Сам вижу, как растет число раненых. Бой уже перешел на вторую половину дня, но из тыла никаких вестей. Беспокоит мысль и о том, что, если не будет оказана помощь, две роты погибнут. Высоту, занятую с таким риском и жертвами, оставлять нельзя. Фашисты понимают наше положение и пойдут на штурм. Зачем же тогда огород городить? Что об этом думают в штабе дивизии, что предпринимает штаб полка, зная, в каком критическом положении оказались люди, честно выполнившие свой долг?
Огонь противника не прекращается. Иду снова по траншеям. Некоторые бойцы сидят, не стреляют, на мой вопрос: "Почему?" - отвечают: "Нет патронов…" Тревога охватила не только бойцов, но и командиров. Но по тому, как светятся надеждой их глаза, я чувствую, что они верят мне, знают, что патроны скоро будут доставлены.
Подбежал Нянько.
- На батарее кончились боеприпасы, - говорит он, тяжело дыша. - Мы уже обложены плотным вражеским кольцом.
Нянько - кадровый офицер, не раз бывал в боях. Рассудительный, исполнительный, на него можно положиться в любой обстановке. Но тут я подумал о лейтенантах В. И. Солянике и Н. Н. Свободном. Они одновременно прибыли в полк из Тбилисского военного училища, одногодки, веселые сильные парни. Соляник - румяный брюнет с пухлыми губами и детским выражением глаз. Он только начал учиться в художественном техникуме, и вот… Свободный рассказывал однажды, как его отец в 1917 году получил фамилию Свободный. Среднего роста, крепкий, рассудительный, он перед войной пытался поступить на юридический факультет в Ленинграде. Часто по–товарищески подтрунивал над Соляником, задавая один и тот же вопрос: большой ли город Кривой Рог?
День уходит к закату. Принял решение: спасать оставшихся бойцов. Созвал командиров и приказал: забрать раненых, роты отвести на кряж высоты.
На поляне, разместившейся на самом гребне высоты, все выстроились. Было видно: ряды поредели, не видно многих младших командиров. Закралось сомнение - всех ли вывели, все ли знали об отходе? Скомандовал: "За мной!" Бойцы снова бросились к окопам. Гитлеровцы уже заняли свои старые позиции и броска не ждали.
С разбега я не заметил вражеского автоматчика. Как назло, моя полуавтоматическая винтовка дала осечку. В это мгновение в глаза полыхнуло пламя. И вдруг между этой горячей трассой свинца и мной встал П. Г. Беда, мой земляк. Почти падая, он успел выстрелить в фашиста. Я почувствовал боль в плече…
- Зачем вы… - крикнул Беда, тяжело опускаясь на сухой и колкий валежник.
…Он лежал на спине, скрестив руки на груди, и трудно было определить: мертв ли, жив ли - лицо его улыбалось, как всегда, только в полуоткрытых глазах отражались облачные блики севастопольского неба. Я наклонился, потрогал холодеющие руки, они быстро покрывались желтизной. "Вот и кончились улыбки, шутки, доброта моего земляка. Погиб второй председатель сельсовета, привезенный мной к Севастополю. Упал, сраженный пулей, предназначавшейся мне". Тяжело было уходить, даже не предав земле погибшего бойца.
Собрали оставшихся раненых. Снова построились.
Надвигались вечерние сумерки. Надо вырываться из окружения через тылы фашистов, там, где они нас не ожидают.
Когда была подана команда к походу, в конце колонны вдруг раздался выстрел:
- В чем дело?
На склоне площадки лежал солдат. Ко мне подошел боец пятой роты Али Мамедов, бывший нефтяник из Баку.
- Я убил, товарищ комиссар, - сказал Али.
- За что?
- Он предатель, товарищ комиссар. Я давно за ним следил… Он бросил винтовку, противогаз и шапку и сказал: "Я не пойду, я останусь здесь!" И хотел бежать…
Спокойно выслушав Мамедова, я посмотрел на лежащий в стороне винтовку, противогаз и шапку убитого.
