Виктор Астафьев - Юрий Ростовцев 36 стр.


А потом они все отправились на улицу, и вдруг Рубцов стал громко рассказывать о том, что недавно оказался у одних знакомых и увидел у них прибитую сверху к форточке прозрачную пленку, разрезанную на узенькие ленточки, которые все время трепещут, пошевеливаются… и как бы ветер слышится! И он спросил: "Вы тоже ветер делаете?" Они так удивились!

И ему пришлось объяснять, как он у себя в квартирке делает ветер: ставит в форточку пустую бутылку и затем слушает… "В самом деле, как настоящий ветер тихонько завывает-посвистывет…"".

Такие же приятные впечатления остались у Марии Семеновны от празднования у них новоселья. Николай был в ударе, весь вечер играл на гармошке и очень много читал стихов, особенно Тютчева.

А на другой день, под вечер, он снова пришел и со смущенной улыбкой сказал: "Вчера мне вовсе не хотелось уходить, да отдыхать вам надо было… Вот пришел опять…" Вскоре он повел разговор о Гоголе, да так интересно, с юмором, с удивленной радостью, наизусть цитируя отрывки и реплики из "Мертвых душ". Николаю очень нравилось, что его друзья так счастливы, слушая его. Прощаясь, он пообещал им в другой раз повеселить их рассказами из студенческой, литинститутской жизни.

"Вообще-то, что он часто, чаще, чем другие, заходил к нам, разговаривал, читал стихи, с улыбкой говорил, как у нас хорошо и уютно, было с его стороны вроде опеки над нами, недавно приехавшими в Вологду… Он чувствовал, что кому-то из нас может быть одиноко и тоскливо на новом месте, и старался как бы скрасить нашу жизнь, отвлекал. Когда разговор зашел о безграничности поэзии, Рубцов утверждал, что у каждого, даже самого посредственного поэта обязательно есть стихи, много или мало, пусть хоть одно, - мудрые, пророческие, всегда остающиеся современными, и что все поэты, знают они это или нет, хотят того или не хотят, - пророки. И тут же, как пример, приводил своего любимого Тютчева, который писал сто лет назад, - и уже о нас, о жизни, о человеке, о судьбе его, писал так, что читаешь сейчас - и душа заходится от восторга, глубины и высочайшего мастерства…

Рубцов читал стихи медленно, членораздельно, как бы подчеркивал весь глубокий смысл, вложенный поэтом в каждое слово. Вот он расхаживает по кухне и то вытягивает руку, то поднимает ее, согнутую в локте, поводит ею то резко, то плавно… Внезапно остановился и, задумавшись, заговорил после некоторого молчания уже тише о том, что о любви и о том, как умели люди любить… и умеют, - поправился он, - писать трудно, а чтобы лучше, - наверное, и невозможно…

И тут же добавил с грустью:

И ничего в природе нет,
Чего б любовью не дышало…

В другой раз Рубцов поет уже не про журавлей, а о земном, о человечески сокровенном:

Я уеду из этой деревни…
Будет льдом покрываться река,
Будут тихо поскрипывать двери,
Будет грязь на дворе глубока…

И сразу непогода, холодок вселяется в нутро - так зримо, так явственно предстает картина надвигающейся осени и в природе, и в душе, и предчувствие: вот-вот разразится беда, горе, трагедия между людьми, любящими и страдающими. И поет он сейчас совсем не так, как пел про журавлей. Горестно поводит головой из стороны в сторону, не поднимая глаз, будто не решается, не хочет спугнуть видение-воспоминание, будто вслушивается в прошедшее-минувшее, думает, печалится…"

Но Рубцов запомнился Астафьевым не только лиричным и открытым. Иногда он бывал мрачным и раздраженным - когда выпивал и в часы похмелья. Покачиваясь на стуле, он начинал что-то бессвязно говорить о смысле жизни поэта, терял нить, а от этого еще более озлоблялся. Тут в нем проявлялось "абсолютное" безумие.

