Его выследили в городе, похитили и привезли в миссию. На сей раз арест был осуществлен по всем строгостям армейских правил. Помещение, куда его посадили, находилось на третьем этаже, и он был под круглосуточной охраной часового. Однажды вечером его повели в туалет, и он, проходя мимо лестницы, бросился бежать вниз и совершил все так быстро, что растерявшийся солдат не успел остановить его и выстрелить. Он в считанные мгновенья оказался у забора и перемахнул через него.
С этого дня началась настоящая охота на непокорного лейтенанта. Она продолжалась месяц. Вначале он соблюдал меры предосторожности и не появлялся в городе. Потом, посчитав, что опасность миновала, он вышел погулять вместе с Сильвией и был схвачен на улице на глазах у прохожих. Дотошные до сенсаций журналисты сфотографировали момент ареста русского офицера и оставленной на улице итальянской девушки. На следующий день в газетах появились сенсационные фотографии и другие подробности инцидента. Васю решили не оставлять более в Риме и на следующее утро отправили самолетом в Москву.
Опрометчивый шаг этот стоил ему 10 лет лишения свободы в местах, достаточно отдаленных от итальянской столицы, в северных широтах России.
8.
История Васи Смирнова вызвала личные воспоминания - это были подробности о предвоенной новогодней ночи в Баку; до начала войны оставалось совсем немного. И в этой истории я вспомнил любимую девушку и загубленную войной любовь.
В 174-й школе Октябрьского района отмечался новогодний вечер. Среди собравшихся были ученики старших классов, участники школьной самодеятельности, гости из других школ, знакомые.
Торжественная обстановка вечера чувствовалась еще на подступах к школе и в праздничном убранстве фойе второго этажа, в общем настрое присутствующих гостей. В небольшом зале у буфета было шумно и многолюдно. Шли танцы. Играла музыка, кружились нарядные пары. Ребята постарше, уединившись в классах, распивали шампанское, сухое вино. Оно прибавляло уверенности в общении с девочками.
Я пришел в школу вместе с Асей. Чувствовал себя в этой праздничной обстановке неловко и неуверенно. В отличие от многих сверстников, я не умел танцевать. Это обстоятельство очень смущало меня.
Каждый раз, когда кто-либо из класса приглашал Асю на танец и она охотно соглашалась, мне было досадно за свое неумение и робость. Мои взгляды красноречиво свидетельствовали об этом.
Когда мы собирались на вечер, Мария Павловна, мать Аси, только готовилась примерять новогоднее платье. Она уходила на встречу Нового года в дом близких друзей и просила нас не задерживаться допоздна в школе. Мы знали, что уходит она на всю ночь. И хотя возможностей побыть с Асей наедине было предостаточно, провести с нею эту новогоднюю ночь дома до утра было для меня самым неожиданным сюрпризом и самым большим подарком.
Мы ушли из школы вскоре после двенадцати.
Неторопливо дошли до Кубинской, свернули вниз мимо высокого и светлого здания карамельной фабрики, где когда-то находилась городская тюрьма, минули зеленый треугольник садика, разделяющего широкую улицу Красного Аскера и, поравнявшись с угловой аптекой, свернули вверх на улицу Кецховели. До тупика, где жила Ася, оставалось совсем немного. Узкие тротуары мешали нам идти рядом. Я отпустил ее руку, и вскоре мы оказались у тупика. В конце находилась хорошо знакомая калитка маленького дворика.
В комнате было темно и тихо - да и нужен ли свет в такую минуту? Лучше остаться в потемках в обстановке интимного таинства. Слышно было, как тикают стенные "ходики".
Едва передвигаясь в потемках мы оказались у окон, выходящих в тупик. Ставни были закрыты, и комната была погружена в кромешный мрак.
Ася наощупь разыскала в нише крохотную свечку и зажгла ее. Теперь помещение приобрело чуть различимые очертания.
Мы были одни. Тени наших фигур, передвигались и замирали, отражаясь на стенах в свете крохотной свечки.
Не сон ли все это?
Трудно было поверить в реальность совершавшегося вокруг чуда и в свое удивительное существование в этой неповторимой новогодней ночи. Я испытывал восторг, счастье, ликование! Желая слышать признания Аси, забыв все на свете от захлестнувших меня чувств, я забрасывал ее вопросами и жадно ловил заверения о верности и вечности чувства.
Я хотел многократно убедиться в ее верности, в том, что нас не разлучат никакие испытания и будем мы рядом всю жизнь.
Так бежали неповторимые мгновенья…
Не верилось, что этой ночи может наступить конец, конец этого феерического праздника разбуженного чувства. Трудно было разорвать объятья, оторваться от жарких и уставших зацелованных губ…
В который раз я повторял вслух: "Пора! Уж скоро утро, я должен уходить!"
Но какая-то неведомая сила снова и снова возвращала меня к ней, я не в силах был вырваться из крепко опутавших меня сетей девичьего плена.
Начавшаяся через полгода война перечеркнула наши надежды и планы. Я никак не мог представить себе, что испытания войной затянутся на долгие годы. Никак не верилось, что вероломство немцев останется безнаказанным, наша непобедимая армия обязательно проучит Гитлера и свершится это скоро.
Я ожидал со дня на день повестку. Призыв в действующую армию стал реальностью. В нашем доме с раннего детства перед моими глазами находилась удачная карандашная копия с картины неизвестного художника "Любовь и долг". Скопировала ее сестра мамы, Людмила Семеновна, и подарила ее отцу еще при жизни в Иране. Она мне так нравилась, что я хотел и сам скопировать такую же.
На ней были изображены обнаженные фигуры мужчины и женщины. В его руках оливковая ветвь. Красивое лицо выражает страдание и внутреннюю борьбу. Женщина на коленях. Она обнимает торс любимого и молит его не уходить, остаться с нею. Он не может уступить мольбам…
Мои личные переживания первых месяцев войны очень походили на сюжет упомянутой картины. В сорок первом перед нами тоже встал выбор, и, как не тяжело было уходить, долг требовал защищать Родину. Подчиняясь патриотическому долгу, тогда ушли и не вернулись миллионы мужчин.
Мое возвращение все же состоялось, но годы, прошедшие с того рокового момента, все так изменили, что восстановить прежние связи было уже невозможно, нас навсегда разделило Время - четырнадцать лет войны, плена, заключения.
Моя любимая незабвенная Ася осталась для меня навсегда самой яркой звездой юности, озарившей немеркнущим светом первой любви всю дальнейшую жизнь.
9.
Условия тюремного заключения, особенно одиночка, способствовали работе над собой. Вопросы, возникавшие в процессе следствия, требовали анализа и ответов. Занятия эти не проходили даром, и я замечал перемены, происходящие во мне. Эта новая пора, желание познать смысл происходящего произошли довольно поздно - мне было двадцать пять лет.
Уходил месяц за месяцем, приближалась вторая зима в Бутырках, а ответа на заявления все не было. В декабре 1946 года исполнилась годовщина со дня ареста. По всей вероятности все сроки продления судебного разбирательства уже давно прошли, нужно было выносить решение.
Дело мое побывало в разных судебных инстанциях, но так и осталось невостребованным - отсутствовал состав преступления. Понимая, что дальнейшая отсрочка уже ни к чему не приведет, его решили отправить в Особое совещание, рассматривающее дела без слушания сторон. Ранее оно называлось "тройкой", по числу представителей, участвующих в разборе дел. Это были лица из Центрального комитета партии, Генеральной прокуратуры и Госбезопасности.
По дате, которая стояла на постановлении Особого совещания, я понял, что оно состоялось 30 ноября 1946 года. А из камеры меня взяли под Новый год.
Прошли томительные часы ожидания в боксе. Затем я оказался в служебном помещении, где из рук дежурного офицера получил стандартный бланк, в половину обычного листа, с отпечатанным на пишущей машинке текстом. Это и было постановление Особого совещания.
Всего несколько коротких предложений, я не привожу их, так как могу ошибиться в их подлинности, но суть запомнилась.
За измену Родине, предусмотренную статьей 58.1б УК РСФСР, меня приговорили к пяти годам лишения свободы в исправительно-трудовых лагерях с указанием определенного места отбывания наказания (Воркута) и добавили "довесок" в пять лет в виде поражения в гражданских правах после срока, что на лагерном жаргоне звучало как "пять по рогам".
Помню, приговор не произвел на меня впечатления - за прошедшие месяцы в тюрьме я смирился с неотвратимостью наказания. Я рассматривал его как вынужденную меру социальной защиты государства от нежелательных граждан, не проявивших героизма и мужества в годы войны, не отдавших жизней своих за окончательную победу.
Срок в пять лет показался терпимым. Следователь Устратов и камерное окружение предсказывали более суровый приговор - в лучшем случае я мог получить десять лет, в худшем - "высшую меру". Я же получил "пятеру", из коих год уже отсидел. Казалось, что впереди еще долгая жизнь, только недавно мне исполнилось двадцать три года.
Год тюрьмы утвердил в моем сознании мысль, что нести наказание я обязан. Теперь уже и я сам, словно капитан Устратов, не признавал смягчающих вину обстоятельств, и пребывание в пропагандном лагере Восточного министерства Германии рассматривал как преступление. Не совершив, будучи в плену и за границей, враждебных действий против своего государства, я признавал как вину причастность к особому лагерю Восточного министерства, за это я осуждал себя и в этом раскаивался.
Раскаяние я адресовал к самому себе, осознанная в тюрьме правда стала для меня высшим достижением пережитого. Мне казалось, что режим стоит на охране этой правды, утверждает ее, я и не знал, что это лишь плод моей фантазии. Прошло всего несколько лет, и все мои выводы и ложные представления развалились - преступления режима предстали во всем многообразии его безжалостной сути.
Жизнь могла бы сложиться и иначе, если бы в основание Закона были заложены поиск истины и соблюдение прав человека. Тогда свой оправдательный приговор я мог бы и должен был получить в зале суда, но в те годы таких решений не выносили.
Часть шестая
В АРХИПЕЛАГЕ ГУЛАГ
Первая Воркута
1.
Теперь мне предстояли новые испытания - нужно было добраться в лагерь. Название города, упомянутого в постановлении, мне ничего не говорило. Что такое Воркута выяснилось через несколько недель трудного переезда в "столыпинском" вагоне.
Кроме меня, постановления ОСО были вручены еще многим десяткам заключенных. К Бутырскому "вокзалу" подали несколько "воронков", чтобы перебросить осужденных к месту посадки. Как правило "столыпинские" вагоны находились вдали от вокзалов. Делали это по разным соображениям. Были возможны непредвиденные эксцессы, не исключалась возможность побега и применения оружия. Была необходимость скрывать от населения сами факты перебросок, численность и другие подробности. Но это не всегда удавалось, только в поздние часы ночи заключенные остаются вне поля зрения людей. В другое время народ все видел, слышал, понимал.
Этап сам по себе представлял картину неприятную. Конвой с автоматами, иногда с собаками, воспринимается по-разному. Одни в арестантах видят опасных преступников, другие сочувствуют им, считая их невинно пострадавшими.
Сопровождающие этапников конвоиры наводили на грустные размышления. У меня сложилось мнение, что солдаты внутренних войск (их по цвету погон называли "краснопогонниками"), пройдя через особый отбор, получали соответствующую службе подготовку, после которой добрых чувств и человеческого отношения к осужденным оставалось совсем немного. Так требовал режим.
Машина недолго плутала на путях. Вскоре она остановилась. Потом распахнулись двери, и стоявшие у выхода стали выпрыгивать на снег. Разгрузились быстро. По команде "на колени" группа опустилась на снег. Конвойные окружили сидящих для острастки предупредили: "Шаг вправо-влево - считается побег, конвой стреляет без предупреждения".
Что-то задерживало посадку. Автоматчики в полушубках и валенках чувствовали себя хорошо. У меня однако мерзли ноги. Наконец началась посадка. Через цепочку конвоиров мы, зэки, поднимаемся в вагоны.
Это было первое знакомство с вагон-заком. Когда в купе затолкали последнего человека, конвоир захлопнул дверь, и стало ясно, что мы в металлической клетке. По размерам и конструкциям она ничем не отличалась от обычного купе пассажирского вагона старого образца. В глухой стене напротив входа маленькое оконце, через которое в зимнее время ничего нельзя увидеть, оно покрыто толстой коркой льда. Внизу две лавки-визави для сидения, выше, как в обычном вагоне, две полки для лежащих, с третьей откидывающейся в середине, она позволяла сооружать на втором этаже что-то похожее на нары. И, наконец, под самым потолком, еще две узкие для багажа, но используемые для перевозки людей. В рассчитанное на четырех пассажиров купе натолкали семнадцать человек. Разместились все просто - десять человек сидя устроились на двух нижних (по пяти с каждой стороны), на второй развернутой полке-нарах лежачее положение заняли пять человек и последние двое на багажных, у самого потолка. Столько же, вероятно, было и в купе рядом.
Коридор хорошо просматривается, в нем постоянно маячит фигура часового. Слышны разговоры в соседних купе.
Досадно, что не осталось никаких дорожных записей, передающих достоверность пережитого. Кроме нескольких человек, которых я знал по своей камере, - Васи Смирнова; старшего лейтенанта Жоры Чернышева, тихого, скромного человека, заболевшего в дороге; неряшливого, казалось, никогда не улыбавшегося, художника из Москвы Николая Николаевича Федоровского я, например, больше никого не могу вспомнить из остальных семнадцати.
Мы с Васей оказались внизу у решеток, там светлее от горящей в коридоре свечки. Суматошный день, начатый еще в тюрьме, давно окончился. От волнений и усталости хотелось спать. Человеческое тепло в купе располагало к этому. Наступала первая этапная ночь, ожидание трудных и долгих лагерных будней. Нас везли на работу, о которой было самое смутное представление. Известно лишь то, что едем на Крайний Север, в Заполярный круг, на общие работы, что ожидают нас, тяжелые и не каждому по силам. Предстояла трудная адаптация в лагере.
Вагон еще оставался на запасных путях. Каждый прожитый день отнимал силы, восстановить их будет трудно. Но, находясь в клетке, невозможно что-то изменить.
Прошел первый, затем второй день Нового года, а мы продолжали ждать "попутного ветра". Емкое слово "начальник", вмещающее в себя все аспекты жизни заключенных, обеспечивало и харч, и воду, и туалет - он напоит, накормит, сводит на оправку. Хотя каждая просьба о туалете вызывает у конвоиров недовольство: "… пущу одного - захотят все!" А заключенные молят: "Начальник, выпусти, сил нет!" Но конвоир неумолим и огрызается: "Нет сил? В сапог… твою мать!"
За время этапа на Воркуту нас охраняли все те же "краснопогонники" из внутренних войск. Сочувствия и доброжелательности к 58-й статье они не проявляли. Хамство и грубость - вот отличительные черты столыпинского конвоя тех лет.
Нужно было постоянно помнить истинную разницу в правовых положениях часового и заключенного. Он официальное и доверенное лицо государства, ты - преступник, "фашист", "враг народа". Человеческое отношение к тебе как к личности уничтожено советским режимом раз и навсегда!
2.
Правда, каждый "фашист" считал единственным благом общение в этом мире с заключенными 58-й статьи. Она гарантировала нормальные человеческие отношения. Присутствие же блатных создавало обстановку напряженности, неуверенности и постоянной тревоги. Именно этап был наиболее трудным испытанием такого общения.
Я помню, как впервые резанули мой слух слова, услышанные из соседней камеры. То были слова вора:
- Мужики, воры есть?
Они вбирали в себя что-то непредвиденное и непредсказуемое. Цинизм и насилие парализуют волю людей, потерявших свободу, человек становится безропотным послушником в руках уголовников.
Я сталкивался с этой категорией заключенных и пытался понять их психологию. Страх они наводят на тех, кто их боится. Иначе ведут себя с теми, кто проявляет независимость, тогда отношения принимают характер равноправия. Перед силой пресмыкаются и "шестерят". Конечно, подо всеми подводить общую черту нельзя. Уголовный мир разнолик, можно и ошибиться.
На Крайний Север и в другие отдаленные и необжитые места Советского Союза, в режимные тюрьмы и спецлагеря государство отправляло особую категорию рецидивистов, не поддающихся исправлению в обычных колониях и лагерях. Суровые условия тех мест, строгий режим приводили в чувство неисправимых преступников, тех, кто за единственный и нерушимый Закон принимал закон воровского мира. Отказ от него определял эту категорию "честных" воров в категорию воров-отступников, на воровском жаргоне просто "сук", которые за свое отступничество должны были быть наказаны смертью.
"Ссученные" воры начинали работать. Они шли в лагерные режимные структуры, становились бригадирами, нарядчиками. В угоду начальству применялись самые жестокие меры к тем, кто плохо работал или отказывался работать вовсе.
"Честные" воры и "суки" находились в состоянии кровной мести друг с другом долгие годы. В этом противоборстве верх одерживало большинство. Воры, знавшие состав лагеря при поступлении, еще на вахте просили убежища в изоляторе. В противном случае им грозил вынесенный той или другой категорией воров приговор, приводившийся в исполнение неукоснительно и в указанные сроки.
Когда в лагерях случалась резня, охрана не вмешивалась, лагерное начальство тоже - так оно избавлялось от растущего числа уголовников-бандитов. Бывали дни, когда в лагерях, где шла резня, на местах столкновения оставались десятки задушенных, зарезанных и убитых с той и другой стороны (Воркута, Кирпичный завод № 2, весна-лето 1948 года).
Уголовный мир существовал и продолжает существовать в любых государственных образованиях. Но самая "передовая" в мире общественная система связывала его с царским режимом, присваивая ему приоритет происхождения уголовников.
В социализме же он существовал как "пережиток прошлого". И все годы существования этого строя уголовники рассматривались как жертвы царизма. И только так!
Абсурдность такого вывода дошла до того, что деклассированный элемент по духу своему стал сродни социалистическому отечеству (но без официальных бумаг, подтверждающих эту связь). Урки, воры, разного рода рецидивисты и прочие проходимцы были отнесены к категории "друзей народа", а репрессированные по 58-й статье (или ставшие ими по наветам стукачей, сексотов) "контрики" приобрели уничижительную кличку "фашистов" и "врагов народа". Большего абсурда не сыскать ни в одном государстве мира. А ведь на этом воспитывались поколения!
Нормальному человеку, попавшему в общество блатных, становилось тошно. С первых же минут наступало желание сгинуть, бежать из их окружения.
Но куда? Ведь тюремная камера, вагон-зак исключали это.