- Как его фамилия?
- У собаки нет фамилии, товарищ комиссар.
- Правильно, что Мамедов предателя застрелил, - отозвались несколько голосов.
…По пути уничтожили вражескую линию связи, нарвались на тыловое хозяйство неприятеля, дважды наталкивались на дзоты и, забросав их гранатами, шли дальше. И только когда в лесу наступила темь, по частой стрельбе поняли, что линия вражеской обороны где–то близко.
Возник план: неожиданно наброситься на врага с тыла, ошеломить его и вырваться из окружения.
Это решение было принято, когда мы стояли у края полянки, которую еще предстояло преодолеть. Вдруг раздался выстрел и выкрик: "Хальт!"
Наше местопребывание было обнаружено.
- Вперед! - крикнул изо всех сил и бросился через поляну. Почти на ее середине мои кирзовые сапоги запутались в какой–то проволоке и сейчас же кругом взорвались десятки вспышек. "Минное поле", - догадался я и закричал:
- Спасайте людей! - Ив этот миг какая–то сила бросила меня в сторону. Очнулся, когда прекратились взрывы мин, но из–за деревьев еще метались трассирующие разноцветные иглы, рядом доносился чей–то тяжелый стон. По груди и спине текло что–то теплое и липкое.
- Бурнашев, - кричу лежащему рядом комвзводу, - забросайте гранатами дзот!
- Гранат нет…
В карманах моей стеганки две гранаты Ф-1. Слабеющей рукой передаю их Бурнашеву. Раздается взрыв, и дзот замолкает.
Нас. преследуют фашисты. Взорвали еще один дзот. Люди устали. Во время одной из передышек под раскидистой кроной алычи я лег на живот и буквально под носом увидел мину.
- Товарищи, мины! - предупредил бойцов.
Соляник занялся исследованием поляны и нашел еще несколько хорошо замаскированных мин. Осмотрев их, он понял, что мины наши, советские. "Значит, мы на нейтральной полосе, вблизи своей передовой, - догадался я. - Надо быстрее выводить раненых, связаться с передовой, с боевым охранением полка".
Чувствую, как на теле стынет белье, пропитанное кровью, по спине и ногам пробегает неудержимая дрожь. Опускаюсь на колени, цепляясь за ствол дерева. Душит жажда…
МЕДСАНБАТ
…Белые, когда–то стесанные пилой стены и потолок не удивили меня. Я знал до этого, что медсанбат нашей дивизии размещается в штольнях Инкерманских каменоломен. Не вызвала удивления и палата, в которой лежали раненые. Многие из них стонали, просили пить, кого–то звали.
Бинты лежали у меня на плече, на правой руке, на пояснице, был забинтован правый глаз. Удивился, как же этих ран не почувствовал там, в минуты прорыва.
Хотелось узнать, что же было после того, как я потерял сознание, но на эти мои вопросы некому было отвечать. И тут я вспомнил, как утром, когда санитары укладывали меня на носилки, кто–то сказал:
- Да он жив, смотри! Ну–ка плесни водой…
От студеной воды, вылитой на голову, пришел в себя.
- Товарищ комиссар, мы за вами пришли.
- А где я нахожусь? - оглядев в полумраке землянку, спросил я.
- Это блиндаж комбата–один. Вас, говорят, принесли сюда мертвым, - словоохотливо сообщил один из санитаров. - А фрицы следом за нами шли, полк потеснили, потому вас здесь и оставили… Так что немцы вас тоже, видимо, за мертвого приняли.
"Ну и ну, - подумал я. - Вот так, не чувствуя смерти, можно умереть".
- Где остальные, - обратился я к санитарам, - вывели ли их из леса?
- Все в порядке, товарищ комиссар… Раненых отправили в медсанбат, - последовал успокаивающий ответ.
Вскоре машина доставила меня в медсанбат. Сразу же попал в "разделочную", как у нас говорили раненые.