"Я смотрела на него, совсем другого Колю - неухоженного, нетерпимого, и уже вроде начинала сомневаться, один ли и тот же человек… тот ли, кто написал много прекрасных стихов? Этот ведь человек, изможденный выпивкой, - косноязычный, и бормочет нечто-то совсем несуразное…

Поэт жил сложной, иногда казалось, невыносимо беспокойной жизнью, и то легко, то мучительно создавал стихи, то пил, то болел, то страдал, умел радоваться природе, приобретал и терял друзей. У него, как, наверное, и у многих поэтов, когда в творчестве раскрывалась душа, - обнажались беспокойство и муки, поступки и слабости, ее переполнявшие".

По раз и навсегда заведенному правилу Астафьев отдавал работе за письменным столом первую половину дня. До обеда его никто не мог беспокоить, даже жена и дети. Естественно, что и дома в эти часы никого не принимали. Впрочем, со временем возникло одно исключение. К тому времени Астафьевы уже обжились в Вологде и перебрались в просторную квартиру на Ленинградской улице, где у Виктора Петровича появился наконец-то удобный рабочий кабинет. Ну а просторная кухня стала еще и своего рода клубом. Рубцов заглядывал частенько. Мария Семеновна поила его чаем, кормила, поддерживала поэта не только житейскими советами, но и могла починить штаны, выстирать и погладить рубашку.

Виктор Петрович бывал всегда рад, когда, выходя к обеду после своей утренней писательской смены, заставал в доме Рубцова.

- О, Коля, привет! Молодец, что пришел, сейчас обедать будем.

Наверное, эти семейные обеды грели душу одинокого поэта.

Однажды он пробыл у Астафьевых три дня подряд. Пришел, сказал, что плохо себя чувствует, сердце и голова болят… Дали ему лекарство, хотели накормить, а он попросил выпить. Виктор Петрович пододвинул ему стакан с чаем и сказал, что насчет выпивки не выйдет, мол, и так весь больной, здоровье не богатырское, так и погибнуть недолго.

- Ну и что?! Ну и погибну! - с вызовом и злорадной усмешкой воскликнул Коля. - И погибну! И умру! И похоронят меня…

Размышляя над судьбой Николая, одновременно яркой и мучительной, Виктор Петрович вспоминает этот эпизод с глубоким состраданием. Он ведь безмерно любил жизнь, ему тоже хотелось радоваться, веселиться, шутить, любить. Он горячо любил свой край, любил его маленькие и уютные Тотьму, Николу, Грязовец… Любил их восторженно и трепетно, а тосковал скорбя, молча, мечтая о тишине, как бы предчувствуя скорую с ней разлуку, скорую смерть, обреченно и спокойно относясь к своей гибели. "Как поэта, - пишет Астафьев, - мне думается, его томила великая, необъяснимая скорбь, и потому в стихах его, чем дальше и совершенней становилось его мастерство, появляется все больше печальных раздумий о судьбах русского народа, все чаще встречаются видения: церкви, могилы и кресты.

Очень правильно кем-то сказано, что скорбь человека выражается не в том, что он перестает смеяться. Настоящая, глубокая скорбь растет внутри человека, становится частью его, она пронизывает его мысли и его радость и никогда не утихает… Человек, на долю которого выпала большая скорбь, должен обладать большой, соразмерной ей внутренней силой, иначе скорбь его сломит…"

Выйдя как-то в дружеском кругу за рамки общепринятого, что нередко случалось с ним, он так объяснял свое поведение в одной из сохранившихся записок: "Н.! Я понимаю, что мало извиниться перед тобой (мне все рассказала Анастасия Александровна). Это говорил не я. Это говорило мое абсолютное безумие, поэтому не придавай абсолютно никакого значения дурости. По-прежнему Н.".

И все же трагическая развязка, которая неосознанно предчувствовалась вологодскими друзьями Рубцова, буквально их всех потрясла. Погиб поэт 19 января 1971 года.

Вспоминает Мария Семеновна:

"Обычное зимнее утро, в меру морозное. Я вышла из дома и направилась на почту. Там меня знали. Бывало, увидят в очереди, подойдут, кто свободен, примут мои бандероли или оставят, чтоб после оформить.

