На другой день Иван Сергеевич послал доверенного человека в соседнюю деревню к Толстому выразить ему глубочайшее сожаление о происшедшем накануне и, в случае если он не примет извинения, условиться о месте и часе их встречи и об условиях боя. Доверенное лицо не застало Толстого дома; он уехал в Тульскую губернию, в другую свою деревню, чуть ли не в известную Ясную Поляну. Доверенное лицо исполнило точно свое поручение. Толстой объявил, что драться с Тургеневым он теперь не намерен для того, чтобы не сделать их обоих сказкой читающей русской публики, которую он питать скандалами не имеет ни охоты, ни повода. Извинений Тургенева он, однако же, как было слышно тогда, не принял, а вместо того отвечал письмом, которое и дало повод Тургеневу сказать: "дело висело на волосок от дуэли, и теперь еще волосок не порвался"; он и порвался бы действительно.
Софья Андреевна Толстая. Со слов Л. Н. Толстого. Запись 23 января 1877 г.:
Прошло несколько времени. Лев Николаевич, живя в Москве, как-то раз пришел в одно из тех прелестных расположений духа, которое в жизни его находит на него иногда – смирения, любви, желания и стремленья к добру и всему высокому. И в этом расположенье ему стало невыносимо иметь врага. Он написал Тургеневу письмо, в котором жалел, что их отношения враждебны, писал, что "если я оскорбил вас, простите меня, мне невыносимо грустно думать, что я имею врага". Письмо было послано в Петербург, к книгопродавцу Давыдову, который имел дела с Тургеневым. Но оно не дошло еще до Тургенева, как он из Парижа написал Льву Николаевичу письмо, в котором упрекал его: "Вы всем рассказываете, что я трус и не хотел с вами драться. Так я требую за это удовлетворения и буду с вами драться, когда приеду в Россию" (что-то через 8 месяцев, кажется).
Иван Сергеевич Тургенев. Из письма П. В. Анненкову. Париж, 1 (13) октября 1861 г.:
Я имею вам сообщить не совсем веселое известие: после долгой борьбы с самим собою я послал Толстому вызов и сообщил его Кетчеру для того, чтобы он противодействовал распущенным в Москве слухам. В этой истории, кроме начала, в котором я виноват, я сделал все, чтобы избегнуть этой глупой развязки; но Толстому угодно было поставить меня au pied du mur (Тютчевы могут вам подробно рассказать все) – и я не мог поступить иначе. Весною в Туле мы станем друг перед другом. Впрочем, вот вам копия моего письма к нему:
"М. г. Перед самым моим отъездом из Петербурга я узнал, что вы распространили в Москве копию с последнего вашего письма ко мне, причем называете меня трусом, не желавшим драться с вами, и т. д. Вернуться в Тульскую губ. было мне невозможно, и я продолжал свое путешествие. Но так как я считаю подобный ваш поступок, после всего того, что я сделал, чтобы загладить сорвавшееся у меня слово, – и оскорбительным, и бесчестным, то предваряю вас, что я на этот раз не оставлю его без внимания и, возвращаясь будущей весной в Россию, потребую от вас удовлетворения. Считаю нужным уведомить вас, что я известил о моем намерении моих друзей в Москве для того, чтобы они противодействовали распущенным вами слухам. И. Т.".
Вот и выйдет, что сам я посмеивался над дворянской замашкой драться (в Павле Петровиче), и сам же поступлю, как он… Но, видно, так уже было написано в книге судеб.
Софья Андреевна Толстая. Со слов Л. Н. Толстого. Запись 23 января 1877 г.:
Лев Николаевич написал ему, что это так смешно и глупо вызывать драться через 8 месяцев, что я на это могу ответить вам тем же презрением, как и прежде, а если вам нужно себя оправдать перед публикой, то посылаю вам другое письмо, которое можете показывать кому хотите. В письме этом Лев Николаевич писал: "Вы мне сказали, что вы меня ударите по роже, а я отказался драться".