Мне почему–то не хотелось расставаться с ватным бушлатом, срезанным с плеч.
Пожилая, с приятным лицом санитарка смотрела на меня и качала головой:
- Не печальтесь - получите новый. Главное, что вы живы остались, а мы вас подлечим.
За соседним столом над обнаженным маленьким человечком старательно трудилась целая группа врачей. Мне показалось, что это был подросток, лица его я не видел. Был лишь виден рассеченный бок и как в него то и дело ныряли медицинские инструменты. Больной молчал.
- Кто это? - спросил я медсестру.
- Онилова Нина, пулеметчица…
Только теперь я заметил на ее плечах темные короткие косички. Вспомнились слова, сказанные еще вчера утром: "Я бы сейчас у печки погрелась!"
Когда меня с коляски перенесли на кровать, я поинтересовался, есть ли в палате, кроме Ониловой, мои однополчане. Оказалось, в противоположном углу лежал Субботин с ранением в шею.
Он сообщил:
- Знаешь, Онилова в тяжелом состоянии: раздроблены почки… Выдержит ли?
- А Катя Коваль где? Что с ней? - спросил я.
Петр Михайлович вздохнул.
- Когда отходили, была жива…
Прошла неделя моего пребывания в медсанбате. Я освоился с новым своим положением, перезнакомился с соседями по палате. Новости с фронта поступали редко, я с нетерпением читал газеты - это было моим единственным, занятием. Однажды из полка почтальон принес письма. Из них выяснилось, что дома о моем ранении еще ничего не знали. Одно письмо–треугольник, но не от моих домашних, встревожило меня не менее, чем события на передовой. Письмо было от десятилетней дочки Беды. Она писала: "Дядя комиссар Рындин! Мой папа с вами выехал на фронт, но он почему–то долго на мои письма не отвечает…"
Меня охватило удушье, глаза заволокло слезой, строчки прыгали и расплывались. "Бабушка совсем старенькая, - продолжал я читать детские каракули, - я осталась одна… Дядя комиссар, напишите мне, скоро ли приедет мой папа?"
7 марта по палатам медсанбата пронесся слух: "Командующий армией товарищ Петров в штольне…" В нашей офицерской палате в воздухе плавал табачный дым. Шутили: генерал пройдет и никого не заметит. Но было не до шуток: медперсонал бегал по палатам как угорелый, заправлялись кровати, собирались бумажки, везде наводился порядок.
Генерал появился неожиданно, из глубины штольни. За ним следовала, кроме врачей, группа офицеров. Среди них я узнал заместителя начальника политотдела дивизии старшего батальонного комиссара С. Н. Вашука.
Командующий остановился у первой стоявшей у двери кровати П. М. Субботина. Говорил с Петром Михайловичем минуты три, потом прошел дальше. На середине палаты его остановил Вашук. Увидев меня, он что–то сказал генералу, и после этого все подошли ко мне, Иван Ефимович взялся руками за спинку кровати, я увидел, как внимательно через пенсне он рассматривал меня.
- Так сколько уже дней лежишь, Рындин?
- Седьмые сутки, товарищ командующий, - ответил я.
Я видел, как у командующего подергивается правая щека. Об этом его физическом недостатке знал почти каждый боец армии, все знали также, что Петров участвовал в первой империалистической войне, затем в гражданской, был контужен, несколько раз ранен.
- Значит, взяли высоту 157,5? - снова спросил генерал.
- И отдали, товарищ командующий, - ответил я без всякого энтузиазма.
- И отдали? Г–м–м. Это тебе не гражданская война! - Иван Ефимович быстро повернулся и направился к выходу.
Через некоторое время в палате появилась медсестра, остановилась на середине палаты и объявила:
- Генерал был у Ониловой. Сказал: "Ты героиня наша, по тебе равняются бойцы армии… Держись, дочка!" Наклонился и поцеловал ее. А Нина плачет, - медсестра умолкла, молчали и все находящиеся в палате.
Вечером по медсанбату как молния разнеслась весть: Нина Онилова скончалась.
