– Ах, оставь, дорогая! Идеально то, что вспыхнуло, как мотылек в пламени свечи, и не имеет продолжения! – ответил я.
– Ну ты, блядь, и философ! – сделала вывод парижская жена.
Битлы на перекрестках
Когда-то, еще при Черненко, Вова Сорокин был миловидным бойфрендом разных прохожих девушек, радовался бытию с помощью сухих вин и вносил позитив в депрессивную атмосферу кафе "Сайгон" на углу Невского с Владимирским. Затем его понесло, и Вова изобрел гениальный способ добычи этих самых вин, а также водок и селедок. Он даже меня подбивал, но, воспитанный на благородных идеалах де Кубертена, я, вздрогнув от ужаса, отказался. Итак! Всякую субботу бойфренд Сорокин, надев хорошую рубашку и нагуталинив штиблеты, поднимался с букетиком гвоздик на один из этажей ресторана "Москва". Богемный "Сайгон", собственно говоря, являлся всего лишь филиалом ресторана. В "Москве" всегда по субботам веселились свадьбы, и бойфренд веселился вместе со всеми. На всякой вечеринке подобного только одна половина знает другую, да и то еле-еле. И через некоторое время Вова уже стал руководить свадьбами, оттесняя нанятого тамаду. Дело тотального веселья пошло в гору. Вот если б только не глухонемые. Как-то, не разобравшись, Сорокин внедрился на свадьбу глухих с немым и был разоблачен и, так говорили злые языки, побит.
Я частенько бражничал с Сорокиным, отличавшимся эрудицией и бойкой речью. Одно время я жил в лесной избушке за Териоками, и если задерживался в городе и опаздывал на последнюю электричку, то приходилось проситься на ночевку к друзьям-собутыльникам. В тот вечер другом оказался Сорокин. Он долго терзал меня, таская по осенним сырым улицам. Ему все не ехалось домой, где его ждали тихая жена и дидятко. Вова все звонил каким-то девушкам. Его отбривали, он звонил другим и снова получал отказ. Устав от вина и болтаний, я взял инициативу в свои руки.
– Значится так, – обратился я к товарищу с настойчивым предложением. – Знаю одну молодую женщину, которая никак не откажет. Только по определенным обстоятельствам я не могу звонить сам. Наберу номер, и ты скажешь, что со мной.
– А как зовут человечину? – обрадовался Сорокин.
– Ее зовут Таня.
Мы стояли в телефонной будке. Я набрал номер и протянул товарищу трубку. На том конце ответили. Сорокин с новым энтузиазмом стал кадрить женский голос и напрашиваться в гости.
– Таня! – кричал он. – Вам когда-нибудь выпадал случай счастья побывать в объятиях человека…
Тут речь Вовы прервалась. Мне пришлось совершить мотивированную подлость, и она сработала. Тихую жену Вовы звали Таня. И набрал я его домашний номер. Таня, поняв, что ее кадрят по ошибке, хоть и тихо, но безапелляционно заявила в приказном тоне:
– Или ты приедешь – можешь с Рекшаном – через полчаса, или я не открою двери!
Мы приехали, и я наконец заснул по-человечески.
С Вовой я бражничал много раз. Как-то во время перестройки поехали мы в Дом композитора слушать Курехина. А после сидели в тамошнем ресторане. Постепенно все "сливки" стали пересаживаться за стол к какому-то крупному дядечьке, угощавшему публику. В какой-то момент и мы сели. Дядечка оказался главным городским пидарасом, и я ему после дал в рыло за Сорокина, на которого он стал накладывать руки.
Одним словом, проделанный путь был и легок, и тяжел одновременно. Теперь бывший бойфренд похож на помятую грушу сорта "конференц". Он уже почти вылечил туберкулез, хотя в активной стадии подходил к каждому, кто не нравился, и говорил серьезно:
– Продолжишь пиздеть, я на тебя плюну!..
Некоторое время тому назад Вова вышел на улицу имени поэта Маяковского и направился в сторону улицы имени поэта Жуковского. Рядом семенила афганская борзая Сорокина, которая то писала под пыльными деревцами, то какала. У стены напротив описанного борзой деревца стоял низенький господин в темных очках. На господине были летний костюм хорошего покроя и мокасины. Несколько пообтертая шевелюра что-то такое Сорокину говорила. Он вспомнил о клубе "Ливерпуль", находившемся через дом на углу, и картинку над входом – копию обложки с раннего альбома "Битлз". "Ну да, – мрачно подумал бывший бойфренд, – опять васинский фанатик отирается". Сорокин еще не пил даже пива, и душа томилась в сомнении. Проходя мимо господина, Сорокин хлопнул стоявшего по плечу и с веселой угрозой проговорил:
– Под Ринго Старра канаешь, битломан хренов!
Битломан лишь застенчиво улыбнулся.
Свернув за угол на улицу имени поэта Жуковского, Вова обнаружил возбужденную группу мужчин и женщин, несколько телекамер и "мерседесов".
– Блядь! – вскрикнул он. – Это же Ринго Старр и есть!
Действительно, Ринго приехал в Петербург с группой "Олл старз" и вечером давал концерт в "Октябрьском". Бедный битл оторвался от толпы продюсеров и телевизионщиков, чтобы перед пресс-конференцией без присмотра посмотреть на Россию, но его и здесь подловили.
Гуру и Николай Иванович
Бывший Мастер Пипетки из книги "Кайф полный", а теперь просто Жак, большой и чуть-чуть животастый мужчина, одетый неизменно в черные джинсы и черную джинсовую куртку, с волосами как конская грива, слишком густыми для его четырех с половиной десятков лет, – другим Жака и не представить, только худее чуть-чуть или толще, – он отвечает в трубку, что конечно же будет. И он есть. И я есть. И еще с полтора десятка машин припарковалось возле решетки Охтинского кладбища, где сразу за оградой и рядом с шумным и промышленным проспектом Жора Гуру прошлым летом выбил у кладбищенских упырей полтора квадратных метра для Никитки.
Как-то буднично. Нормально. Без похоронного надрыва. Просто пришли люди к могилке – взрослые люди в основном. Тут же стол с рюмками и закуской, но мало кто пьет. Почти все за рулем. И я за рулем. Тут и родители Никитка, и мама, и вдова Света, тут и Жора Гуру сидит с ними на скамейке. Тут же и яркое, несколько пыльное солнце пробивается сквозь веселую зелень деревьев. Ветер колеблет листья, бело-желтые лучи скачут "зайчиками" и подмигивают.
Как-то буднично. Так, как надо. Николай Иванович выпивает рюмку, а Света говорит:
– Приезжайте в пять! Жора записан к зубному врачу, а к пяти обещал вернуться.
– Как ты? – спрашивает Корзинин, а я отвечаю:
– А как надо! В пять – значит, в пять.
– И возьмите гитару, мальчики, – просит Света. – Споем и Никиту вспомним.
– У меня нет гитары, – отвечает Николай Иванович Корзинин.
Когда-то у него был профиль Блока, но он Блока пережил почти на восемь лет и профиль несколько изменился.
– Я привезу, – обещаю вдове. – Заеду домой и положу в багажник.
Заехал и положил, затем долго рулил в пробке на Обводном канале. После искал нужную Советскую улицу за Старо-Невским, странным образом сохранившую название в антисоветскую пору. Сплошь парадоксы времен и их абсурды. Детский театр ТЮЗ находится на месте Семеновского плаца, где происходили казни, народовольцев там вешали и всяких других. Детский журнал "Костер" расположился на Мытнинской улице рядом с Советскими, там тоже казнили. Гражданская казнь там была над Чернышевским…
На одной из Советских улиц торможу. Белая дверь в стене. Мне открывают, и я вхожу. Не безудержный, но все же достаток. В зальчике на стене обложка пластинки в цивильной раме. На обложке битлы, какими они были в шестьдесят третьем году, и автографы. Битлов, надо понимать. Напротив них поминальный стол с водкой и закусками. Кое-какой народ бродит, но Жора Гуру задерживается, и никто не смеет. Потому что Жора создает рабочие места. Все тут, в конце-то концов, на него пашут. Только не я, и не Коля. Тут же и старый, больной библейский Джордж. Он тоже не работает, но уважает. Пока Гуру (или "гуре" правильнее сказать?) рвут зубы, все фланируют возле стола. Дюжины полторы народа. Возле кофеварки вижу газету "Жизнь". Такая бульварная дурота, но там в начальниках знакомая. Она стала публиковать мои короткие рассказы и на днях напечатала истории про то, как парижская жена из Франции звонила Путину в ФСБ, думая, будто это Федеральная служба банков. И дозвонилась, поговорила… Самое занятное – просвещенные ученые-экономисты, коллеги иностранной жены, читают "желтую" прессу. Я печатал историю в обычной газете, типа "Вечерний Петербург", и никто не среагировал, а тут даже мелкий скандал…
Поминальный народ зашевелился, усаживаясь. Гуру позвонил по сотовому и велел не ждать… Сели и сказали. Вздрогнули. Но только не я. Барабанщик и гитарист. Джазовый дедушка. Не очень знакомые другие люди. Света несет салаты. Вкусно – и снова сказали. Я тоже сказал, как представитель одной из сторон. Опять вкусно. Затем шумок пролетел – это Гуру с новыми зубами. И началось опять, будто и не начинали… Жора артист, и причем искренний, только ему уже пятнадцать лет в зале зажигалками светят под балладу, а после концерта под колеса кидаются. И ходоки идут – из Сибири даже, с Алтая, сам видел за кулисами ДК Ленсовета, охрана держала парня за ноги, а он вопил в дверь гримерки: "Жора! Я сюда пешком шел из Барнаула! Кассету с песнями держи! Она в куртке! Куртку возьми себе!" – и парень бросает куртку, Жора морщится, парня уволакивают. Жить так, конечно, нельзя. Это на мозги капает. Жить можно, когда станешь Гуру, тогда, как Сталин с трубкой и усами, обутый в мягкие сапоги, играешь сам себя и любишь народ, жалеешь его, поминаешь соратников. Жопа, одним словом…
Все говорят про Никитку, но произносят слова не в потолок, не себе и не вдове, а тов. Сталину говорят, следя за реакцией… И я – не хотел, но как-то само получилось – обращаюсь к Жоре Гуру (гуре?), вождю…
Затем показ достижений народного хозяйства – студия, матерь мать! в два яруса, положено хвалить, и хвалю, после выходим во дворик, арендованный у власти, отгороженный от ничейной земли бетонными плитами…
– И понимаешь! – говорит вождь. – Труп здесь нашли.
– Как это так? – делано удивляюсь я, поскольку мне не удивительно; я в больнице видел трупы и несколько раз и себя трупом чувствовал.
– А вот так!
Николай Иванович тем временем уже говорит афоризмами:
– Всегда приятно не прийти туда, где тебя ждут.
Его сопровождают и придерживают. Не все из Жориного бэкграунда знают о великой истории за спиной, однако почетному гостю положен почет. А почетный Корзинин пытается в студии побарабанить. Но нельзя барабанить – все настроено под запись. Тогда человек из бэкграунда просительно просит меня:
– Может быть, в другой раз? – и я облегчаю положение:
– Не давайте, конечно, ведите к столу, естественно, и все успокоится, несомненно, – а Николай Иванович, подчиняясь, передвигает ноги, произнося по слогам:
– Дурак прогонит гостя. Умный попросит взаймы, – и, печально вздохнув, добавляет: – Если б не гости, всякий дом стал бы могилой.
За столом снова. Но меньше и пьянее. Музыканты исчезли, и остались наемные служащие, приятели и прихлебаи. И вдова с нами. Плюс пара чьих-то жен. Мы с Корзининым и библейским Джорджем не шибко какие приятели, но и не служащие. Выходит, что прихлебатели. Но я даже и не хлебал.
– Владимир! – Это вдова говорит и теребит пуговку на моей рубашке. Поаккуратней бы. Не простая рубашка и не золотая. Забавная история в этой тряпке. Ее подарила мне одна французская принцесса не на горошине, довольно сумасшедшая художница, но милая, как южно-американская сказка. Родилась принцесса в Аргентине и росла там, а родители принимали гостей – Борхеса там, Кортасара. Это папа у нее принц, а мама из бедного индейского племени. Потом принцесса отправилась в Англию, где познакомилась с Джоном Ленноном и его Иокой. Потом я с ней познакомился, и она подарила мне картину – несла с помощью прохожих подростков на остров Сен-Луи, поднимала в студию, просила подрисовать уголок. Я подрисовал. Затем принцесса подарила мне две рубашки – синюю и белую. Их ей презентовал дедушка Сен-Лоран, подразумевая мужчин у принцессы, но мужчиной странным образом и понарошку оказался я. Иногда надеваю синюю, но редко – все равно никто не поверит про Лорана и Леннона. А белую я переподарил Мастеру Жаку. Он в ней, наверное, теперь лежит под "БМВ" и гайки крутит…
– Владимир, – говорит вдова, – принеси гитарку. Споем. Никитку еще раз вспомним.
– Да как-то… – Я кошусь на Гуру, вспоминая пословицу типа поговорки про то, как не стоит ехать в Тулу с самоваром. – Ну да ладно, – соглашаюсь, – мы же по-свойски. Без понтов. Не в телевизоре, чай. А просто так можно и попеть.
Но просто так не получается. Я приволакиваю из машины гитару и достаю из чехла. Товарищ Гуру сажает меня по правую руку во главе угла, то есть стола. Дюжина народу всего осталась, и тринадцатым Николай Иванович сидит нахохлившись чуть в сторонке. Тайная явная вечеря. Я что-то такое пою басом и баритоном. В ближнем бою я могу завалить всякого, даже Джона Леннона. Хотя его и без меня завалили. Есть законы восприятия, и я их знаю, но уже не артист и мне насрать на все… После песни тов. Сталин сокрушенно кивает – да, мол, так вот проходит и наша жизнь. Но руку на гриф кладет ненавязчиво и более мне басить и баритонить не позволяет не фига. Все-таки Тула и все-таки самовар…
Какая такая заноза у него в сердце? Куда ж еще! Но надо и нас с библейским Джорджем покорить, как татары Ярославль. Жора Гуру только взмахнул рукой – не ногой же! – и худощавый служащий сбегал наверх и вернулся с листками, на которых новые песни. Другой заметил, что падает тень, и направил свет, чтобы вождь не портил глаза. Третий выпорхнул в форточку и тут же впорхнул с бутылкой, которой на лету свернул шею, изготавливаясь…
И запел Гуру под гитару (мою) по-домашнему. Как умеет, круто, душевно, страстно, и тихо, и громко, разные новые, похожие на старые, только это не важно, все равно каждый поет одну и туже песню, главное, чтобы она, первая, одна и та же, была хороша, от бога ли, от марксизма-ленинизма – не суть, только вранья нельзя, все равно, коли врешь, народ узнает или почувствует…
Жора Гуру (все-таки датый) мельком бросал взгляды на Джорджа и меня (все-таки трезвый инженер человеческих душ) – как, мол, забрало? покорил? Дело было не в нас персонально, а в пружине характера, в необходимости, в постоянной жажде. Я делал вид, что забрало, и почти оставался честен перед самим собой.
Драматическая пауза. Остановка. Стоп-тайм. Зависимые вздыхают растроганно. В повисшей тишине ожидания Жора (вождь, товарищ Сталин, Виннету) проговаривает по-свойски вопрос, на который по известной причине невозможно услышать разных ответов, и звучит он так:
– Такие вот песни. Может быть, хватит?
В атмосфере трогательного взаимолюбия раздается вдруг твердый, но пьяный голос Николая Ивановича:
– Да уж! Надоело на хрен!
– Эх! Ну вот, – вздыхает хозяин, похоже довольный нетривиальным ответом.
В пространстве поминок происходят некоторые шевеления, и через пару минут под окнами останавливается такси. Николая Ивановича с поклонами и знаками почтения служащие выводят под руки и транспортируют все-таки домой, а не на кладбище.
После песен – истории, бойцы вспоминают минувшие дни, как Саш-Баш стоял, прижавшись лбом к стеклу, и на глазах становился тем, кем стал; как красавец Бутусов навещал с бутылкой портвейного вина, как пьяный Никиток на гастролях в гостинице уронил в баре бандюгановскую бутылку и Жора волочил его по гостиничному коридору, а в спину бандюган палил из нагана и почти попал…
Августовская ночь упала с размаху, и в ней желтые и красные. По дороге в Купчино тоска. Старый, библейский безумный Джордж говорит уныло. Старый, не библейский, но безумный я. Еще мы едем куда-то, и я рулю рулем. Старый, библейско-небиблейский безумный мир вокруг. Он тоже катит куда-то. Довожу Джорджа до черного пустыря. Друг открывает дверь, выкарабкивается, произносит:
– Ну ладненько. Ну пока. Ну счастливо. Ну свидимся. Ну да ладно, – и хромает прочь.
Песня Парижа
"И тогда погода испортилась. Несколько дней светило солнце, и я даже пытался загорать, развалившись на скамейке возле дворца Шайо с видом на талантливо эрегированный Тур Эффель. Затем натащило туч и стало холодно. А когда через несколько дней я стоял у могилы Моррисона на Пер-Лашез, разглядывая под бдительным оком девушки-полицейского всякие надписи на ближайшей от Джима усыпальнице, то вообще началась метель. Посреди метели казалось уместным прочитать строку рядом с могилой культового американца: "See you soon. Николай из Кандалакши". Но даже неожиданное ненастье не отменило того факта, что в Париже круглый год весна и поэтому хочется петь даже человеку, которому в силу возрастных изменений уже не так мешает жить основной инстинкт…"
Я пишу эти строки после долгого подъема под холодным дождем по рю Муфтар. Добравшись до Пляс-де-Контрэскарп, мне ничего не оставалось, как усесться на террасе прокуренной пивнушки и, скинув мокрую тужурку, изображать из себя Хемингуэя, пережидая дождь.
Не успел я добраться до Парижа и разместиться на улице полковника Молля, как позвонил с Монмартра соплеменник и сказал:
– Сегодня в клубе возле Опера играет Шевчук. Билет стоит тридцать евро. Может быть, сможешь провести за так?
Идея понравилась литературным сюжетом, и я набрал питерский номер Коли Медведева.
– Ты директор культурного центра, значит, всесильный человек. Сделай проходку на концерт Шевчука.
– Подожди. Ты ведь в Париже.
– И Шевчук в Париже сегодня поет.
– Оригинально! Тогда запиши номер его директора.
Звоню на мобильный. Слышу голос Тимошенко, представляя симметричное лицо настоящего джентльмена. Тот сперва удивляется, затем приглашает прийти.
Вечером на пустынной рю плотная русская толпа человек в триста. На входе стоят отставные боксеры. Как-то объясняюсь и провожу знакомых. В гардеробе за раздевание содрали 2,5 евро, но зато с бесплатным "бонжур, месье".
Подхожу к Шевчуку поздороваться.
– А ты что тут делаешь?
– Роман пишу.
– Прямо-таки Марсель Пруст!
Затем толпа набилась, и народный артист Юра запел, а русские запели вместе с ним. Такой энергичной задушевностью можно аккумуляторы заряжать. Девушки в зале рослые, с хорошими телами, вывезшие красоту без таможенных пошлин, а мужчины разные, но в основном при деньгах. Когда Шевчук отыграл, началась дискотека, полилось шампанское, и забегали гарсоны с устрицами.
Кирилл и Его Девушка зазвали на Монмартр, и, поднявшись по рю Лепик, мы уселись в кафе, где к нам присоединился местный Гастон с тонким профилем одухотворенного интеллектуала. Интересующийся русской душой и тем, как произошла наша рок-революция. Гастон пришел с томиком "Бесов" Федора Достоевского, что говорило о серьезности намерений. Пришлось рассказать вкратце, что мы пели и зачем.
– Oui! Oui! – с некоторым сомнением кивал француз.
Тут же Кирилл объявил о необходимости записать с Алексеем Хвостенко, Хвостом, одну песню. Фонограмма уже есть, и осталось только наложить голос. Я взял кассету и отправился на улицу полковника Молля репетировать, недоумевая – зачем мне в Париже записывать чужые песни, когда я и со своими до конца не разобрался? А затем, что делать мне здесь нечего – только петь. Да и всем нашим, кому удалось зацепиться за французский социализм и получить пенсион, остается только распевать.