Р. Гуль
С ФРОНТА ДО РОСТОВА
Была осень 1917 года. Мы стояли в Бессарабии… Голубые, морозные, душистые бессарабские дни. Желто–красно–зеленые деревья. Высокое, золотое, негреющее солнце. Красивый народ в кожаных, с рисунками безрукавках. Белые хаты, внутри увешанные самоткаными коврами богатых, ярких тонов…
Я любил Бессарабию… По утрам полуодетый выбегаешь в сливовый сад, умываешься ледяной водой, пахнущей какой‑то особенной свежестью, вбираешь грудью морозный аромат слегка заиндевевшего утра и вспоминаешь где‑то читанное: "Каждое утро, душа моя, у порога своего дома ты встречаешь весь мир…"
И там же вспоминается… Около старенькой церкви митинги толп вооруженных людей в серых шинелях. Злобные речи, почти без смысла. Знамена с надписями: "Мир без аннексий и контрибуций", "Долой войну", "Смерть буржуазии"…
Речи, полные злобы и ожесточения, рев толпы и тысячи махающих в воздухе рук…
Попытки сдержать бессильны… Разливалась стихия…
Получили телеграмму: "Именье разграблено, проси отпуск". Командир отпускает, обнимает, провожает. Еду в обозе второго разряда. Сел на поезд. Все серо - все переполнено. Серые шинели лежат на полу, сидят на скамьях, лежат на полках для вещей. Тронулись. Я смотрю на лица солдат: на всех одна и та же усталая злоба и недоверие.
С дороги пишу письмо знакомым: "Кругом меня все серо, с потолка висят ноги, руки… лежат на полу, в проходах. Эти люди ломали нашу старинную мебель красного дерева, рвали мои любимые старые книги, которые я студентом покупал на Сухаревке, рубили наш сад и саженные мамой розы, сожгли наш дом… Но у меня нет к ним ненависти или жажды мести, мне их только жаль. Они полузвери, они не ведают, что творят…"
Узловая станция. Вокзал, платформа, пути запружены тысячами людей в сером. Они все едут, бегут с войны. И это "домой" так сильно в них, что они замерзают на крышах поездов, убивают начальников станций, ломают вагоны, сталкивают друг друга…
Поезда нет. Матерная брань превращается в рев: "Ему вставить штык в пузо - будет поезд!" - "Для буржуев есть поезда, а для нашего брата подожди!!" - "Пойдем к начальнику!" - "Пойдем!!"
Тихо подходит поезд. Все лезут в окна. Звон разбитых стекол, матерная брань… Сели. Плохо едем останавливаясь на каждом разъезде.
День… два…
Поздний вечер. Подъезжаем к родному городу. Тот же старенький вокзал. Зал 1–го класса. Вон стоит знакомый носильщик. Прохожу. Сажусь на извозчика…
Темные улицы. Лошадь тихой рысью бежит по мягкому снегу, ударяются комья в передок. Извозчик чмокает и постегивает лошадь кнутом.
Я смотрю на каждый дом, на каждый переулок. Все знаю. Все знакомое. Вот сейчас подъеду. Вот вижу огонь в дальней столовой. Извозчик остановился. Подхожу к двери. Что‑то замирает, дрожит, сладко рвется у меня в груди. Сильная радость наполняет меня, и одновременно слегка грустно… Шаги за дверью. Отперли. Иду к коридору, отворяю дверь… Из столовой ко мне бросается мама… обнимает, плачет…
Я счастлив. Все счастливы, всем радостно…
Я несколько дней живу у себя, в семье, с любимыми людьми. Я не хочу ничего. Я устал от фронта, от политики, от борьбы. Я хочу только ласки своей матери. Я помню, я думал: "Истинная жизнь любящих людей состоит в любовании друг другом". Я чувствовал всю шкурную мерзость всякой "политики". Я видел, что у прекрасной женщины Революции под красной шляпой вместо лица - рыло свиньи. Я искал выхода. Я колебался. В душе подымались протесты и сомнения, но я пытался убедить себя: "Все это плохо, но не надо отстраняться, надо взять на себя всю тяжесть реальности, надо взять на себя даже грех убийства, если понадобится, и действовать до конца…"
И мне показалось, что я себя убедил…
Был Сочельник. Звонок. Я удивлен: входит прапорщик нашего полка К. Он сибиряк. Зачем он приехал? Я догадываюсь. К. разбинтовывает ногу и передает мне письмо моего командира.
