
Откосы гор, блестящие слюдою,
И спетая березой молодою
Песнь солнышку. И вешних вод купель.Прозрачен стих, как северный апрель,
То он бежит проточною водою,
То теплится студеною звездою.
В нем есть какой-то бодрый трезвый хмель.Уют усадеб в пору листопада.
Благая одиночества отрада.
Ружье. Собака. Серая Ока.Душа и воздух скованы в кристалле.
Камин. Вино. Перо из мягкой стали.
По отчужденной женщине тоска.
1925 г.
Летом 1927 года, в Грассе, Бунин начал "Жизнь Арсеньева". Работал он много, по выражению Кузнецовой, "убивался над своим "Арсеньевым"" . Бунин и Галина Николаевна, помогавшая переписывать рукопись, говорили о романе "чуть не ежедневно, обсуждая каждую главу, а иногда и некоторые слова и фразы. Иногда, когда он диктует мне, - пишет Кузнецова, - тут же меняем, по обсуждению, то или иное слово. Сейчас он дошел до самого, по его словам, трудного - до юности героя, на которой он предполагал окончить вторую книгу" .
Тридцать первого октября Кузнецова уже перепечатывала первую книгу. Девятого ноября "рукопись сброшюрована, проверена, совсем готова для печати, но И. А. по обыкновению ходит и мучается последними сомнениями: посылать или не посылать? Печатать в январской книжке или не печатать? Но, думаю, исход предрешен, - он пошлет, помучив себя еще несколько дней. По складу его характера он не может работать дальше, не "отвязавшись" от предыдущего <…> И. А. ни о чем, кроме книги, говорить не может и ходит в сомнамбулическом состоянии" .
И теперь, при писании этой книги, как бывало не однажды прежде, Бунина одолевали сомнения, казалось, что нельзя выразить и малую долю того, что он чувствовал, вспоминая пережитое, - все как будто было так безнадежно!
Седьмого февраля 1928 года, в Грассе, Бунин и Кузнецова "шли по Ниццкой дороге и говорили о второй части "Жизни Арсеньева". Пройдя довольно далеко, заметили, что ночь хороша, что лунный дым стоит по всей долине и черными столбами подымаются ввысь кипарисы.
Иван Алексеевич говорил:
- Какой поднос получился! Тут и рябчики, и черная икра, и ананасы, и черный хлеб… Что это я наворотил! А как не писать, например, дальше о следующем лете, после моей зимней влюбленности в Анхен? Оно было тоже, пожалуй, удивительнейшим в моей жизни. Я испытывал чувство влюбленности в Сашу Резвую, дочь соседа помещика, красивую девочку с голубыми "волоокими" глазами. Я решил не спать по ночам, ходить до утра, писать… Я чуть не погубил себе здоровья, не спал почти полтора месяца, но что это было за время! Под моим окном густо рос, цвел в ту пору жасмин, я выпрыгивал прямо в сад, окно было очень высоко над землей; тень от дома лежала далеко по земле, кричали лягушки, иногда на пруду резко вскрикивали испуганные утки - ка-ка-ка-кра! - я выходил в низ сада, смотрел за реку, где стоял на горе ее дом… И так до тех пор, пока не просыпалось все, пока не проезжал водовоз с плещущей бочкой… как не написать всего этого! И нельзя, испортишь…
<…> Весь обратный путь мы говорили о романе, о том, как можно было бы писать его кусками, новым приемом, пытаясь изобразить то состояние мысли, в котором сливаются настоящее и прошедшее, и живешь и в том, и в другом одновременно.
Когда подымались по дороге к нашей вилле, между каменными оградами, по белой от луны тропинке, И. А. сказал:
- Запомни этот разговор и напомни мне потом…" .
"Арсеньева", еще далеко не доведенного до конца, предлагали по окончании издать отдельной книгой. О третьей книге и М. В. Вишняк, и И. И. Фондаминский, редакторы "Современных записок", где печатался роман, "отозвались восторженно, что, - пишет Кузнецова, - кажется, подняло И. А., почти уже подумывающего о том, чтобы покончить с "Арсеньевым"" . Двадцать второго октября 1928 года Иван Алексеевич говорил Кузнецовой:
"Сегодня весь день напряженно думал… В сотый раз говорю - дальше писать нельзя! Жизнь человеческую написать нельзя! Если бы передохнуть год, два, может быть, и смог бы продолжать… а так… нет. Или в четвертую книгу, схематично, вместить всю остальную жизнь. Первые семнадцать лет - три книги, потом сорок лет - в одной - неравномерно… Знаю. Да что делать?"
Чтение статьи Т. И. Полнера о дневниках С. А. Толстой навело Бунина на разговор о том, что жизнь человеческую можно выразить по-настоящему только в дневниках: "И вообще нет ничего лучше дневника. Как ни описывают Софью Андреевну, в дневнике лучше видно. Тут жизнь, как она есть - всего насовано. Нет ничего лучше дневников - все остальное брехня! Разве можно сказать, что такое жизнь? В ней всего намешано… Вот у меня целые десятилетия, которые вспоминать скучно, а ведь были за это время миллионы каких-то мыслей, интересов, планов" .