* * *
23 августа Тифлис был взбудоражен колокольным звоном всех церквей и орудийными выстрелами со стен Метехской цитадели: по улицам города провозили ахалцихские трофеи.
На повозках в навал лежали "повелительные жезлы", бунчуки, похожие на золотые булавы с хвостами из конского волоса, кожаные чехлы от знамен. На одной повозке мертво поблескивала медная мортира с гербом и вензелем султана. Особенно много было плененных знамен. Их, покорных, приспустив, держали русские всадники; малиновые знамена с вышитыми надписями из корана; белые с висячими кистями и золотым полумесяцем на древке; зеленые с бахромой и крохотным амулетом - кораном.
Сколько завоевателей топтало грузинскую землю: гунны и арабы, византийцы и монголы. Сморщенный кровавый карлик Ага-Магомед-хан, свирепый евнух, уверенный, что может уничтожить любого одним своим дыханием, восемь дней грабил и жег Тифлис.
Персияне отнимали у матерей грудных детей; держа младенцев за ноги, разрубали их пополам, пробуя остроту своих сабель.
Грабители запрудили трупами Куру, сожгли мост через нее, угнали женщин в плен, оставили после себя развалины города, дымящегося, как головня.
И вот теперь…
Впереди повозок ехали на отменных аргамаках серой масти драгунские офицеры, сбоку - отличившиеся в боях грузины в чохах, остроконечных папахах. Бережно проносили знамя с гербом Тифлиса: две руки держали крест святой Нины с львиными головами в углах. Крест попирал полумесяц.
Весь город высыпал на улицы. День стоял нежаркий, дул свежий ветерок от Куры, слышались восторженные крики, мужчины целовались друг с другом.
Цокали копыта о каменную мостовую.
Маквала протиснулась поближе к победному кортежу и, став под платаном, сразу увидела Митю, которого прежде приметила в охране Грибоедова. Он как-то шел по двору, лихо перебросив нагайку через плечо. Сейчас у Мити за спиной винтовка в косматом чехле. Казак в заломленной набекрень папахе на перевязанной голове, как влитой, сидел на маленьком сером имеретинском иноходце со стриженой гривой. Синие глаза Мити струили радостный свет. За древко он держал, низко склонив, оранжевое, все в каких-то пятнах, знамя с вышитым полумесяцем.
- Митья! - не выдержав, крикнула Маквала, приподнимаясь на носках, и помахала ему рукой.
Каймаков повернул к ней круглое веселое лицо, качнул знамя, словно приветствуя им. Бедно одетый грузин, стоявший рядом с Маквалой, снял войлочную шапку с головы. Седые кольца волос придавали его лицу горделивость, свойственную людям гор.
- Гамарджвоба! (Победа!) - произнес он взволнованно и поглядел на Маквалу живыми зоркими глазами. - Видишь на его знамени кровавые пятна?
- Это кровь?!
- Да. Турки отправляли головы наших в Константинополь, а кисти отсекали от рук и ставили ими отпечатки на знаменах.
- Проклятые! - гневно воскликнула девушка, и маленький Митя показался ей теперь богатырем, окуренным порохом. Нино говорила: у них есть такой Мьикула Сельяниновьич.
- Раскидали разбойничье гнездо! - с силой произнес пожилой грузин. - Черная беда отодвинулась от ворот Иверии. Гамарджвоба!
А Митя вдруг представил цитадель, недавний бой, и, подтолкнув папаху, запел:
Ой, меж гор
Ахалцых стоит,
А вокруг стена…
Ров широк лежит…
Молодой грузин в чохе с высокой талией, возбужденно сверкая глазами, воскликнул:
- Паша хвастал: "Скорее русские достанут месяц с неба, чем с нашей ахалцыхской мечети". - Грузин рывком протянул руку вперед. - Вон тот месяц с их мечети - на повозке валяется!
На повозке действительно сиротливо лежал золотой полумесяц, сбитый с ахалцыхской мечети.
- Друг солдате! - крикнул молодой грузин Мите. - Заткни их месяц за пояс!
Митя не понял, о чем просит грузин, но дружелюбно подмигнул ему.
* * *
Через три дня Грибоедовы отправились в свадебное путешествие по Кахетии.
Считалось, что до имения Чавчавадзе в Цинандали верст сто семьдесят, и добирались они туда в коляске, запряженной четверкой лошадей.
Александр Сергеевич был необычайно весел, шутлив, и Нина, сидя рядом с ним, думала: "Так бы век ехать и ехать".
Этот бег коляски, линялая синь предосеннего неба, стук подков, голос мужа, словно вливающийся в ее душу, делали поездку какой-то особенной, праздничной.
Он, обняв Нину за талию, читал свои стихи:
И груди нежной белизною,
И жилок, шелком свитых, бирюзою,
Твоими взглядами под свесом темных вежд,
Движеньем уст твоих невинным, миловидным,
Твоей, не скрытою покровами одежд,
Джейрана легкостью и станом пальмовидным…
Ветерок озорно поднял над его непокрытой головой негустую прядь волос, бросил ее на высокий лоб. Наверно, таким же было его лицо, когда в Брест-Литовске, приглашенный на бал, въезжал он, проспорив, верхом на второй этаж; или когда, пробравшись во время богослужения на хоры костела, заиграл на органе "Камаринскую".
Подковы весело продолжали выстукивать: цок-цок, цок-цок… Горы придвигались все ближе, будто втягивали их в себя… Он почти пел:
Курись, огонек! Светись, огонек!
Так светит надежда огнем нам горящим!
Притянул Нину к себе:
- Что притихла, арчви?
…Как-то за полдень они въехали в селение на возвышенности - уже чавчавадзевские владения - и остановились, чтобы напиться воды, у лачуги из плетней с земляной крышей. На улице азартно играли босоногие мальчишки. Один из них с деревянным кинжалом за поясом, сидя на плечах товарища, воинственно кричал:
- Вахтанг! Леван! Гий! За мной!
Перегибаясь, наездник старался на скаку поднять небольшие камни с земли.
Как только Грибоедовы вышли из коляски, на порог лачуги высыпало человек десять ее обитателей, главным образом детей.
Пожилой крепкий горец с орлиным носом громко сказал детям, взмахнув рукавами изрядно потрепанной чохи:
- Кыш! - и они мгновенно исчезли.
Обращаясь к нежданным гостям, хозяин произнес почтительно, без приниженности:
- Семья Крушвили милости просит гостей в саклю.
Он с достоинством положил одну руку на кинжал, а другой показал на вход. Ладони у него такие широкие - впору печь в них лаваш.
- Нам бы только воды испить, - начал было Грибоедов, но Крушвили попросил:
- Не обижайте отказом, добрые люди. Мы всегда рады гостям.
Грибоедовы вошли в землянку. Посреди нее, под отверстием в крыше, тлел очаг. Резные брусья потолка потемнели от времени и копоти.
Вдоль стен на длинных низких лежанках из досок сложена ветошь, в нишах аккуратно расставлена глиняная посуда.
Резкий чесночный запах, казалось, пропитал стены.
Хозяин пододвинул скамью, жена его, изможденная, верно непосильным трудом, мгновенно накрыла стол чистой скатертью, поставила сыр, кувшины с вином и водой.
- Извини, батоно, чем богаты… - сказала хозяйка, - радость-то нежданная…
Крушвили усмехнулся:
- Кошка не может достать кусок мяса и мяукает: сегодня пост…
Он разлил вино по кружкам:
- За счастливый путь…
Завязался неторопливый разговор. Крушвили рассказывал о невзгодах последних лет: войне, саранче, граде, нашествии мышей, налете лезгин.
- А самым большим злодеем был управляющий Радишпи… Его бы воля - обложил сбором даже крик ишака! Хорошо князь наш, Александр Гарсеванович, да пребудет с ним благодать, узнал, что делает этот живодер, и выгнал его взашей. Да ведь князь наш - орел, высоко летает… Пусти его - с одним полком дойдет до Эрзерума…
Крушвили, вздохнув, заключил раздумчиво:
- Твоего пота другой не осушит… - и, словно спохватившись, не слишком ли много наговорил, добавил: - У нас еще что! Шестую часть князю отдаем. Вон рядом - половину отбирают…
Уже в коляске, продолжая путь, Грибоедов думал с горечью:
"Вот и все наши свободолюбивые устремления. Моя маменька вызывала в свое костромское имение солдат подавлять бунт; милый, обаятельный Александр Гарсеванович - счастливый обладатель родовых имений Цинандали, Мукузани, Напареули - хотя и пытается облегчить жизнь этим Крушвили, и отменил телесное наказание в своем полку…"
Грибоедов повернул к Нине помрачневшее лицо. Оно словно бы постарело, от недавнего оживления не осталось и следа. Над правой бровью взбух бугорок, две глубокие складки врезались в переносицу.
- Вдуматься только: садитель без плодов, - глухо произнес он. - Ты понимаешь, родная, народ разрознен с нами… Мы чужие между своими… Может показаться, что господа и крестьяне происходят от двух различных племен… Какой-нибудь скот, но вельможа и крез… Чаадаев прав: мы в заколдованном круге рабства, бессильны выйти из него и разбиваемся об эту проклятую действительность.
Грибоедов сжал кулаки, гневно воскликнул:
- Ненавижу пребывающих в нравственном сне!
Нина с сочувственной тревогой посмотрела на мужа. ….
* * *
Александр Сергеевич охотно и не однажды приезжал в Цинандали, хорошо знал эту узорчатую чугунную калитку под серебристым застекленным фонарем.
Вправо от калитки шла липовая аллея. Слева виднелись водянисто-зеленые бамбуковые заросли. Вкруг дома торжественно возвышались могучие кипарисы, чинары, похожие не то на темные застывшие облака, не то на шатры. От парадной двери из светлого дуба вела вверх лестница с резными перилами, с подсвечниками на стенах.
Высокий дом Чавчавадзе стоял на обрывистом берегу реки Чобахури, впадающей в Алазань. С широкого деревянного балкона открывался изумительный вид на Алазанскую долину, на синие горы со снежным навершьем.
Сколько поэтов придумывало сравнения для этих вершин: их называли белой папахой, серебристым шатром, шлемом, седой головой, снежной тиарой, даже черепом. А была просто ни с чем не сравнимая красота: девственный снег, ледники, холод которых чувствовали глаза.
Всякий раз, когда Грибоедов попадал в Цинандали, его охватывало чувство благоговения перед этой первозданной тишиной и красотой. Душа растворялась в природе, хотелось повторять слова, однажды у него родившиеся:
Там, где вьется Алазань,
Веет нега и прохлада…
Река словно выливалась из синевы гор, широким серебряным поясом нежно и вкрадчиво перетягивала стан огромной долины-сада. Зеленый прибой этой долины захлестывал каменные стены виноградников. Вдали виднелись сакли древнего Телави, стены Аллавердинского монастыря.
Сейчас, стоя на балконе вместе с Ниной, Грибоедов любовался тем, как утренние облака, позолоченные солнцем, обвиваются вкруг гор, жадно вдыхал такой чистый, прохладный воздух, что, казалось, его можно было пить глотками.
Недавно прошел мимолетный дождь, и радуга выгнулась многоцветным мостом над пропастью. "Выполню свой долг в Персии, - думал Грибоедов, - и не более как через два года поселюсь здесь с Ниной… буду писать… в меру сил преобразовывать Грузию".
Лицо его приобрело мечтательное выражение. Нина особенно любила смотреть на него в такие минуты…
Но вот он возвратился из своей дали, заметил в углу балкона притаившегося черноволосого худенького мальчика. Тот что-то рисовал на листе бумаги. Грибоедов глазами вопросительно показал на него Нине.
- Гиорг, иди сюда, - ласково позвала Нина.
Подросток подошел, держа лист за спиной.
- Покажи нам, что ты там нарисовал! - попросила Нина.
Гиорг заколебался, его смышленые глаза выражали сомнение и опаску.
- Ну же, не стесняйся…
Мальчик нерешительно протянул лист бумаги. С него, как живой, глядел Грибоедов, даже мечтательное выражение было уловлено, только уши, пожалуй, художник сделал великоватыми.
- Кто его учил? - спросил пораженный Александр Сергеевич.
- Прасковья Николаевна, я немного…
Нина погладила Гиорга по гдлове:
- Ну иди… Я тебе краски привезла, потом отдам.
Мальчик вспыхнул от удовольствия.
- Спасибо, - бочком вернулся в свой угол.
- Это сын нашего человека - Майсурадзе, - тихо сказала Нина. - Папа хочет со временем послать Гиорга в Петербург…
- У него, Нинушка, несомненные способности… Его надо учить! Я постараюсь помочь…
Грибоедову припомнился разговор с генерал-интендантом, и он мысленно сейчас сказал ему: "Нет, нужны здесь и лицеи, и университеты".
Они спустились в сад. Чуть ли не из-под ног шарахались нарядные фазаны.
Раскидистое ореховое дерево с тремя сросшимися стволами, казалось, ждало Нину. Она подвела к дереву Александра, таинственно улыбаясь, опустила по плечо руку в дупло, извлекла оттуда ларец.
- Мой ковчег свободы, - сказала шепотом.
Здесь были тетрадки со старательно записанными стихами, ходившими в списках, а сверху - письма Грибоедова.
Он узнал свой почерк. "Так значит, в ней это было давно… А я-то, глупый, ничего не понимал!" Он пробежал глазами письма. Одно, другое… Нет, неправда, в них уже сквозь все эти "усердные поклоны" были и заинтересованность, и преклонение, и желание стать другом… Ему уже тогда все чаще хотелось приписать вольтеровское "целую кончики ваших крыльев".
Он бросил на Нину быстрый взгляд: в платье свежей белизны, с глубоким вырезом на груди, она показалась ему еще прекрасней. Глаза Нины словно спрашивали: "Ну, доволен?" Сверкнули, как две капли росы на солнце, серьги в маленьких ушах.
Он привлек Нину к себе, прошептал росистой капле:
- Я люблю тебя, мадонна Мурильо!
И в жасминовой беседке, шагах в тридцати от дома повторил:
- Я люблю тебя…
И возле церквушки за виноградной аллеей - снова и спора:
- Я люблю тебя…
Да, он любил ее.
"Душе настало пробужденье…" И она доверчиво оживала…
Где-то там, в десятилетней дали, была привязанность к чужой жене - чувство унизительное, изламывающее жизнь… Были бездумные увлечения, самоопустошение, словно умышленно хотел загубить себя, сжечь душу дотла.
Сейчас, казалось бы, на пепелище возникло неведомое чувство, поразившее его целомудрием. Оказывается, оно сохранилось в нем. Это было удивительно и непостижимо.
В чем сила вот этих бесхитростных, преданных глаз? В чем прелесть его малины Мурильо? Когда-то он думал, что женитьба засасывает человека в омут, лишает свободы, а сейчас ему захотелось быть несвободным, принадлежать только Нине…
- L'enfant de mon choix, - пробормотал он снова.
- Что, что ты сказал? - встрепенулась Нина.
Он провел губами по ее волосам:
- Я люблю тебя…
Потом они долго стояли на балконе обнявшись, как тогда, в Тифлисе у окна.
Был солнечный день, серебрились ледяные горы. По их склонам темными щетинистыми пластами проступал многовековой лес.
А внизу, под балконом, цвели гранаты, лежала на боку, как дельфин, выброшенный на берег, огромная амфора.