"Корнилов на Дону. Мы, обливаясь кровью, понесем счастье во все углы России… Нам предстоит громадная работа… Приезжайте. Я жду Вас… Но если у Вас есть хоть маленькое сомненье - тогда не надо…"
Я напряженно думаю. День, два. Сомненье мое становится маленьким, маленьким. Может быть, я просто "боюсь"? - спрашиваю я себя. Может быть, я "подвожу теории" для оправдания своей трусости?.. Как зверски и ни за что дикие люди убили М. Н. Л…. А Шингарев? Кокошкин?.. Их семьи?! Тысячи других?! Нет, я должен и я готов. Я верю в правду дела! Я верю Корнилову! И я поеду. Поеду, как ни тяжело мне оставить мать, семью, уют. И одновременно со мной думает и страдает мама.
Я решил. Мама готова перенести новую боль…
Зимние сумерки темным узором ложатся на зеленую гостиную. Слышно, как около дома поскрипывает на морозе деревянный тротуар. В гостиной нет огня. Я сижу с мамой. Она плачет и тихо говорит: "…Мне очень больно, но будет еще больнее, если ты поедешь и разочаруешься, - если ты не найдешь там того, о чем думаешь…" - "Я об этом думал, я этого боюсь, но гарантия - имя Корнилова и Учредительное собрание. И мы оба хотим верить".
И я верю…
Был, кажется, третий день Рождества. Мы уезжали: семь человек офицеров. Солдатские документы, вид солдатский, мешки - все готово. Пора идти.
Мама зашивает ладанки, надевает на нас с братом и беззвучно плачет. Мы ободряем. Прощаемся. И я чувствую на щеках своих слезы матери…
Синий вечер. В воздухе серебрятся блестки. Небо звездное… Мы идем на вокзал. На душе грустно, но успокоением служит: добровольно иду делать большое дело…
Вокзал набит солдатами. Все переполнено. Брат и другие попали в уборную уходящего поезда и уехали. Я и М. остались. Мы едем среди солдат - на полу. Подходит солдат нашего полка, о чем‑то развязно говорит.
Под утро, усталые, с трудом садимся в поезд и едем на Дон…
Следующий день зимний, яркий. Поезд тихо тащится по снежным полям и подолгу стоит на станциях. Помню станцию Лиски. Я послал маме шифрованную телеграмму. Пересели и едем.
Ночью - обыск. В вагоне темно. Вошли люди с фонарем, в солдатских шинелях, с винтовками.
"Документы предъявите… У кого есть оружие, сдавайте, товарищи".
Подошли ко мне. Я закрыл глаза и притворился спящим, прислонившись к окну вагона.
"А это чей чемодан?" У меня был мешок - вьюк.
"Ваш, товарищ? Товарищ!" - сказал он и взял меня за плечо. Я "проснулся". "Мой". - "Откройте!" Открываю. Он роется. "А документы есть?!" - "Есть", - и лезу в карман. "Ну ладно", - и проходят дальше…
Утро. Слава Богу, переехали на казачью сторону. Народу в поезде стало мало. Я не бывал на Дону: вглядываюсь в людей, смотрю в окна. Вошли несколько казаков с винтовками, шашками. Сели рядом. Разговаривают. Я ищу новых, бодрых настроений - преграды анархии.
Казак, лет 38, с рябым зверским лицом, с громадным вихром из‑под папахи, сиплым голосом говорит: "Ежели сам хочет, пущай и стоит, есаул, а мы четыре года постояли, с нас будя. Прошлый раз на митинге тоже стал: "Станичники, вы себя защищаете, казацкую волю не погубите" (он представил есаула). - "Четыре года слухали…" - мрачно отозвался хмурый молодой казак.
Вскоре они вышли из вагона. Я понял, что эти казаки - из частей, стоявших на границе области на случай вторжения большевиков. Из разговора их было ясно: они самовольно расходились по домам, открывая дорогу войскам Крыленки…
Станция Каменская. Я вышел из вагона. На платформе много военных: солдат, офицеров, встречаются юнкера. Офицеры в погонах. Чувствуется оживление, приподнятость. Едем дальше…
Я думаю: "Скоро Новочеркасск. Туда сбежалось лучшее - лихорадочно организуется. Отсюда тронется волна национального возрождения. Во главе - национальный герой, казак Лавр Корнилов. Вокруг него объединились все, забыв партийные, классовые счеты…
"Учредительное собрание - спасение Родины!" - заявляет он. И все подхватывают лозунг его. Идут и стар и мал. Буржуазия - Минины. Офицерство - Пожарские. Весь народ подымается. Организуются национальные полки, армии. Реют флаги, знамена.
Оркестры гремят какой‑то новый гимн. "На Москву", - отдает приказ он. "На Москву", - гудит везде.
И армия возрождения, горящая одной страстью - счастье родины, счастье народа русского - идет как один. Она почти не встречает сопротивления…
Ведь она народная армия!! Ведь это нация встала!!
Ведь лозунг ее: все для русского народа!!
Бегут обольстители народные, бегут авантюристы и предатели.
Казак Корнилов спаял всех огнем любви к нации! Он спас родину и передает власть представителям народа - Учредительному собранию.
Россия сильна счастьем всех граждан. Она могуча своей свободой.
Она говорит миру свое слово, и в слове этом звучит что‑то простое, русское, христианское…
В воображении бегут радостные картины.
Поезд быстро мчит меня к Новочеркасску.
А. Деникин
БОРЬБА ГЕНЕРАЛА КОРНИЛОВА
В связи с падением Временного правительства юридическое положение быховцев становилось совершенно неопределенным. Обвинение в покушении на ниспровержение теперь ниспровергнутого строя принимало совершенно нелепый характер. Кто наши обвинители, наши судьи, какой трибунал может судить нас? Перед нами встал вопрос, не пора ли оставить гостеприимные стены Быховской тюрьмы, тем более что вся совокупность обстановки указывала на возможность и необходимость большой работы. Генерал Корнилов, истомленный вынужденным бездействием, рвался на свободу. Его поддерживали некоторые молодые офицеры. Но генералы были против: ничего определенного о формировании нового правительства неизвестно; нам нельзя уклоняться от ответственности; сохранилась еще законная и нами признаваемая военная власть Верховного Главнокомандующего генерала Духонина, а эта власть говорит, что наш побег вызовет падение фронта.
Падение фронта!
Этот фатум тяготел над волей и мыслью всех военачальников с самого начала революции. Он давал оправдание слабым и связывал руки сильным. Он заставлял говорить, возмущаться или соглашаться там, где нужно было действовать решительно и беспощадно. В различном отражении, в разных проявлениях его влияние наложило свою печать на деятельность таких несхожих по характеру и взглядам людей, как император Николай II, Алексеев, Брусилов, Корнилов. Даже когда разум говорил, что фронт уже кончен, чувство ждало чуда, и никто не мог и не хотел взять на свои плечи огромную историческую ответственность - дать толчок его падению - быть может, последний. Кажется, только один человек уже в августе не делал себе никаких иллюзий и не боялся нравственной ответственности - это Крымов …
Вопрос остался открытым. Однако вскоре мы узнали, что Корнилов приказал Текинскому полку готовиться к походу, назначив в один из ближайших дней выступление. Побеседовали совместно - Лукомский, Романовский , Марков и я - и решили, чтобы мне переговорить по этому поводу с Корниловым. Я пошел к Верховному.
- Лавр Георгиевич! Вы знаете наш взгляд, что без крайней необходимости нам уходить отсюда нельзя. Вы решили иначе. Ваше приказание мы исполним беспрекословно, но просим предупредить по крайней мере дня за два.