Хоронили нашу героиню на следующий день-8 марта, со всеми воинскими почестями на кладбище Коммунаров. Никто из нас тогда не мог знать, что через двадцать лет эта отважная защитница Севастополя будет посмертно удостоена звания Героя Советского Союза и на ее могиле появится монумент, на котором в лучах солнца будут сиять слова: "Герою Советского Союза Нине Ониловой".
ЗОЛОТАЯ БАЛКА
Был конец мая 1942 года. Вокруг бушевала весна: все тянулось к жизни. Настроение выздоравливающих было единым - скорее оторваться от лечебных процедур и перевязок, вернуться в действующую армию. Я часто заходил в отдел кадров армии, располагавшийся по соседству с Карантинной бухтой, просил отправить меня в родной полк. В один из таких визитов майор–кадровик ответил кому–то в трубку телефона:
- Рындин здесь.
Затем он сказал мне:
- Посидите минутку.
Поняв, что меня ждет какая–то неожиданность, я молча смотрел на плакат, изображающий бойца с большим красным штыком.
В комнату стремительно вошел высокий, плечистый человек, в его петлицах красовались три прямоугольника.
- Вот тебе Рындин, - сообщил ему кадровик.
- Алексей Ефремович, дорогой! - Я не успел прийти в себя, как незнакомец схватил меня в объятия.
Я продолжал оставаться в крайнем недоумении.
- Идем сядем к столу, - потянул меня незнакомец в другой угол комнаты.
Я смотрел в его наполненные радостью голубые глаза, на вспотевшую светлую прическу и наконец не выдержал:
- Позвольте, я вас первый раз вижу и не знаю, кто вы?
- Правильно. Ты меня не видел, но я тебя знаю, А я-Митогуз Кузьма Тихонович, - и захохотал, - Сейчас все узнаешь…
И он начал рассказывать, как в 1920 году в моей родной станице стоял полк 34‑й дивизии, а Митогуз тогда был политруком роты.
- Я три месяца жил на квартире твоего отца, - пояснил он и назвал по имени и отчеству моих родителей, сестру и брата. - Какие хорошие люди! А тебя я видел только на фото. Помню, станичники рассказывали, как ты, будучи первым председателем ревкома, устанавливал вместе с фронтовиками Советскую власть, сражался с кулаками и прочей белогвардейской сволочью. .
- Все верно, - подтвердил я, немало удивленный и этой встречей, и его благодарной памятью. Мелькнула мысль: "Неужели, чтобы только пожать мне руку и вспомнить прошлое, этот человек искал меня?". Между тем неугомонный Митогуз продолжал:
- Теперь вот что. Во–первых, я - начальник политотдела 388‑й дивизии… Во–вторых, у нас в штабе служит офицером связи" кто бы ты думал? - загадочно улыбнулся он.
Я двинул плечами.
- Павлик Букреев! Он тебя ждет…
Назвав эту фамилию, Митогуз предполагал, что от этого сообщения, я свалюсь со стула. Я действительна был поражен этой новостью и не мог удержаться от улыбки. Встретить где–то вдали от родного дома, на фронте, старого школьного приятеля, товарища по подполью, бойца красногвардейского отряда! Это было удивительно!
- Едем к нам, вместе будем воевать! - решительна предложил Митогуз. - Майор, выписывай направление Рындину, - наступал он на кадровика.
Я начал возражать. Говорил о том, что хочу вернуться в родной полк, в котором получил первое боевое крещение и был ранен, что это один из полков легендарной Чапаевской дивизии.
Но кадровик стал на сторону моего "противника", и я сдался. Через несколько минут в "газике" Митогуза мы мчались в сторону Херсонесского мыса. "Чапаевцы будут на меня в обиде, скажут, что изменил им", - думал в дороге.
Остановились в Юхариной балке.
- Здесь наше хозяйство, - сказал Митогуз, спрыгивая с машины.