Письмо это было написано под влиянием чувства, что если у Тургенева нет личной настоящей чести, а нужна честь для публики, то вот ему для этого это письмо; но что Лев Николаевич стоит выше этого и мнение публики презирает. И на это Тургенев сумел быть слаб. Он отвечал, что считает себя удовлетворенным.
Павел Васильевич Анненков:
Оказалось, что вся история о письме и весь слух об изворотливости и трусости Ивана Сергеевича суть не более, как произведения фантазии чьего-то досужего ума.
Иван Сергеевич Тургенев. Из письма П. В. Анненкову. С.-Петербург, 26 октября (7 ноября) 1861 г.:
Я получил от Л. Н. Толстого письмо, в котором он объявляет мне, что слух о распространении им копии оскорбительного для меня письма есть чистая выдумка, вследствие чего мой вызов становится недействительным, – и мы драться не будем, чему я, конечно, очень рад.
Павел Васильевич Анненков:
Так и кончилось дело, которому и начинаться не следовало бы. Полное примирение между врагами произошло за год или за два до смерти одного из них, и притом произошло по письму гр. Л. Н. Толстого. <…> Тургенев сохранял до последнего дня своего воспоминания о нем как о трогательнейшем сердечном вопле человека, призывающего старые, простые, дружеские связи и сношения.
"Необыкновенная история" с Иваном Александровичем Гончаровым
Иван Александрович Гончаров. Из мемуарного очерка "Необыкновенная история":
Еще с 1855 года я стал замечать какое-то усиленное внимание ко мне со стороны Тургенева. Он искал часто бесед со мной, казалось, дорожил моими мнениями, прислушивался внимательно к моему разговору. Мне это было, конечно, не неприятно, и я не скупился на откровенность во всем, особенно в своих литературных замыслах. Особенно прилежно он следил, когда мне случалось что-нибудь прочитывать.
Так, например, раздавая по журналам главы из своих путевых записок, я имел обыкновение прочитывать то, что было готово, нескольким человекам. Тургенева я не хотел обременять чтением этих легких описаний, однако он, как помню, узнав, что я буду читать какую-то главу у Майкова, приехал туда. Словом, он очень следил за мной – и это сближало меня с ним, так что я стал поверять ему все, что ни задумаю. И вот однажды, именно в 1855 году, он пришел ко мне на квартиру (в доме Кожевникова, на Невском проспекте, близ Владимирской) и продолжал, молча, вслушиваться в мои искренние излияния, искусно расспрашивать, что и как я намерен делать. ("Обломова" написана была первая часть и несколько глав далее. Он уже знал все это подробно.) Я взял – да ни с того, ни с сего, вдруг и открыл ему, не только весь план будущего своего романа ("Обрыв"), но и пересказал все подробности, все готовые у меня на клочках программы сцены, детали, решительно все, все. "Вот что еще есть у меня в виду!" – сказал я.
Он слушал, неподвижно, притаив дыхание, приложив почти ухо к моим губам, сидя близ меня на маленьком диване, в углу кабинета. Когда дошло до взаимных признаний Веры и бабушки, он заметил, что "это хоть бы в роман Гете". <…>
Я рассказывал, как рассказывают сны, с увлечением, едва поспевая говорить, то рисуя картины Волги, обрывов, свиданий Веры в лунные ночи на дне обрыва и в саду, сцены ее с Волоховым, с Райским и т. д., и т. д., сам наслаждаясь и гордясь своим богатством и спеша отдать на поверку тонкого, критического ума.
Тургенев слушал, будто замер, не шевелясь. Но я заметил громадное впечатление, сделанное на него рассказом. <…>
В 1857 году я поехал за границу, в Мариенбад, и там взял курс вод и написал в течение семи недель почти все три последние тома "Обломова", кроме трех или четырех глав. (Первая часть была у меня написана прежде.) В голове у меня был уже обработан весь роман окончательно – и я переносил его на бумагу, как будто под диктовку. Я писал больше печатного листа в день, что противоречило правилам лечения, но я этим не стеснялся.