- Хорошо, Антон Иванович, повременим.
Некоторая подготовка между тем продолжалась. Составили маршрут на случай походного движения с текинцами. Приготовили поддельные распоряжения от имени следственной комиссии Шабловского об освобождении пяти генералов (оставшихся последними. - А.Д.) на случай, если бы текинцы остались, чтобы не подводить их и коменданта. Изучали железнодорожный маршрут на Дон. Дело в том, что по инициативе казачьего совета атаман просил Ставку отпустить быховских узников на поруки Донского войска, предоставив для нашего пребывания станицу Каменскую. Ставка колебалась. Корнилову не нравилась такая постановка вопроса, и он решил в случае осуществления этого проекта покинуть в пути поезд, чтобы не связывать ни себя, ни войско.
Но к середине ноября обстановка круто изменилась. Получены были сведения, что к Могилеву двигаются эшелоны Крыленко, что в Ставке большое смятение и что там создалось определенное решение капитулировать. Наши друзья приняли, по–видимому, энергичные меры, так как, если не ошибаюсь, 18–го в Быхове получена была телеграмма безотлагательно начать посадку в специальный поезд эскадрона текинцев и полуроты георгиевцев для сопровождения арестованных на Дон.
Мы все вздохнули с облегчением. Что готовит нам судьба в дальнем пути, это был вопрос второстепенный. Важно было выбраться из этих стен на свет Божий, к тому же вполне легально, и снова начать открытую борьбу. Быстро уложились и ждали. Прошли все положенные сроки - не везут. Ждем три, четыре часа. Наконец получается лаконический приказ - телеграмма генерала Духонина коменданту - все распоряжения по перевозке отменить.
Глубокое разочарование, подавленное настроение.
Обсуждаем положение. Ночь без сна. Между Могилевом и Быховом мечутся автомобили наших доброжелателей из офицерского комитета и казачьего союза. Глубокой ночью узнаем обстоятельства перемены Ставкой решения. Представители казачьего союза долго уговаривали Духонина отпустить нас на Дон, указывая, что в любую минуту он, Верховный Главнокомандующий, если сам не покинет город, может стать просто узником. Духонин согласился наконец вручить казачьему представителю именные распоряжения о нашем переезде на имя коменданта Быховской тюрьмы и главного начальника сообщений, но под условием, что эти документы будут использованы лишь в момент крайней необходимости. Казачьи представители нашли, что 18–го этот момент настал. Духонин, узнав о готовящейся посадке, отменил распоряжение, а явившимся к нему казачьим представителям сказал:
- Еще рано. Этим распоряжением я подписал себе смертный приговор.
Но утром 19–го в тюрьму явился полковник Генерального штаба Кусонский и доложил генералу Корнилову:
- Через четыре часа Крыленко приедет в Могилев, который будет сдан Ставкой без боя. Генерал Духонин приказал вам доложить, что всем заключенным необходимо тотчас же покинуть Быхов.
Генерал Корнилов пригласил коменданта, подполковника Текинского полка Эргардта, и сказал ему:
- Немедленно освободите генералов. Текинцам изготовиться к выступлению к двенадцати часам ночи. Я иду с полком.
* * *
Духонин был и остался честным человеком. Он ясно отдавал себе отчет, в чем состоит долг воина перед лицом врага, стоящего за линией окопов, и был верен своему долгу. Но в пучине всех противоречий, брошенных в жизнь революцией, он безнадежно запутался. Любя свой народ, любя армию и отчаявшись в других способах спасти их, он продолжал идти скрепя сердце по пути с революционной демократией, тонувшей в потоках слов и боявшейся дела, заблудившейся между Родиной и революцией, переходившей постепенно от борьбы "в народном масштабе" к соглашению с большевиками, от вооруженной обороны Ставки, как "технического аппарата", к сдаче Могилева без боя.
В той среде, с которой связал свою судьбу Духонин, ни стимула, ни настроения для настоящей борьбы он найти не мог.