Вошли в штольню, и я увидел Букреева. Мы долго молча обнимались. Я смотрел на Букреева - невысокого, худощавого, с морщинками на лице и растерянной улыбкой уже лысеющего человека - и сравнивал его с тем Павликом, который навсегда остался в моей памяти: подвижный, решительный, никогда ни в чем не уступающий.
- Ну, а теперь о службе, - проговорил Митогуз. - Ты, Алексей Ефремович, назначаешься инструктором политотдела. Теперь перейдем к делам неотложным…
Начался разговор о подготовке частей дивизии к новым боям.
Утром 21 июня 1942 года фашисты обрушили всю огневую мощь на Севастополь. В небе стаями кружили самолеты с черными крестами. В этот день противник сбросил на город свыше 2600 бомб. В разных его местах поднимались оранжевые языки пламени и столбы дыма, вздрагивала земля, с треском раскалывался воз–щух. Уже было разрушено более 60 процентов домов. Над старой черноморской крепостью стоял черный, густой дым. По извилистым траншеям передовой от Балаклавы и до Черной речки беспрерывно клокотала пулеметно–автоматная стрельба. Над этой огневой линией колыхалось знойное марево дня. Воздух пропитан удушливыми газами, бойцы в окопах и траншеях изнывали от жажды. Шла третья неделя ожесточенных боев на Севастопольском плацдарме.
За беспрерывные попытки ворваться в город противник расплачивался неисчислимыми потерями. Несли значительные потери и мы. 773‑й стрелковый полк, к которому в период оборонительных боев я был прикреплен, отражая яростные атаки врага, потерял почти две трети своего состава. Казалось, мы сделали все возможное, чтобы сдержать огневой шквал, но люди один за другим выходили из строя. Иногда возникала мысль: все кончено. Пальцы, онемевшие от напряжения и усталости, уже были не в силах нажать на спусковой крючок автомата. Жажда вызывала удушье. Но снова и снова какая–то неведомая сила, ярость, вера в победу поднимали нас в атаку, и мы бросались на брустверы окопов, стреляли на ходу, кололи штыками. Гитлеровцы откатывались, и на короткое время наступало затишье.
В такие минуты в разговор вступал мой связной, не то с укоризной, не то с отчаянием он повторял:
- А наши молчат, очень уж долго молчат…
Действительно, не было слышно яростного, неумолчного ответа наших батарей, скорострельного говора зенитных орудий. В чем дело? Ответ мог быть только один: мало снарядов, очень мало, подвезти новые позавчера было трудно, вчера еще труднее, а сегодня, наверное, невозможно. А фашистские стервятники безнаказанно пикируют на наши окопы, кружат над самой землей.
- Ничего, не раскисай, и не то видели, - пытался я подбодрить своего боевого помощника. Но, очевидно в моих словах не было той прежней уверенности, мой голос звучал неестественно бодро, потому что мои спутник ответил так, будто не ему, а мНе больше всего в эту минуту были нужны утешительные слова:
- Тяжело, да ничего, выдюжим… Восемь месяцев Гитлер обламывает зубы о камни нашего Севастополя!
…Ночью мы оставили село Кадыковка. Собственно,, селом ее уже нельзя было назвать. Кадыковка превратилась в сплошные руины. Всюду груды битого кирпича, обожженной^ штукатурки, труха из глинобитных стен, изуродованные перекрытия домов. Не уцелело ни одного здания. Не сохранилось признаков, по которым можно было бы определить, где прежде стояли школа, клуб, дом. И тем не менее изо дня в день еще до восхода солнца десятки "юнкерсов" с остервенением набрасывались на жалкие руины Кадыковки, в которых затаились оборонявшиеся бойцы.
Нам было понятно, почему гитлеровцы избрали именно Кадыковку для такого ожесточенного обстрела. Дело в том, что это село является последним подступом к Сапун–горе. А Сапун–гора это не что иное, как один из возможных подходов к городу. Стоит противнику прорваться через село и выйти на плато Сапун–горы, как откроется прямая дорога на Севастополь.