Не утоливший жажды - Александр Гордон 5 стр.


А чего стоило посещение музеев! Третьяковку Андрей знал наизусть, каждый зал. Обожал Пушкинский музей изобразительных искусств. Чистая, глубокая радость от картин Матисса, Ван Гога, Гогена осталась на всю жизнь. Позже увидели еще много произведений старой и новой живописи, но первая любовь незабываема.

На вступительных экзаменах студенту могли показать репродукцию какого-нибудь шедевра мировой живописи, а то и совершенно среднего произведения, и студент обязан был его определить. Так что перед вступительными экзаменами все старались запомнить имя художника и название картины. Потом эти "знания" быстро вылетали из головы. Андрей же живопись знал серьезно. Художник Михаил Ромадин, друг Тарковского, пишет, что они - тесная компания друзей: Андрей, Миша, Вадим Юсов, Гена Шпаликов - уже после окончания института, уже профессионально работая над фильмом, для души, для куража, на спор играли, предлагая друг другу узнать картину только по ее фрагменту. И всегда отгадывали. Игры избранных, игры образованных людей истинной культуры.

Митта, греки и добрый милиционер

К концу первого курса мы, студенты Ромма, уже достаточно хорошо знали друг друга - завязывались дружбы, возникали любови. А в начале второго курса в это уже сложившееся сообщество-муравейник неожиданно вторглась новая личность. Это был Александр Митта. Опоздав на занятия, он появился в аудитории с сияющей извиняющейся улыбкой и деликатно притворил за собой дверь. Мы на секунду замерли, а потом дружно заржали, уверенные, что мальчик ошибся дверью. Но Саша не дрогнул и по-прежнему улыбался своими круглыми глазами в квадратных очках, переводя взгляд со студентов на педагогов. Терпеливо ждал он разрешения затянувшейся паузы, пока Михаил Ильич не представил нам нового сокурсника.

Попервоначалу застенчивый, Саша оказался крепким орешком, организованным, четким, уверенным в себе человеком. За его плечами был архитектурный факультет строительного института, любовь к "левому" искусству и сильнейшее желание стать мастером кинорежиссуры. Как оказалось, на это ему потребовалось совсем немного времени. Он и сейчас математически-конструктивно выстраивает и снимает свои фильмы для широкого зрителя. Творческий рост Митты продолжается с каждым годом. Еще не было ни одной картины, где бы почувствовалась его усталость, не в пример другим. До сих пор Митта стоит за камерой…

Как-то гречанка Мария Бейку, она же Марика, студентка-политэмигрантка, пригласила всех нас к себе в гости. У Марики была квартира на Песчаной улице, политэмигранты квартирами обеспечивались. Хозяйка приготовила национальные греческие блюда: запеченную в духовке картошку в мундире с солью и чесноком, брынзу, маслины.

Судьба Марики Бейку сложилась трудно: она была молодой коммунисткой во время Второй мировой войны и с приходом англичан в Грецию вынуждена была эмигрировать, как десятки тысяч ее соотечественников. Чтобы спастись, им, южанам, пришлось зимой перейти горы - многие обморозились, пока спустились в теплые долины Румынии. Муж Марики оказался в лагере, в тюрьме острова Макронисос, самой страшной тюрьме, как говорила Марика. Он провел там много лет, до смены режима "черных полковников". Иногда Марика получала от него из тюрьмы сувениры, сделанные политзаключенными. ВГИК Марика закончила, но работала в Москве на радио.

Через много лет вернулась в Грецию - разрешили, но до сих пор не может забыть Россию - это ее вторая родина.

Поехали к ней тогда Юлий Файт, Ирма Рауш, я, еще кто-то - кажется, Володя Китайский. Андрей уже тогда ухаживал за Ирмой и поэтому, конечно, был с нами.

Ну, о чем-то мы там в гостях у греков болтали, танцевали, травили анекдоты, приобщались к греческой кухне… Я с содроганием думал об этих людях, волею судьбы оторвавшихся от семьи, родственников, родины и оказавшихся в чужой стране. Их колония в Москве была достаточно велика. Еще больше греков-эмигрантов осталось в Средней Азии - дожидались и дождались в конце концов возможности уехать на родину. Нет сомнения, что тема эмиграции, не случайно затронутая Андреем в "Зеркале" и развитая в "Ностальгии", волновала его еще со студенческих лет. Мог ли он тогда представить, что сам окажется эмигрантом…

Греческие коммунисты оказались в сложном положении: свободолюбивые по натуре, с оружием в руках воевавшие против англичан, они столкнулись с советской догматической идеологией и не приняли ее. Она их угнетала. А для нас это была первая встреча с другим народом, почти западным. Чувствовалась большая разница. Было о чем задумываться.

На эту вечеринку Юлик надел фрак отца. Говорили; что Андрей Андреевич Файт носил фрак элегантнее всех в Москве. Начались танцы. Файт-младший кружился в вальсе, и фалды отцовского фрака кружились вместе с ним.

Вечеринка окончилась. Поздним вечером мы подошли к троллейбусной остановке. Стояла мартовская стужа, но мы ею совсем не тяготились, были в отличном настроении, жалели, что с нами нет Васи Шукшина. Вдруг подходит к нам милиционер и начинает внимательно разглядывать нашу компанию. Посмотрел, отошел - вспоминал, видимо, какую-то инструкцию, а потом решительно подлетел к Юлику и прицельно ухватил его за два хвоста, свисавшие из-под пиджака. "А это что такое у вас?! Что это такое висит у вас?" - подозрительно спросил он. "Это фалды фрака", - вполне корректно ответил Юлий. "Что?" - ошарашенно переспросил милиционер. "Фалды фрака!" - ответили мы хором, наслаждаясь ситуацией. Веселье переполняло нас. Блюститель порядка отошел в полном недоумении.

Тополиный пух

В то лето 1955 года праздник Святой Троицы выпал на пятнадцатое июня. За давностью времени в дате могу и ошибиться, но что это был Троицын день, помню точно. В семье нашей Троицу как большой религиозный праздник знали, но не отмечали, как и многие советские граждане, заделавшись атеистами. У Тарковских же к религиозным праздникам отношение было теплым, душевным, хотя религиозные чувства в то время у Андрея были не такими глубокими, как позже. Так или иначе, настроение в тот день у нас было отличное, погода стояла замечательная, мы заканчивали первый курс, уже год были с Андреем на дружеской ноге и сейчас шли ко мне домой просто поболтать, обменяться книгами и вообще обсудить летние планы.

Миновав Таганскую площадь, мы пошли по тихой, мощенной булыжником улице с двухэтажными старинными, давно не ремонтированными домами. Но здесь стояла такая провинциальная тишина, что душу охватывал покой, едва только нога ступала на мостовую. С высоких тополей слетал пух, плыл в воздухе, лез в глаза, застревал в волосах. Этот легкий летний снег вызывал у Андрея какое-то особое чувство, ощущение чуда, прихотливой игры природы.

Белые хлопья, послушные ветерку, кружились в теплом воздухе, то вздымаясь вверх, то неожиданным потоком устремляясь под ноги прохожим. Андрей не мог не любоваться нежданной зимой, но одновременно деловито зажигал спичку и точно выстреливал ею. Горящая спичка поджигала белоснежную массу пуха у обочины тротуара. Огонь радостно вспыхивал и бежал рядом с нами, а мы как ни в чем не бывало шли и разговаривали. Иногда Андрей прищуривался и смотрел вверх на снежную бурю, но главным образом следил за тем, чтобы огонь не гас, время от времени подбрасывая в него горящие спички. Я рассказывал Андрею про свою армейскую жизнь, и он с интересом слушал. У ближайшего киоска он задержался, чтобы купить новый коробок спичек, и когда в ожидании я прервал рассказ, осуждающе посмотрел на меня: "Ну, продолжай, рассказывай… я все хорошо слышу".

Мы шли, я говорил, бежал почти бездымный ручеек огня вдоль тротуара, а в воздухе плыли легкие пушинки летнего снега…

И слышался шаловливый детский смех, и голос монаха Рублева говорил бессмертные слова о Любви, и плавал тополиный пух у белых стен новых княжеских хором, и разливался праздничный белый свет Божьего летнего дня… Когда я смотрю эту сцену в "Андрее Рублеве", я вспоминаю тот далекий день 1955 года и старую московскую улицу. А сердце невольно сжимается, потому что я знаю, что следующей сценой фильма будет сцена жестокого и предательского преступления - ослепления мастеров.

Таганская квартира

В тот Троицын день, когда плавал над Москвой тополиный пух, шли мы с Андреем по улице под названием Большая Коммунистическая. До революции называлась она Большой Алексеевской (по фамилии отца Константина Сергеевича Станиславского, Сергея Алексеева, богатого промышленника, владельца золотошвейной фабрики на соседней Малой Алексеевской, то бишь Малой Коммунистической улице). В XIX веке на ней стояло два дома семьи Алексеевых, в которых большевики устроили Рогожский райком партии и, кажется, Дом просвещения. На этой же улице с 1913 года жил мой дед - в доходном доме 14 и в квартире 14, на дверях которой висела медная табличка с надписью "Доктор Гордон". Летопись семьи включала даже веселую поэму под названием "Кругом четырнадцать". Была квартира большая - пять комнат, одна с эркером, громадная столовая, легко становившаяся залом для танцев, кухня, чулан, ванная комната и прочие вполне современные, хотя и дореволюционные удобства (до войны я бывал в ней редко из-за развода родителей).

Когда я демобилизовался из армии и приехал в Москву, то попал прямо в интерьер 1913 года. Как стояли тогда, так стояли и теперь резной буфет с корабельными стеклами и медными переплетами, раздвижной стол, покрытый зеленой плюшевой скатертью с орнаментом в стиле модерн. Над столом висела тяжелая люстра с бронзовыми гирьками, позволявшими менять ее высоту, вдоль стен диваны с валиками, кресло-качалка, две китайские ширмы, рояль из карельской березы, этажерки с годовыми подписками "Нивы" и книжный шкаф, набитый модными писателями той эпохи: Леонид Андреев, Генрик Ибсен, Кнут Гамсун, поэты Серебряного века. В шкафу теснились тяжелые альбомы с фотографиями мхатовских постановок и знаменитых мхатовских актеров. На стене - большие фотопортреты кумиров тех лет: Льва Толстого, Короленко и Чехова.

Ко времени моего приезда все эти вещи заметно одряхлели. Диваны и ширмы выцвели, рояль был расстроен. В книжном шкафу, пахнувшем пылью, появились книги нового времени - "Капитал" Маркса, Конституция СССР, сочинения Ленина и Сталина. Лишь после хрущевского доклада старая коммунистка Мария Николаевна после долгих колебаний и под напором молодежи решилась выкинуть Сталина на помойку.

Этот семейный интерьер начала века мне нравился, и я хотел показать его Андрею, - уж он-то сможет оценить ушедшее время. Но Андрей не выказал особого удивления - чертовски сдержанным был человеком, ну разве бегло оглядел залу и сразу подошел к роялю. Присел на круглый винтовой табурет, подкрутил его по своему росту, снова сел и стал слегка трогать клавиши, ища расстроенные струны.

В этой зале-столовой мы, бывало, веселились, особенно когда отношения Андрея и Ирмы менялись с минуса на плюс. Готовить скромное застолье обычно с охотой помогала моя троюродная тетка Маруся, энергичная, веселая сорокапятилетняя толстушка, учительница английского языка.

Приходил к нам и Вася Шукшин и в застолье часто пел свою любимую песню:

"Течет речечка, да по песочечку, золотишко мо-о-оет…"

Андрей после Васиного пения тут же садился за рояль - наступал его черед. Он пел тоже свою любимую: "Когда с тобой мы встретились, черемуха цвела и в старом парке музыка играла".

Как-то Андрей разыграл Шукшина. "Вася, - сказал он (они покупали в ближайшем магазине водку), - а ты разве не знаешь, что эта самая Маруся, Сашкина тетка, его любовница?" Вася недоверчиво хмыкнул. "Да точно, я тебе говорю. Ты что, мне не веришь?" - "Любовница-а", - недоверчиво протянул Вася и потом за столом долго еще присматривался ко мне и к тетке. А Андрей, довольный розыгрышем, перехватывая Васин взгляд, время от времени подмигивал ему.