С какою радостью поехал я со своею рукописью в Париж, где знал, что найду Тургенева, В. П. Боткина, и нашел еще Фета, который там женился на сестре Боткина.
Я читал им то или другое место, ту или другую главу из одной, из другой, из третьей части – и был счастлив, что кончил.
Тургенев как-то кисло отозвался на мое чтение. "Да, хоть и вчерне, а здание кончено, стоит!" – сказал он почти уныло, чем несколько удивил меня. <…>
Надо заметить, что во все это время, с 1855 по 1858 и 1859-й годы, Тургенев продолжал писать свои миниатюрные записки охотника и повести, кажется, "Ася", "Фауст", "Муму" и т. п., все, по большей части, прелестно рассказанные, обделанные, с интересными, иногда поэтическими деталями, например, описание Рейна в "Асе" и т. п. Но от него все ждали чего-то крупного, большого, и в литературе, и в публике!
А у него ничего большого не было и быть не могло. Он весь рассыпался на жанр. Таков род его таланта! Однажды он сам грустно сознался в этом мне и Писемскому. "У меня нет того, что у вас есть обоих: типов, характеров, т. е. плоти и крови!" И в самом деле, у него кисти нет, везде карандаш, силуэты, очерки, все верные, прелестные! И чем ближе к сельской природе средней полосы России, чем ближе к крестьянскому, мелкопомещичьему быту, тем эти очерки живее, яснее, теплее! Тут он необычайный художник, потому что рисует с натуры, свое, знаемое ему и им любимое! <…>
Однажды осенью, кажется, в тот же год, как я готовился печатать "Обломова", Тургенев приехал из деревни, или из-за границы – не помню, и привез новую повесть: "Дворянское гнездо", для "Современника". Он нанял квартиру в Большой Конюшенной, в доме Вебери, на дворе.
Все готовились слушать эту повесть, но он сказывался больным (бронхит) и говорил, что читать сам не может. Взялся читать ее П. В. Анненков. Назначили день. Я слышал, что Тургенев приглашает к себе обедать человек восемь или девять и потом слушать повесть. Мне он ни слова не сказал, ни об обеде, ни о чтении: я обедать и не пошел, а после обеда отправился, так как мы все, без церемонии, ходили друг к другу, то я нисколько не счел нескромным прийти вечером к чтению. <…>
Все знают "Дворянское гнездо": теперь оно, конечно, по времени побледнело, но тогда произвело большой эффект.
Что же я услышал? То, что за три года я пересказал Тургеневу – именно сжатый, но довольно полный очерк "Обрыва" (или "Художника", как называли в программе роман). <…>
Стали судить, толковать, конечно, хвалить. Тут был весь кружок: Некрасов, Панаев, В. П. Боткин, Языков, Маслов, Тютчев – и, кажется, граф Лев Толстой.
Я дал всем уйти и остался с Тургеневым. Мне надо было бы тоже уйти, не говоря ни слова, и бросить этот роман совсем. Но этот роман была моя жизнь: я вложил в него часть самого себя, близких мне лиц, родину, Волгу, родные места, всю, можно сказать, свою и близкую мне жизнь. Пересказывая этот роман Тургеневу, я заметил, что, кончив "Обломова" и этот роман, т. е. Райского, я кончу все, что мне на роду написано, и больше ничего писать не буду. <…>
Я остался и сказал Тургеневу прямо, что прослушанная мною повесть есть не что иное, как слепок с моего романа. Как он побелел мгновенно, как клоун в цирке, как заметался, засюсюкал. "Как, что, что вы говорите: неправда, нет! Я брошу в печку!" <…>
Отношения с Тургеневым стали у нас натянуты. <…>
Мы сухо продолжали видеться. "Дворянское гнездо" наконец вышло в свет и сделало огромный эффект, разом поставив автора на высокий пьедестал. Так как оно писано было вскоре после рассказа моего, то и вышло полнее, сочнее, сложнее и колоритнее всего, что он написал прежде и после него. "Вот и я – лев! Вот и обо мне громко заговорили!" – вырывались у него самодовольные фразы даже при мне! Он везде бывал, все лезли к нему, всех он ласкал, очаровывал мягкостью, снисхождением, не пренебрегая ничьим вниманием, не скучая никакою назойливостью, водя за собой целый круг, принимая у себя во всякое время, прикармливая обедами, являясь повсюду, куда его ни звали. <…>
Мы продолжали, говорю я, видеться с Тургеневым, но более или менее холодно. Однако посещали друг друга, и вот однажды он сказал мне, что он намерен написать повесть и рассказал содержание… Это было продолжение той же темы из "Обрыва". <…>
Новая эта повесть, с продолжением темы из Райского, вышла под заглавием "Накануне", но я в печати ее не прочел, а знал только по рассказу Тургенева.
Иван Александрович Гончаров. Письмо к И. С. Тургеневу. Санкт-Петербург, 3 (15) марта 1860 г.:
Спешу, по обещанию, возвратить Вам, Иван Сергеевич, повесть "Накануне", из которой я прочел всего страниц сорок. Дочитаю когда-нибудь после, а теперь боюсь задержать: у меня есть другое дело.
На обе эти повести, то есть "Дворянское гнездо" и "Накануне", я смотрю как-то в связи, потому, может быть, что ими начался новый период Вашей литературной деятельности. Я даже беру смелость, судя и по тем сорока страницам, которые я прочел, заключить, каким чувством руководствовались Вы, когда писали и ту и другую вещь.
Извините, если скажу, что, не читая "Накануне", я считал Вас слабее и всего того значения не придавал Вам, какое Вы приобретаете этою повестью, по крайней мере в моих глазах и некоторых других, может быть. Мне очень весело признать в Вас смелого и колоссального… артиста. Желаю, чтоб Вы продолжали и кончили литературную карьеру тем путем, на который недавно так блистательно вступили.
Я помню, что Вы однажды было приуныли и как будто опустили крылья, но талант, к всеобщей радости, не дал Вам покоя, и благородные стремления расшевелились.
По прежним Вашим сочинениям я и многие тоже не могли составить себе определенного понятия о роде Вашего таланта, но по этим двум повестям я разглядел и оценил окончательно Вас как писателя и как человека.
Как в человеке ценю в Вас одну благородную черту: это то радушие и снисходительное, пристальное внимание, с которым Вы выслушиваете сочинения других и, между прочим, недавно выслушали и расхвалили мой ничтожный отрывок все из того же романа, который был Вам рассказан уже давно в программе.
Ваш искренний и усердный ценитель
И. Гончаров.
Не забудьте как-нибудь прислать мой носовой платок: извините, что напоминаю; Вы такой рассеянный и забывчивый.
Иван Александрович Гончаров. Из мемуарного очерка "Необыкновенная история":
Мы с Дудышкиным продолжали пересмеиваться между собою, а Тургенев смущаться при намеках. Однажды я встретил Дудышкина на Невском проспекте и спросил, куда он идет. "К бархатному плуту (так звали мы его про себя) обедать". "Это на мои деньги (разумея гонорарий, полученный за повесть "Накануне"), – заметил я шутя, – будете обедать". "Сказать ему?" – спросил смеючись Дудышкин. "Скажите, скажите!" – шутя же заметил я, и мы разошлись.
Кто бы мог подумать, что Дудышкин сказал! А он сказал, да еще при пяти или шести собеседниках! Он думал, конечно, что Тургенев опять смутится, а он будет наслаждаться его смущением. Но Тургенев был прижат к стене: ему оставалось или сознаться, чего, конечно, он не сделает никогда, или вступиться за себя. На сцену, разумеется, появился Анненков, его кум, адъютант и наперсник. На другой день оба они явились ко мне, не застали дома и оставили записку, с вопросом, "что значат мои слова, переданные мною через Дудышкина?" Я пришел к Дудышкину и показал ему записку, спрашивая, в свою очередь, что значит эта записка?
"Вы ведь велели сказать ему ваши вчерашние слова", – робко заметил он. "Не может быть, чтоб вы не шутя это думали. А если б я попросил вас ударить его – вы ударили бы?" – сказал я.
Дудышкин понял, какую непростительную глупость сделал он. <…>
Я сказал ему только, что если это поведет к серьезному исходу, т. е. к дуэли, например, то я имею полное право рассчитывать на него, как на секунданта. Он согласился, но взял у меня записку, сказав, что повидается с Тургеневым и ответит ему, как за себя, так и за меня, без всякого для меня ущерба. Я заметил ему только, что от своих слов не отопрусь.
Я не знаю, или забыл теперь, что он говорил, помню только, что решено было с обеих сторон объясниться по этому делу окончательно, пригласив несколько других свидетелей. Пригласили, кроме Анненкова и Дудышкина, еще Дружинина и А. В. Никитенко – и объяснение произошло у меня. <…> Тургенев был очень бледен сначала, а я красен. Он боялся, что я энергично стану защищать, с доказательствами в руках, и напомню все последовательно, указав каждое место, какое взято, как оно изменено, в чем сходство и т. д.
Но я был смущен не менее его и не рад был, что затеялась вся эта история. Он, конечно, потребовал юридических доказательств, которых не было, кроме моей изветшавшей от времени программы, в которой я один только и мог добраться смысла. Когда мы уселись, то начали тем, что рассказали историю первой размолвки, с прочтением навязанного им мне письма, в котором упомянуто было кое-что из моего романа, а о том, что он хотел взять себе, умолчено. <…>
"Обмануть доверие товарища!" – говорил Тургенев, по мере того, как я сам, подавленный этой тяжелой сценой, слабо, в нескольких словах, сказал о том, какое сходство вижу у него и у себя – и неохотно вдавался во все мелочи, памятные мне и Тургеневу и утомительные для прочих. Я понимал, что всем им, как равнодушным людям, только скучно от всего этого и что привлечь их к мелочному участию я не могу. Дружинин и Никитенко старались умиротворить все общими фразами: "Вы оба честные, даровитые люди – могли, дескать, сойтись случайно в сюжетах; один, мол, то же самое изображает так, другой иначе"… и т. д.
Тургенев напирал на то, чтобы указать сходство в повести "Накануне", и наконец сказал, что я, верно, не читал ее. Это правда, но я не помнил его рассказ. "А вы прочтите, непременно прочтите!" – требовал он. Я обещал. По поводу этой повести он употребил грубый до смешного прием. Героиню там зовут Еленой, и у меня в плане вместо Веры прежде была Елена. "Если б захотел взять, так хоть имя-то переменил бы!" – сказал он.
Он приободрился, Анненков тоже стал ликовать, видя, что его патрон и кум выходит сух из воды.
Павел Васильевич Анненков:
После изложения дела, обмена добавлений сторонами замечания экспертов все сводились к одному знаменателю. Произведения Тургенева и Гончарова как возникшие на одной и той же русской почве должны были тем самым иметь несколько схожих положений, случайно совпадать в некоторых мыслях и выражениях, что оправдывает и извиняет обе стороны. И. А. Гончаров, казалось, остался доволен этим решением экспертов.
Иван Александрович Гончаров. Из мемуарного очерка "Необыкновенная история":
Я молчал перед этой беззастенчивостью, видя, что я потерял всякую возможность обличить правду – и пожалел опять, что не бросил сразу все. Все мы встали. "Прощайте, – сказал я, – благодарю вас, господа, за участие". Тургенев первый взялся за шляпу, из бледного и смущенного он сделался красным, довольный тем, что я юридически доказать не могу его plagiate, как он выразился, не решаясь перевести слова на русский язык.
"Прощайте, И. А., – эффектно произнес он, – мы видимся в последний раз!" И ушел, торжествующий.
Павел Васильевич Анненков: