Виктор Астафьев - Юрий Ростовцев 21 стр.


- Я пишу неправильно, не так, как надо бы, как учит опыт литературы. Вспомните подробнейшие планы, которые составлял себе Достоевский. У меня с романом такая ситуация. Почти готова третья книга. Наполовину - вторая, и нет - начала. Когда напишу, пока не знаю.

Из-за неправильности работы - говорю вам серьезно и без утайки - даже рассказы мои получаются с прогибом. Сгибаются, как пила. Это слабость, беда моя.

- Считаете ли вы, что вас обошли в наградах?

- Писатель не нуждается в наградах. Самая высокая радость - сама писанина, если она получается. Все остальное - мишура. Впрочем, наград у меня достаточно, а самая дорогая - солдатская медаль "За отвагу".

- Довольны ли вы своим читателем, читателями вообще?

- Прежде всего не доволен собою как читателем. Только год назад по-настоящему вник в Гоголя, по сути, открыл его для себя! Сдается мне, что он, увы, до сих пор не прочитан. Не только в России, но и в мире.

Читатели у нас есть, но качественно читатель растет медленно. Этому свидетельство - те перегибы в книжных увлечениях, которые мы видим. Торжествует невзыскательность вкусов. Она распространяется уже и на самих писателей. Они начинают подлаживаться под усредненное восприятие, мало работают над словом. Вообще я должен с горечью признать, что средний литератор работает значительно меньше, чем хороший. Тревожное явление. Впрочем, еще Горький заметил, что русский писатель не любит, когда ему мешают, но радуется этому.

- Не много ли у вас общественных нагрузок?

- Нет, полагаю. Недавно вот детдом еще себе навесил. Все это нужно писателю как личности.

- Устраивает ли вас сегодняшнее состояние поэзии?

- Нет, конечно. Отсутствие ярких имен в поэзии - наша общая беда. Ведь именно в поэтическом слове прежде всего находит выражение современность. Если в поэзии безвременье, это плохой признак. Мне очень не хватает поэтического слова, наследующего традиции русской культуры.

- Вы сказали о том, что вам не хватает культуры, сожалеете об утраченных возможностях… Сейчас вы компенсируете ее недостаток чтением. Какой процент в вашем чтении занимает западная литература?

- Я довольно плохой читатель. Одним глазом много не прочитаешь. Поэтому беру в руки только проверенные временем вещи. Модную литературу не читаю. Из последних произведений западных авторов самое сильное впечатление - роман Джонсона "Только позови". Люблю Д. Лондона, М. Твена, Т. Драйзера…

- Есть ли у ваших героев прототипы?

- Редко. Не зря, по-моему, раньше нас называли сочинителями. Мы стали это забывать. Далеко не всегда есть прототипы. В интересе к так называемым прототипам со стороны исследователей и читателей я вижу сильный перебор".

Напомню, что встреча в Литинституте состоялась в конце 1985 года, когда то ли свежий ветер перемен врывался в душную атмосферу, давившую на многих мастеров пера, то ли мгла еще более сгущалась над страной. Это, конечно, не могло не отразиться на жизни и творчестве "неправильного" писателя Виктора Астафьева.

Но не будем забегать вперед.

Одна из моих бесед с Астафьевым произошла накануне выхода в свет книги "Зрячий посох" (1988), в основе которой, как известно, лежит переписка автора с известным литературным критиком А. Н. Макаровым. По этой книге мы можем судить о том, как молодой Астафьев нуждался в дружеской поддержке умудренного жизнью товарища по цеху и обрел, к счастью, такого в лице Макарова.

"Литературные курсы и вот он (Макаров. - Ю. Р.) были для меня колоссальной, настоящей наукой творческого поведения" - такие слова услышал я от Астафьева, когда речь зашла о его учителях и наставниках.

"- Александр Николаевич преподавал у вас?

- Он занимался в поэтическом семинаре. Я увидел его в коридоре, в интеллигентном и жарком споре со студентами. Этот в отличие от некоторых других профессоров не спешил уйти после окончания лекции. Занятия его могли еще час продолжаться в коридоре, на лестничной площадке у окна, на скамейке в скверике Литинститута…"

Заочное знакомство очень скоро выльется в тесное творческое сотрудничество. Произойдет это в 1962 году. Сначала Астафьев пришлет Макарову свое книгу - чтобы узнать его мнение о ней. Почему же именно его отзыв был нужен начинающему литератору? Потому что уже тогда, читая его статьи и слушая отзывы студентов Литинститута о своем преподавателе, понял Виктор Петрович, что "это был человек колоссального чутья и эрудиции, большого внутреннего предвидения".

"- Не являются ли эти слова своего рода данью памяти человеку, который вас когда-то заметил? - поинтересовался я, может быть, и не совсем тактично.

- Не потому, что заметил или поддержал. Этого, по существу, и не было. Он был старший друг, а я - младший. Он, конечно, более образованный, культурный, знающий. И как истинно культурный человек он умел не делать, не показывать дистанции. Пожалуй, это отличительная черта тех немногих подлинно культурных, интеллигентных людей, которых я встречал. Такой же была и В. В. Смирнова. Редкое и удивительное умение с человеком любого культурного уровня говорить на равных, без высокомерия и спеси.

Повторяю, это была большая дружба писателя и критика, двух людей, не только любящих литературу, но бесконечно, до конца ей преданных. Максимально и без скидок!

Как сегодняшнему обществу недостает таких людей! Без снобизма, заносчивости, угодливости и перехмура. Зато сколько полукультурных снобов! Далеко искать не надо, достаточно завернуть в ЦДЛ, сколько встретишь самопупства, откровенной дури. А ведь в основном отдыхают и резвятся там писатели. Каждый второй - гений с задранным рылом…"

Откроем страницы "Зрячего посоха".

"Жизнь, - пишет Астафьев, - состоит из встреч и разлук.

И встречи, и разлуки бывают разные, как разны и люди, с которыми встречаешься и разлучаешься.

Судьба подарила мне счастье быть короткое время знакомым и дружбою связанным с Александром Николаевичем Макаровым. Он был старше меня во всех смыслах, но он был мудр, деликатен, чист мыслями, и я, в наших с ним отношениях, никогда не чувствовал разницы в возрасте и подавляющего его превосходства в интеллектуальном развитии.

Мы дружили на равных, но это не мешало мне в то же время почтительно относиться к его трудным сединам, к его феноменальным познаниям. В наших отношениях младшего и старшего литератора и человека не было никогда фамильярности, но было много теплоты и доверительности друг к другу.

Больше всего меня привлекало в Александре Николаевиче одно бесценное по нынешним временам качество - полное отсутствие вождизма, распространенной скверной болезни в нашей современной литературе, и терпимое, выкованное годами трудной его жизни, отношение к людям.

За все годы нашей дружбы он ни об одном - ни об одном! - человеке не сказал дурно, не унизил себя поношением и бранью в адрес того или иного литератора. Если человек был ему не симпатичен, он так и говорил, что этот человек ему не симпатичен, но никогда не навязывал мне своих симпатий и антипатий. Он доверял мне самому разбираться в людях, и рукописи, книги мои читая, тоже не был никогда категоричным в суждениях, а лишь тонко, мягко подводил меня к той или иной мысли и далее пускал как бы в "самостоятельное плавание", полагая, что я сам уже не мальчик, и веруя, что разбираясь сам в себе и в сложных вопросах жизни, литератор большему научится и от много избавится, и многое приобретет.

Да, встреча и дружба с Александром Николаевичем осложнили мою писательскую работу. Я стал относиться к ней строже, ответственней и на себя смотреть критичней. И по сей час я каждую строку свою рассматриваю как будто проницательными глазами Александра Николаевича: выдержит ли она этот взгляд? Улыбчивый, чуть ироничный; как будто совершенно открытый, но с глубокой мыслью и отеческой заботой в глубине!"

Упоминает Астафьев о своем состоянии после смерти Макарова: "Я осиротел… Вторично осиротел в своей жизни. Много лет назад потерял мать, а теперь вот отца, отца-друга, отца-наставника, не назидательного, не резонера, не грузно нависшую надо мной фигуру "старшего", а друга, до которого иногда просто хотелось дотронуться рукой и почувствовать, что он тут, он есть и к нему можно прийти с радостью, с бедой и ничего не говорить о них, но выздороветь душою…"

Во время работы над "Зрячим посохом" Астафьев пользовался в основном письмами, которые он получал от Александра Николаевича. Своими же письмами он не располагал, воспроизводил их содержание по памяти. Существовавший пробел в переписке Астафьева и Макарова восполнила книга "Твердь и посох. Переписка 1962–1967 гг.", опубликованная в 2005 году Г. К. Сапроновым.

Историко-литературный материал этой книги, связанный с творческой работой Виктора Петровича в шестидесятые годы, неожиданно открыл передо мной совершенно новый пласт отношений между Астафьевым и Макаровым. Мы уже сказали о том, что Александр Николаевич больше знал, был более искушен в литературной политике и щедро делился со своим младшим собратом своим опытом и знаниями. Но дело было не только в опеке "ведомого" им провинциального автора, все складывалось намного сложнее. Спустя год-два с начала знакомства становится все более очевидным, что общение с Астафьевым, астафьевские письма, выраженные в них взгляды на мир и литературу не просто нужны, а необходимы Макарову. Диалог с Астафьевым ломал устоявшиеся взгляды, заставлял на многие вещи взглянуть под иным ракурсом.

Бескомпромиссность творческого поведения, которую нес в себе младший товарищ по цеху, не давала маститому литератору права спокойно "почивать на лаврах". Нередко "ведущий" и "ведомый" меняются местами - Астафьев увлекает Макарова за собой, предлагает продолжить полет на более рискованных высотах.

В недавно вышедшей книге В. Курбатова "Нечаянный портрет" (2009) я нашел подтверждение своим мыслям и ощущениям.

- Нужен ли вам теперь Макаров? - спрашивает Валентин Яковлевич у Виктора Петровича (разговор происходит в 1995 году).

- Нет, наверно. Как друг, может быть, да. Я теперь, может, ему был бы и нужнее, чем он мне. Одинокий все-таки был. Сидел бы сейчас в твоей избушке (в этот момент Курбатов гостил у Астафьева в Овсянке и жил в доме для гостей. - Ю. Р.), на Енисей ходил, была бы копейка за день - хорошо. Коммунист был, вряд ли бы чего понял в нынешней жизни, последних моих работ, скорее всего, не принял бы, но другом остался…

Глава восьмая ОТЗВУКИ "БОЛЬШОГО ВАЛЬСА"

Через всю жизнь Виктор Астафьев пронес в своей душе незабываемое чувство, пробудившееся когда-то в суровой и далекой Игарке. Во всяком случае, от того дня, когда он случайно попал в кинотеатр на "Большой вальс" (а случилось это, очевидно, в 1940 году, когда этот фильм вышел на экраны страны) до создания затеей "Счастье", посвященной пережитому тогда событию, прошло почти полвека.

Счастье. Оно ворвалось в жизнь детдомовского мальчишки, застигнутого однажды жестокой пургой. "Если вы не бывали под заполярной вьюгой глухой северной зимою, - пишет Астафьев, - считайте, что и горя не ведали. Она не просто бьет и треплет мир Божий, она его перетряхивает, как старую рухлядь, и все норовит поднять вверх, перепутать, свить в клубок и укатить невесть куда. Блажен, кто в этакую пору сидит под крышей у жарко натопленной печи и, попивая чаек, ведет неторопливые беседы.

Но если в детдомовском "семисезонном" пальтишке - это значит, в летнем и в зимнем одновременно, - в куцей шапчонке, уши которой стянуты тесемками под нижней губой, потому что до подбородка не достают, в полусуконных штанах, под которыми тлело шевелятся тонкие кальсонишки, засунутые в жесткие голенища валенок, низко обрезанных из-за того, что загибал ты их для форсу, но строгие учителя отпластали половину обуви с воспитательной целью, - если во всем этом снаряжении, натянув на щеку воротничишко и затыкая мокрый задыхающийся рот казенной рукавицей, через лога, через сугробы переть на окраину города, во тьму кромешную - лампочки на столбах лишь в центре города, у ресторана, под козырьком магазинов и у кинотеатра едва светятся сквозь тучи снега, дальше и вовсе провал, конец света, голосящая преисподня?"