Нина взяла руку мужа в свою, поднесла ее к губам. Он испуганно отдернул руку:
- Что ты, что ты!
- Я хочу поцеловать простреленный мизинец…
- Поверь, он не стоит того.
Александр Сергеевич осыпал поцелуями пальцы ее рук.
- Вот они сто́ят… они сто́ят…
* * *
Вечером на скамейке в аллее Нина робко спросила:
- Мне можно знать о твоем аресте?
Грибоедов бросил на нее быстрый взгляд:
- Должно.
Он скрестил руки на груди, сжал пальцами свои локти.
Казалось, это было не два года назад, а десятилетие, но все встало перед глазами с осязаемой ясностью. Конечно же, он ведал, и кто входил в тайные общества, и как они устроены, и каковы их планы. Александр Сергеевич снова посмотрел на юное напряженное лицо жены и решил не расстраивать Нину картинами тяжкими, смягчить все, представить в юмористическом свете.
- Взяли меня под арест, как ты верно, слышала, в крепости Грозной. И пока лысый фельдъегерь Уклонений, тут же прозванный мною испанским грандом дон Лыско-Плешивос да Париченца, тащил меня в стужу на перекладных через всю Россию, я обдумал план самозащиты. По военной стратегии: не сдеть шпагу при неприятельских атаках, а нападать - все отрицать! Знать ничего не знаю, ведать не ведаю. И даже оскорблен подозрениями! Гонителям не следовало показывать хотя бы каплю страха или боязни. Как у вас говорят: надо уметь плевать в бороду несчастья.
Он хитро, по-мальчишески улыбнулся:
- Ничего не ведаю!
"Значит, знал и ведал, - подумала Нина. - И был с ними. Папа говорил, что и Одоевский, и Рылеев, и Бестужев в один голос ограждали своего поэта: "Он не имел никаких сношений с тайным обществом"".
- Меня привезли на допрос к генерал-адъютанту Левашову… Есть такое мурло в звездах… Оно устрашающе просипело: "В чем считаете себя повинным?" Я прикинулся чистосердечным простаком: "Брал участие в смелых суждениях…"
Генерал встрепенулся, я же продолжал: "Что касается до меня, я, конечно, неспособен быть оратором возмущения, завиться чужим вихрем… Много, если предаюсь избытку искренности в тесном кругу людей кротких и благомыслящих, терпеливо ожидая времени, когда моя служба или имя писателя обратят на меня внимание вышнего правительства". В этом месте я даже глаза вот так закатил.
Грибоедов вытянул лицо, придав ему постное выражение.
Нина весело рассмеялась:
- Сущий агнец!
- Не говорить же мне Левашову, что над всей Русью стоит тлетворный кладбищный воздух! И я опять генералу: "Русского платья желал я, потому что оно красивее и покойнее фраков и мундиров… И снова сблизит нас с простотою отечественных нравов. И свободы книгопечатания желал, чтобы оно не стеснялось своенравием иных ценсоров".
Гляжу: побагровел мой генерал, не понравилось ему это суемыслие - ценсоров укоротить. Думаю, надо правее брать: "И еще, честно признаюсь, против офранцуживания я нашей речи. Видимое ли это дело, ваше превосходительство: француз из парижского предместья заводит пансион для русских молодых дворян и сообщает через "Московские ведомости", что особливо будет обучать их русскому языку…"
Генерал, соглашаясь, пробурчал что-то, вроде "то - особый вопрос". А я поддал жару: "Даже шутка, обратите внимание, ваше превосходительство, у француза пустяшная, облегченная, ударяет в голову, как шампанское, и тут же улетучивается. А наша - с норовом, живописна, ее всегда в лицах представить можно, потому и живуча".
Генерал почувствовал, что уходит в какие-то дебри литературные, и возвратился к первооснове: "В, Обществе вы были?" - "Как же, состою… В обществе любителей российской словесности…"
Грибоедов провел рукой по волосам Нины: