Тургенев без глянца - Павел Фокин 22 стр.


Но что произошло, когда в "Современнике" 1859 года явился роман "Дворянское гнездо"? Многие предсказывали автору его овацию со стороны публики, но никто не предвидел, до чего она разовьется. Молодые писатели, начинающие свою карьеру, один за другим являлись к нему, приносили свои произведения и ждали его приговора, в чем он никогда не отказывал им, стараясь уразуметь их дарования и их наклонности; светские высокопоставленные особы и знаменитости всех родов искали свидания с ним и его знакомства. Особенно, как мы уже имели случай заметить прежде, он сделался любимцем прекрасного пола, упивавшегося чтением его романа. Женщины высших кругов петербургского общества открыли ему свои салоны, ввели его в свою среду, заставили отцов, мужей, братьев добиваться его приязни и доверия. Он сделался свой человек между ними и каждый вечер облекался во фрак, надевал белый галстук и являлся на их рауты и "causeries", удивлять изящным французским языком, блестящим изложением мнений своих с применением к понятиям новых его слушательниц и слушателей, остроумными анекдотами и оригинальной и весьма красивой фигурой.

Несмотря на многочисленные светские свои обязанности, производительность Тургенева росла вместе с его репутацией. Он не позволил отуманить себя общественными похвалами, а, напротив, под говор их взгляд его на самого себя приобретал особенную трезвость и ясность. Едва напечатав "Дворянское гнездо", он принялся за новое произведение, уже упомянутую повесть "Накануне", которая была совершенной противоположностью с романом, имевшим такой колоссальный успех. Оставайся он при одном и том же счастливом мотиве, проведенном им однажды, имя его как литератора, конечно, пользовалось бы еще заслуженным уважением, но никогда не выросло бы до того значения перед публикой, в каком застала его смерть. Собственно говоря, "Дворянское гнездо" было трогательным прощанием устарелых порядков жизни, отходящих в историю, причем все высшие, идеальные их потребности и стремления выставлены в лучезарном свете, как это бывает почти всегда и с людьми и с порядками, с которыми современники расстаются навсегда. В самом упоении славой и на первых же порах общего одушевления Тургенев почувствовал, что есть опасность продолжать такие же отношения к отжившему времени и далее. <…> Случай помог Тургеневу найти подходящий сюжет.

Прожив с нами часть зимы 1858/59 года, Тургенев не раз читал нам по вечерам отрывки из скомканной, неумелой, плохой рукописной повести некоего г. Катранова (псевдоним, как объяснял сам Тургенев), удивляя нас своим участием к произведению, не заслуживающему никакого внимания. Имя это имеет, однако же, право на упоминовение его в воспоминаниях о Тургеневе, так как господин, носивший его, внушил Тургеневу идею романа "Накануне". Повесть Катранова, озаглавленная "Московское семейство", изображала пожилого немца, мучившего свою подругу, добродушную старушку, Аграфену Степановну, и дочь от них, прелестную барышню, Катерину, которая не любила отца за грубое обращение с матерью. Дочь эта оказалась еще хорошей музыкантшей и очаровательной певицей. Повстречавшись на прогулке в окрестностях Москвы с молодым болгарином, Николаем Каменским, приехавшим для образования себя в Московский университет, и распознав в нем сразу честную, серьезную натуру, влюбилась в него; но он, по врожденной дикости, сторонился от нее. С помощью пения и музыкальных упражнений она скоро успела развить в нем привязанность к себе, вполне уничтожив его застенчивость и неповоротливость. Затем автору достаточно было трех полустраничек, чтобы поразить болгарина злой чахоткой в Москве, выслать его в Италию и там уморить, да и этого еще было мало. На тех же страничках автор помещает еще велеречивое предсмертное письмо болгарина к Катерине, которая получила его уже в Париже, куда выпросилась у отца для окончания своего музыкального образования, сулившего старику изрядные барыши в недальнем будущем. Вместе с письмом Каменского получено было в Париже и известие о кончине ее матери. Все, что любила Катерина, разом уничтожилось вместе с планами ее явиться к больному в Италию и утешить его последние минуты своим присутствием. Повесть кончалась передачей факта, сухо, как обыкновенно кончаются рассказы, имеющие в виду изобразить "истинное происшествие", но вот из каких слабых, едва намеченных штрихов создавалась в уме Тургенева сочная картина, развивающаяся в его "Накануне" и украсившая собою второй № "Русского вестника" на 1860 год. <…>

В оценке "Накануне" публика наша разделилась на два лагеря и не сходилась в одном и том же понимании произведения, как то было при "Дворянском гнезде". Хвалебную часть публики составляла университетская молодежь, класс ученых и писателей, энтузиасты освобождения угнетенных племен – либеральный, возбуждающий тон повести приходился им по нраву; светская часть, наоборот, была встревожена. Она жила спокойно, без особенного волнения, в ожидании реформ, которые, по ее мнению, не могли быть существенны и очень серьезны – и ужаснулась настроению автора, поднимавшего повестью страшные вопросы о правах народа и законности, в некоторых случаях, воюющей оппозиции. Вдохновенная, энтузиастическая Елена казалась этому отделу публики еще аномалией в русском обществе, никогда не видавшем таких женщин. Между ними – членами отдела – ходило чье-то слово: "Это "Накануне" никогда не будет иметь своего завтра".

Странная дружба, или Как поссорились Иван Сергеевич с Львом Николаевичем

Елена Ивановна Апрелева:

Иван Сергеевич обладал редкою способностью проникаться настроением чужого художественного произведения, воспринимать и отличать то, что в нем было истинно прекрасного. Но никто из современных ему писателей не ставился им на такую высоту, как граф Лев Николаевич Толстой.

Софья Андреевна Толстая. Со слов Л. Н. Толстого. Запись 23 января 1877 г.:

Отношения Льва Николаевича к Тургеневу в первое время литературного поприща Л. Н. в Петербурге были самые хорошие. Тургенев признавал в нем талант, писал к сестре Льва Николаевича, Марье Николаевне, самые лестные о нем отзывы, они часто видались и были, по-видимому, дружны, несмотря на то, что Тургенев был 10-ю годами старше и, казалось, неохотно видел в Толстом соперника на литературном поприще.

Авдотья Яковлевна Панаева:

Я никогда не вступала в разговоры с литераторами, когда они собирались у нас, а только молча слушала и наблюдала за всеми. Особенно мне интересно было следить за Тургеневым и графом Л. Н. Толстым, когда они сходились вместе, спорили или делали свои замечания друг другу, потому что оба они были очень умные и наблюдательные. <…>

Когда Тургенев только что познакомился с графом Толстым, то сказал о нем:

– Ни одного слова, ни одного движения в нем нет естественного! Он вечно рисуется перед нами, и я затрудняюсь, как объяснить в умном человеке эту глупую кичливость своим захудалым графством!

– Не заметил я этого в Толстом, – возразил Панаев.

– Ну, да ты много чего не замечаешь, – ответил Тургенев.

Через несколько времени Тургенев нашел, что Толстой имеет претензию на донжуанство. Раз как-то граф Толстой рассказывал некоторые интересные эпизоды, случившиеся с ним на войне. Когда он ушел, то Тургенев произнес:

– Хоть в щелоке вари три дня русского офицера, а не вываришь из него юнкерского ухарства, каким лаком образованности ни отполируй такого субъекта, все-таки в нем просвечивает зверство.

И Тургенев принялся критиковать каждую фразу графа Толстого, тон его голоса, выражение лица и закончил:

– И все это зверство, как подумаешь, из одного желания получить отличие.

– Знаешь ли, Тургенев, – заметил ему Панаев, – если бы я тебя не знал так хорошо, то, слушая все твои нападки на Толстого, подумал бы, что ты завидуешь ему.