В этот раз мне почему-то сказали: "Подождите немного. Мы только вот этих отпустим…" Когда народу не осталось, одна из работниц спросила: "Вы знаете Рубцова?" А сама таращит на меня непривычно неулыбчивые глаза.

"Конечно!"

"Он живет в шестьдесят пятой квартире?" - допытывалась другая.

"Так сегодня ночью его убили…"

В первый момент меня ошеломила эта ужасная весть, затем возникла спасительная мысль - ошибка!"

Но это была не ошибка.

Она поспешила в дом Рубцова. Прошла один лестничный марш, другой… Соседки по площадке, заслышав шаги, открыли двери из своих квартир:

- Вам кого?

- Николая Рубцова.

- А его только что увезли… в морг…

Одна из женщин принесла в кружке воды, рассказала о случившемся.

Вернулась домой, рыдая. Виктор Петрович услышал плач, всполошился: что случилось?

- Колю Рубцова убили…

Отойдя от шока, Виктор Петрович стал звонить друзьям…

Прощание с поэтом прошло в вологодском Доме художника. Выступил Астафьев:

"Друзья мои! Человеческая жизнь у всех начинается одинаково, а кончается по-разному. И есть странная, горькая традиция в кончине многих больших русских поэтов. Все великие певцы уходили из жизни рано и, как правило, не по своей воле…

Здесь сегодня, я думаю, собрались истинные друзья покойного Николая Михайловича Рубцова и разделяют всю боль и горечь утраты.

У Рубцова судьба была трудна и горька. Это отразилось в стихах, полных печали и раздумий о судьбах русского народа. В этих щемящих строках рождалась высокая поэзия. Она будила в нас мысль, заставляла думать…

…В его таланте явилось для нас что-то неожиданное, но большое и важное. Мы навсегда запомним его чистую, пусть и недопетую песню".

Похоронили поэта на Пошехонском кладбище. Возвратились домой с поминок уже совсем под ночь. Взяли к себе ночевать поэта Бориса Примерова, который приехал из Москвы. Разошлись по разным углам, спали и не спали. В шестом часу утра пришли несколько писателей, принесли с собой бутылку. Стали снова поминать.

То печальное утро описывает Мария Семеновна:

"Расположились в кухне. Кто пил чай, кто водку, кто сидел просто так, говорили о Коле, утверждали, что талант просто так не дается, непременно с возмездием… Крест тяжкий и смерть трагическую, преждевременную судьба уготовила и Николаю Рубцову. Говорили о том, как жалко его…

Борис Примеров, тоже замечательный русский поэт, помешивал ложечкой чай в стакане, слушал и молчал, а потом заговорил:

- Я много думал, и вчера, и нынче ночью… Когда вчера сидел на поминках Коли, в том большом зале и слушал… Все говорили: "Друг… друг… друг…" И мне все казалось, будто я не на поминках у Коли, а в общежитии Литинститута, где запросто называют другом и запросто предают… Думал о безвременной кончине Коли. Думал о том, что душить, давить - свойственно зверю, животному… Думал и о том: почему, как, когда оторвался человек от животного, возвысился над ним? Причиной тому, наверное, все-таки чувство, построенное на высочайшем из наслаждений - любви, и человек сделал из него святость… И вот душе нужно стало тело, прекрасное, дающее наслаждение и силу, чтоб душа могла на него опираться, жить им… Смотрите, что получается: "Распрямись ты, рожь высокая, тайну свято сохрани…" - Свято! Прекрасно!.. Коле недоставало тела могучего, и прекрасного, на которое могла бы опереться его душа…

После смерти Николая Рубцова мы уже не собирались так, как это бывало при нем, погулять, попеть, поговорить, потому что каждый в душе казнился, что не сделал чего-то главного, чтобы уберечь поэта от гибели!.. Смерть его всех нас разъединила…"

Когда не стало среди вологодских писателей Николая Рубцова, то вместе с горькой растерянностью и болью утраты все вдруг почувствовали, что именно он, неприкаянный поэт, всех объединял. Плохо без него стало. Необъяснимую вину, тяжесть в душе и сердце переживал каждый, и каждый из писателей корил себя.