Счастье ворвалось в судьбу Астафьева вместе с американским музыкальным фильмом режиссера Жюльена Дювивье, посвященным Иоганну Штраусу. На фоне суровой и безрадостной жизни заполярного городка, где царят "мороз, пурга, круговерть снежная, отторженность от земли обетованной", где "забитые "под завязку" бараки со старостой во главе, который раз в месяц должен в комендатуре отчитываться "по головам" за свое "население"", - вдруг "Сказки венского леса", Карла Доннер в широкополой шляпе и великолепный Шани, Иоганн Штраус, лес, озаренный утренним солнцем, полный пения птиц, кибитка, музыкально постукивающая колесами, чудаковатый и добрый извозчик, зарождение мелодии, полной любви и утреннего света, вальс, вырвавшийся из двух сердец…

"…Если в такую среду, в такую глушь врывается искусство, подобное фильму "Большой вальс", оно становится не просто лучом в темном царстве, но и глотком живительного воздуха. Люди на фильме "Большой вальс" плакали о другой жизни, которая, пусть и в кино, все же была. Фильм "Большой вальс" сделал в ту пору большую работу, чем все наше плакатное, крикливое, судорожное искусство "новой эры"".

Много раз в своей жизни смотрел кинокартину "Большой вальс" Астафьев и перестал на нее ходить после того, как она была дублирована. Классный фильм, как пишет Виктор Петрович, тем и отличен от плохого фильма, что в нем все целесообразно, продумано до мелочей, подобрано к месту и снято "очко в очко". После дублирования погасли подлинные голоса исполнителей, их интонации и, наконец, тайна самого непонятного языка - фильм "онемел" и во многом потерял привлекательность, сделался простеньким и даже слащавым. Ну, может, это произошло еще и оттого, что к той поре мы уже досыта насмотрелись иностранных фильмов, среди которых было немало киношедевров.

Не стал так остро, как прежде, восприниматься фильм, но осталось воспоминание детства, которое непостижимым, почти мистическим образом оживало под воздействием совершенно иных событий, пережитых Астафьевым. В их ряду особое место занимают знакомство и переписка писателя со старейшей русской актрисой Е. А. Тяпкиной. Это имя не из тех, что живет на слуху у театралов и кинозрителей, поэтому необходимо дать хотя бы краткую биографическую справку.

Елена Алексеевна Тяпкина, москвичка, родилась в Замоскворечье 10 мая 1900 года, а скончалась в столичном Доме ветеранов кино в 1984 году. В 1916 году она закончила Елизаветинскую гимназию, два года училась на историко-филологическом отделении Московских женских курсов. В мае 1920 года держала экзамены и была принята в Опытно-показательную студию Театра сатиры. С 1924 года - актриса Театра В. Э. Мейерхольда. Наиболее значительные ее роли, сыгранные у Мейерхольда, - это Гурмыжская в "Лесе" А. Н. Островского, Атуева в "Свадьбе Кречинского" А. В. Сухово-Кобылина, Пошлепкина в "Ревизоре" Н. В. Гоголя.

С 1938 года и до начала войны Е. А. Тяпкина работает в Малом театре. В кино она начала сниматься в 1926 году, первая ее роль в кинематографе - прачка Настасья в фильме Ольги Преображенской "Каштанка". Принимала участие в озвучивании мультфильмов, а кроме того, снималась в фильмах "Веселые ребята" (1934), "Русские люди" (1943), ""Богатырь" идет в Марто" (1954), "Анна Каренина" (1967), "Дворянское гнездо" (1969) и многих других. Всего в кино она сыграла более тридцати характерных, комических и трагических ролей. В 1947 году Е. А. Тяпкина стала заслуженной артисткой РСФСР. Занималась переводами с французского, пыталась писать сценарии. Оставила воспоминания о В. Мейерхольде, Э. Гарине, П. Маркове, Л. Орловой.

Их встреча с Астафьевым, вероятно, состоялась в начале 1970-х годов, уже в вологодский период жизни и творчества писателя, и имеет она свою предысторию. О ней Астафьев поведал в затеей "Старое кино".

"Мы, начинающие зрители начинающегося звукового кино, очень любили всякие речи, свадьбы и песни в конце фильмов, а она, владеющая чистейшим старомосковским говором и любовно им пользующаяся, совершенно очаровывала и потрясала наши сердца, готовые в любой миг отозваться на страстное слово, и, что было, то было, сначала мы отзывались, а потом уж думали: на что отзывались-то? И главное - зачем?

О жизни артистов ничего мы в ту пору не знали и знать, кто на ком женат и сколько получает, не пытались - артисты для нас были людьми неземными, дрались и умирали взаправду, и много споров, а то и потасовок требовалось, скажем, нам - игарским детдомовцам, чтобы выяснить, как убитый командир, хоть бы его и сам Крючков играл, возник снова целый и невредимый?! Словом, были мы простофили-зрители…

На фронте, будучи уже взрослым и тертым воякой, сидел я как-то в тесно забитой бойцами украинской клуне прямо на земляном молотильном току и смотрел кинокартину о войне, смотрел и вдруг дрогнул сердцем, вскинулся, узнав знакомую с детства актрису…

Когда дело дошло до того места в картине, где мать убитого дитяти, тайком от фашистов закопавшая его во дворе, притаптывала землю, чтобы "незаметно было", и глядела на нас широко открытыми глазами, в которых горе выжгло не только слезы, но даже самое боль, и сделались они, эти глаза, как у младенца, прозрачны и голубы, хотя кино было не цветное, почудились они нам звездами, они даже лучились, остро укалывали в самое сердце. Отстраненная от мира, она ничего уже не видела, она топталась и топталась по своему дитяти, с кротким недоумением, с немой мольбой глядя куда-то, должно быть, в вечность. Белая рубаха до пят, припачканная землей и детской кровью, похожая на саван, распущенные шелковистые волосы и ноги, босые материнские ноги, будто исполняющие знакомый, но въяве первый раз увиденный танец вечной муки, возносили ее в ту недоступную высь и даль, где обитают только святые, и в то же время блазнилось - живыми ногами наступает она на живое, думалось, дитяти больно и страшно в темной земле…

Хотелось остановить ее, да не было сил крикнуть, шевельнуться - оторопь брала, костенела душа, стыла кровь.

Потом на экране появилась хозяйка избы, занятой врагом-фашистом, чистившая острым ножом картошку. Она встретила квартирантку, тешившуюся в постели с оккупантами, таким взглядом, что я совершенно "вживе" вспомнил: "Перышко по тебе скучает"…

"Немецкая подстилка!", "потаскушка!", "простигосподи!" - как только не крестили бойцы сожительницу немецкого офицера и, нетерпеливо ерзая, подсказывали хозяйке, от одного взгляда которой попятилась с кухни продажная тварь: "Пырни ее! Пырни ножиком-то!" Когда же возлюбленная фашиста забилась в истерике, уверяя лупоглазого Ганса в том, что хозяйка-змея прикончит их, со всех сторон удовлетворенно раздалось: "A-а, падла! Ты что же думала?!"

…Целую вечность спустя я поднимался по скрипучей лестнице старого замоскворецкого дома и на каждом пролете переводил дух, решая про себя задачу: не задать ли стрекача? Первый раз в жизни шел я к настоящей живой артистке! Страшно-то как!

Пересилив-таки себя, дошел я до нужной двери, перевел еще раз дух и позвонил, ожидая, что мне откроет горничная, непременно хорошенькая и в белом фартучке. Но дверь отворила сама артистка и, приветливо улыбаясь, пропустила меня в прихожую.

- Вы такая же точно, как в кино! - неожиданно для самого себя ляпнул я…"

Назад Дальше