– В чем это я могу завидовать ему? в чем? говори! – воскликнул Тургенев.

– Конечно, в сущности ни в чем; твой талант равен его… но могут подумать…

Тургенев засмеялся и с каким-то сожалением в голосе произнес:

– Ты, Панаев, хороший наблюдатель, когда дело идет о хлыщах, но не советую тебе порываться высказывать свои наблюдения вне этой сферы!

Панаев обиделся:

– Я тебе это заметил для твоей же пользы, – сказал он и ушел.

Тургенев продолжал кипятиться и с досадой говорил:

– Только Панаеву могла прийти в голову нелепая мысль, что я мог завидовать Толстому. Уж не его ли графству?

Некрасов все это время мало говорил, потому что болезнь горла совершенно подавляла его. Он только заметил Тургеневу:

– Да брось ты рассуждать о том, что вздумалось сказать Панаеву. Точно в самом деле можно тебя заподозрить в такой нелепости!

Афанасий Афанасьевич Фет:

Три-четыре дня моего пребывания на этот раз в Петербурге я проводил преимущественно в литературном кругу. Тургенева я нашел уже на новой и более удобной квартире в том же доме Вебера, и слугою у него был уже не Иван, а известный всему литературному кругу Захар. Тургенев вставал и пил чай (по-петербургски) весьма рано, и в короткий мой приезд я ежедневно приходил к нему к десяти часам потолковать на просторе. На другой день, когда Захар отворил мне переднюю, я в углу заметил полусаблю с анненской лентой.

– Что это за полусабля? – спросил я, направляясь в дверь гостиной.

– Сюда пожалуйте, – вполголоса сказал Захар, указывая налево в коридор. – Это полусабля графа Толстого, и они у нас в гостиной ночуют. А Иван Сергеевич в кабинете чай кушают.

В продолжение часа, проведенного мною у Тургенева, мы говорили вполголоса из боязни разбудить спящего за дверью графа.

– Вот все время так, – говорил с усмешкой Тургенев. – Вернулся из Севастополя с батареи, остановился у меня и пустился во все тяжкие. Кутежи, цыгане и карты во всю ночь: а затем до двух часов спит как убитый. Старался удерживать его, но теперь махнул рукою.

<…> С первой минуты я заметил в молодом Толстом невольную оппозицию всему общепринятому в области суждений. В это короткое время я только однажды видел его у Некрасова вечером в нашем холостом литературном кругу и был свидетелем того отчаяния, до которого доходил кипятящийся и задыхающийся от спора Тургенев на видимо сдержанные, но тем более язвительные возражения Толстого.

– Я не могу признать, – говорил Толстой, – чтобы высказанное вами было вашими убеждениями. Я стою с кинжалом или саблею в дверях и говорю: "Пока я жив, никто сюда не войдет". Вот это убеждение. А вы друг от друга стараетесь скрывать сущность ваших мыслей и называете это убеждением.

– Зачем же вы к нам ходите? – задыхаясь и голосом, переходящим в тонкий фальцет (при горячих спорах это постоянно бывало), говорил Тургенев. – Здесь не ваше знамя! Ступайте к княгине Б – й-Б – й!

– Зачем мне спрашивать у вас, куда мне ходить! И праздные разговоры ни от каких моих приходов не превратятся в убеждения. <…>

Вот что между прочим передавал мне Григорович о столкновениях Толстого с Тургеневым на той же квартире Некрасова. "Голубчик, голубчик, – говорил, захлебываясь и со слезами смеха на глазах, Григорович, гладя меня по плечу. – Вы себе представить не можете, какие тут были сцены. Ах, Боже мой! Тургенев пищит, пищит, зажмет рукою горло и с глазами умирающей газели прошепчет: "Не могу больше! у меня бронхит!" и громадными шагами начинает ходить вдоль трех комнат. "Бронхит, – ворчит Толстой вослед, – бронхит – воображаемая болезнь. Бронхит это металл!" Конечно, у хозяина – Некрасова – душа замирает: он боится упустить и Тургенева, и Толстого, в котором чует капитальную опору "Современника", и приходится лавировать. Мы все взволнованы, не знаем, что говорить. Толстой в средней проходной комнате лежит на сафьяновом диване и дуется, а Тургенев, раздвинув полы своего короткого пиджака, с заложенными в карманы руками, продолжает ходить взад и вперед по всем трем комнатам. В предупреждение катастрофы подхожу к дивану и говорю: "Голубчик Толстой, не волнуйтесь! Вы не знаете, как он вас ценит и любит!"

– Я не позволю ему, – говорит с раздувающимися ноздрями Толстой, – нечего делать мне назло! Это вот он нарочно теперь ходит взад и вперед мимо меня и виляет своими демократическими ляжками!"

Иван Сергеевич Тургенев. В записи Н. А. Островской:

Несколько литераторов собрались в день рождения Белинского. Собрались только те немногие, которые знали его лично. Толстой жил тогда у меня. Ему не предложили участвовать, так как он Белинского не знал. Я заметил, что это было ему неприятно, но не счел себя вправе пригласить его.

Вот пообедали мы. Обед был совершенно семейным, мы все толковали о Белинском, вспоминали о нем… Сидим мы в размягченном настроении… вдруг, нежданно-негаданно, является Толстой, кланяется сумрачно и садится в угол. Всех он нас связал, каждый из нас нет-нет, да и оглянется на него, – однако продолжаем толковать… Он вдруг встал и произнес: "Вот вы, господа, восхваляете Белинского, а почем вы знаете, что он не был сукиным сыном?" Все онемели. Меня взорвало, взорвало тем более, что он жил у меня: могли подумать, что я его позвал. Я подошел к нему, схватил его за руку и говорю: "Толстой, вы поступили гадко, отвратительно!" Он посмотрел на меня, ничего не ответил, повернулся и ушел. Когда первая вспышка прошла, ну, думаю, поссорились мы с ним навеки. Иду домой, думаю: верно уже не застану его. Однако он оказался у меня и о происшедшем ни словом не заикнулся.

Афанасий Афанасьевич Фет:

В течение тридцати лет мне самому неоднократно приходилось слышать о размолвке Тургенева с Толстым, с полным искажением истины и даже с перенесением сцены из Степановки в Новоселки.

Из двух действующих лиц Тургенев, письмом, находящимся в руках моих, признает себя единственным виновником распри, а и самый ожесточенный враг не решится заподозрить графа Толстого, жильца 4-го бастиона, в трусости. Кроме всего этого, мы впоследствии увидим, что радикально изменившиеся убеждения Льва Николаевича изменили, так сказать, весь смысл давнишнего происшествия, и он первый протянул руку примирения. Вот причины, побудившие меня не претыкаться в моем рассказе.

Утром, в наше обыкновенное время, то есть в 8 часов, гости вышли в столовую, в которой жена моя занимала верхний конец стола за самоваром, а я в ожидании кофея поместился на другом конце. Тургенев сел по правую руку хозяйки, а Толстой по левую. Зная важность, которую в это время Тургенев придавал воспитанию своей дочери, жена моя спросила его, доволен ли он своею английскою гувернанткой. Тургенев стал изливаться в похвалах гувернантке и, между прочим, рассказал, что гувернантка с английскою пунктуальностью просила Тургенева определить сумму, которою дочь его может располагать для благотворительных целей.

– Теперь, – сказал Тургенев, – англичанка требует, чтобы моя дочь забирала на руки худую одежду бедняков и, собственноручно вычинив оную, возвращала по принадлежности.

– И это вы считаете хорошим? – спросил Толстой.

– Конечно; это сближает благотворительницу с насущною нуждой.

– А я считаю, что разряженная девушка, держащая на коленях грязные и зловонные лохмотья, играет неискреннюю, театральную сцену.

– Я вас прошу этого не говорить! – воскликнул Тургенев с раздувающимися ноздрями.

– Отчего же мне не говорить того, в чем я убежден, – отвечал Толстой.

Иван Сергеевич Тургенев. В записи Н. А. Островской:

Я рассердился, но заметил ему еще довольно сдержанно: "Во-первых, почем вы знаете, что моя дочь такая, а во-вторых, если вы и думаете об ней дурно, вы все-таки не должны бы были так говорить при мне". А он что же выговорил! "Если бы, – говорит, – она была ваша законная дочь, вы бы ее иначе воспитывали!" Тут уж я света не взвидел, сказал ему что-то вроде того, что размозжу ему голову, хлопнул дверью и выбежал вон из комнаты.

Софья Андреевна Толстая. Со слов Л. Н. Толстого. Запись 23 января 1877 г.:

Тургенев рассердился и вдруг сказал: "А если вы будете так говорить, я вам дам в рожу".

Афанасий Афанасьевич Фет:

С этим словом он вскочил из-за стола и, схватившись руками за голову, взволнованно зашагал в другую комнату. Через секунду он вернулся к нам и сказал, обращаясь к жене моей: "Ради бога, извините мой безобразный поступок, в котором я глубоко раскаиваюсь". С этим вместе он снова ушел.

Софья Андреевна Толстая. Со слов Л. Н. Толстого. Запись 23 января 1877 г.:

Л. Н. встал и уехал в Богослов, станция, находившаяся между нашим именьем – Никольским и именьем Фета – Степановкой. Оттуда Лев Николаевич послал за ружьями и пулями, а к Тургеневу письмо с вызовом за оскорбление. В письме этом он писал Тургеневу, что не желает стреляться пошлым образом, т. е. что два литератора приехали с третьим литератором, с пистолетами, и дуэль бы кончилась шампанским, а желает стреляться по-настоящему и просит Тургенева приехать в Богослов к опушке леса с ружьями.

Всю ночь Лев Николаевич не спал и ждал. К утру пришло письмо от Тургенева, что, напротив, он не согласен стреляться, как предлагает Толстой, а желает дуэль по всем правилам. На это Лев Николаевич написал Тургеневу: "Вы меня боитесь, а я вас презираю и никакого дела с вами иметь не хочу".

Иван Сергеевич Тургенев. Письмо к Л. Н. Толстому. Спасское-Лутовиново, 28 мая (9 июня) 1861 г.:

Ваш человек говорит, что Вы желаете получить ответ на Ваше письмо; но я не вижу, что бы я мог прибавить к тому, что я написал.

Разве то, что я признаю совершенно за Вами право потребовать от меня удовлетворения вооруженною рукой: Вы предпочли удовольствоваться высказанным и повторенным моим извинением – это было в Вашей воле. Скажу без фразы, что охотно бы выдержал Ваш огонь, чтоб тем загладить мое действительно безумное слово. То, что я его высказал, так далеко от привычек всей моей жизни, что я могу приписать это ничему иному, как раздражению, вызванному крайним и постоянным антагонизмом наших воззрений. Это не извинение, я хочу сказать – не оправдание, а объяснение. И потому расставаясь с Вами навсегда, – подобные происшествия неизгладимы и невозвратимы, – считаю долгом повторить еще раз, что в этом деле правы были Вы, а виноват я. Прибавляю, что тут вопрос не в храбрости – которую я хочу или не хочу показывать, – а в признании за Вами – как права привести меня на поединок, разумеется, в принятых формах (с секундантами), так и права меня извинить. Вы избрали, что Вам было угодно, и мне остается покориться Вашему решению.

Снова прошу Вас принять уверение в моем совершенном уважении.

Павел Васильевич Анненков:

Назад Дальше