Когда встречались в Союзе писателей или у кого дома, разговоры вольно или невольно сводились к горю. Бывало, кто-то вдруг обвинит другого: ты, мол, с ним больше и чаще пил, а беду отвести не смог, не захотел…

И стали потихоньку разъезжаться, кто куда. Василий Белов уехал к себе в Тимониху, Виктор Коротаев и Александр Романов тоже засели по деревням.

Астафьевы поехали на Урал, в Быковку.

Первый после возвращения вечер.

"Вышли мы, - пишет Мария Семеновна, - погулять в лес, зимний, чистый. Морозец градусов восемь-десять, кругом ни души! Небо в звездах и месяц… И тишь кругом! И бело! Сразу вспомнилось, как Коля рассказывал, что видел во сне свою маму: "Дом. Крыльцо. На крыльце белый-белый снег - и на нем стоит мама!.."

Виктор Петрович воскликнул горестно:

- Ох ты, Коля, Коля! Что же ты с собою сделал, когда такая красота на земле!.. Ширь кругом какая! Коля, что же ты наделал?! Как нам теперь всем быть с тем грузом, что ты нам оставил?!"

Вернувшись домой, Виктор Петрович и Мария Семеновна долго читали друг другу стихи Рубцова, удивлялись его прозорливости, вдруг открывшейся им, и тосковали, мучились.

В один из последующих дней пришел в гости Борис Никандрович Назаровский, и снова поминали Рубцова. Астафьев рассказывал своему старшему другу о том художественном чуде, чистом и удивительном таланте, что посетил наш мир. Из рук в руки переходили сборники Рубцова - "Душа хранит" и "Звезда полей".

В письмах Марии Семеновны того времени отражается подавленное состояние семьи Астафьевых после кончины Рубцова. Вот фрагмент одного из них, написанного в апреле 1971 года: "Господи! Как я давно вам не писала, подумать страшно… Как все началось с гибели Коли Рубцова, так и идет наперекосяк. Уж более трех месяцев лежит он, холодный, успокоенный, ко всему земному безучастный. И женщину, любившую и погубившую его, осудили…

Все свершилось. Только никому не стало легче, и все не верится, что Коля никогда больше не придет, не будет читать стихи, не будет играть на гармошке и петь. Не верится, что он умер, а кажется, что он бродит где-то по чужим дворам пьяненький, неприютный…"

В 1975–1976 годах при редакции ленинградского журнала "Аврора" стараниями его главного редактора Владимира Торопыгина и заведующего отделом поэзии Александра Шевелева возникла студия начинающих авторов. Она продолжила традиции, наработанные в стенах Клуба молодого литератора при Ленинградской писательской организации. Поскольку оба руководителя были поэтами, то, естественно, больше внимания уделялось начинающим стихотворцам. Ядро объединения составили Анатолий Белов, Владимир Головяшкин, Валентин Голубев, Наталия Гранцева, Григорий Калюжный, Александр Милях, Андрей Романов, Владимир Шалыт. Но были в составе группы начинающих литераторов прозаики, критики, журналисты.

На встречи в "Авроре" приходили Виктор Конецкий и Федор Абрамов, Борис Бурсов и Вадим Шефнер, Евгений Евтушенко и Владимир Высоцкий… Помимо этого в редакции существовала целая программа вечеров на городских площадках, поездок по области и за ее пределы. В ее рамках в апреле 1976 года вместе с поэтами Владимиром Головяшкиным и Анатолием Беловым я оказался на семинаре молодых литераторов в Вологде. Помню, прямо с вокзала мы отправились в редакцию "Вологодского комсомольца". Там я напросился на семинар прозаиков, где надеялся увидеть Василия Белова и Виктора Астафьева.

Оказалось, что Василий Белов не участвует в семинаре. Вместе с Астафьевым творчество молодых авторов обсуждали поэт Виктор Коротаев и приехавший из столицы прозаик Семен Шуртаков. В перерыве семинара все пошли обедать, и меня вместе с моими друзьями Головяшкиным и Беловым посадили за один стол с Виктором Петровичем Астафьевым. Мы делились первыми вологодскими впечатлениями, а Володя и Анатолий сказали, что завтра им предстоит выступать в городской библиотеке с чтением стихов. Поэтический вечер прошел успешно. Все руководители семинара, в том числе и Астафьев, сидели в зале и слушали молодых.

В дни работы семинара мы познакомились с поэтом Сергеем Чухиным и прозаиком, редактором газеты "Вологодский комсомолец" В. Шириковым. Переговорили о многом, коснулись и недавнего трагического эпизода в Вологде - гибели Николая Рубцова.

Вечером в день окончания творческой встречи я провожал моих товарищей в Ленинград. На вокзале мы встретили наших старших коллег, вологодских писателей, и Семена Шуртакова, который возвращался в Москву.

Тут мы снова перекинулись парой фраз с Виктором Петровичем. Узнав, что я остаюсь в Вологде еще на два дня, чтобы съездить в Ферапонтово, побывать в вологодских музеях, Виктор Петрович сказал:

- Ты, чтобы не отощать совсем, приходи-ка ко мне на обед.

Так через день я оказался в квартире Астафьевых на Ленинградской улице. Приняли меня душевно. Мария Семеновна накормила вкуснейшим борщом, а Виктор Петрович показал свою библиотеку, в которой меня поразило изобилие книг из серии "ЖЗЛ". Естественно, мой живой интерес вызвал кабинет любимого писателя.

В тот памятный день я получил в подарок первую книгу из рук автора с памятным автографом. А потом наши встречи стали регулярными - случались они в Ленинграде и Москве, Красноярске и Овсянке, Хисаре и Новгороде…

В моем личном архиве сохранилась школьная тетрадка, в которой я вел записи о своей поездке весной 1976 года в Вологду. По-моему, они могут представлять интерес и для читателя.

На первой странице тетради - вырезка из газеты с цитатой из предисловия Астафьева к сборнику начинающего прозаика Вячеслава Сукачева: "И помнить, всегда помнить: кто высоко запевает, вынужден петь еще выше, и никаких поблажек писателю нет. Сорвешь голос - пеняй на себя; захочешь поберечься, петь вполголоса - дольше проживешь, но уж только сам для себя и жить, и петь будешь. Однако в литературе жизнь "для себя" равносильна смерти, с каждым днем у писателя растет груз прожитых лет за плечами, гложет его неудовлетворенность сделанным, печаль и сожаление о чем-то неведомом подступает все ближе и ближе - нет "отпуска" в этой работе и не будет его уже до самой смерти".

04.04.1976. Федор Абрамов в разговоре:

"У них закон правит человеком, у нас человек правит законом, отсюда - беззаконие. Мои мнения более чем спорны, потому что они близки к правде жизни. Этого боятся. Ведь они не хотят знать правды. И тут на помощь приходят границы, которые всех устраивают. Почему Гранин в фаворе? Потому что он говорит на языке полуправды. А это именно то, что власти нужно".

Еще одно суждение Ф. А. Абрамова:

"Судьба одного, пусть даже самого яркого писателя, не может быть мерилом для оценки творчества других".

Пожалуй, главная мысль творчества Федора Абрамова сформулирована им еще в первом романе, вынесена в его заголовок - Братья и Сестры. Вот смысл и точка отсчета, вот то, ради чего работает автор. Вот о чем он кричит. Это ли не идея огромной важности?!

07.04.1976. В Вологде. Идет семинар прозаиков Вологодчины. В обед познакомился с В. П. Астафьевым. Сидели за обедом рядом, ели селедку из одной тарелки. После обеда присутствовал на семинаре. При мне обсудили троих человек…

Виктор Коротаев:

"Русской литературе всегда была свойственна целомудренность. Попытки писать, как Мопассан или Хемингуэй, беспочвенны. Это, по сути своей, попытки разрушить национальный характер. Они-то ведь не хотят плясать русского, так и мне с моим пузом, - Коротаев похлопал себя по брюшку, - не исполнить, к примеру, танец живота.

…Я - мужик, многое знающий, ко многому привыкший, - испытывал неловкость, когда читал эти сексуальные откровения.

…Стремление добиться признания и успеха, власти и любви для себя - это стимулы западного героя литературы".

Семен Шуртаков (обсуждая одного из авторов. - Ю. Р.):

Назад Дальше