На Таганке мы танцевали под магнитофон и слушали первые записи песен Булата Окуджавы, на меня, впрочем, тогда не производившие сильного впечатления. Новое всегда трудно дается.

Коронным номером вечеров на Таганке был джаз в исполнении Андрея. Он становился тем, что называется "человек-оркестр". Садился на вертушку-табурет, придвигал к себе стул, закрывал крышку рояля. Напевая джазовую мелодию, изображал то сакс, то тромбон, то засурдиненную трубу. Ногами отбивал ритм, как ударник, стучал синкопы по стулу. Заканчивался номер могучей дробью по крышке рояля, которую Андрей тут же быстро открывал и проводил согнутым большим пальцем по клавиатуре справа налево. Раздавался одобрительный рев и гул аплодисментов.

Неореализм - пройденный этап

А в институте снова лекции, репетиции. Главная страсть студентов-вгиковцев - просмотры кинофильмов. Порой вокруг этих просмотров возникал нездоровый ажиотаж: убегали с лекций на "запрещенные" фильмы, выламывали двери кинозалов - запретительство возбуждало.

Вот был случай с попыткой провести на просмотр своих людей. Накануне мы собрались у нас в квартире на Таганке. Пришел Андрей, стали пить чай с моей двоюродной сестрой Аленой и Володей, ее мужем. Начали разговаривать о ВГИКе, привилегированном институте, и, конечно, о просмотрах фильмов, на которые рвалась вся молодежь Москвы. Мы с Андреем почему-то уверовали, что проведем Алену с Володей, и пригласили их завтра на просмотр американского фильма "Война и мир" с Одри Хепберн и Мелом Феррером. Сразу скажу, что у нас ничего не вышло: в этот раз какая-то особо зверская охрана не пропустила ни одного чужого человека. С потемневшим лицом прошел мимо Алены и Володи Андрей, я краснел от стыда тогда и теперь краснею, вспоминая, как в последний момент постыдно покинул своих молодых родственников, скрывшись в зале. Картина уже началась, но еще долго не входила в мою голову.

А в кино мы влюблялись все больше и больше. В Москву приехали итальянцы, и с десятилетним опозданием студенты смотрели "Пайзу" Роберто Росселини, "Без жалости" Альберто Латтуады, "Трагическую охоту" и "Горький рис" Джузеппе де Сантиса. Эти фильмы не шли в прокате, не укладывались в традиционное представление о прогрессивном итальянском кинематографе. Мы же были в восторге от итальянского неореализма. Он был для нас откровением, чем-то революционным - ничего общего с нашим пресным, как нам тогда казалось, кино. Но Андрей занят, на мой взгляд, странную позицию. Он заявил, что неореализм - это пройденный этап, что он уже не "срабатывает", повторяется, с ним покончено. Должно прийти что-то новое, его и надо искать. Заявление было довольно дерзкое, но брошенное не как полемическая граната, а как итог серьезного размышления. Все-таки как удивительно рано он это почувствовал! Он же не знал тогда, что Феллини уже снял "Мошенников", "Дорогу", "Ночи Кабирии", - мы увидим их только через пять-шесть лет. И конечно, даже не предполагал, что через двадцать лет многие из итальянских "Grandi" - звезд - окажутся в Италии его близкими друзьями.

Не меньше, если не больше, итальянских фильмов нас волновали польские - А. Вайды, А. Мунка, Е. Кавалеровича и других. В польских картинах был обжигающе острый новый язык и иной, чем в советском кино, взгляд на недавно закончившуюся войну. Мы узнавали правду о героическом сопротивлении фашистам, о варшавском восстании. В этих фильмах было так много неожиданной славянской страсти, что весь ВГИК готов был встать в шесть утра, чтобы попасть на просмотры.

Любовь, как она начиналась

Уже на первом курсе ВГИКа на уроках мастерства студенты придумывали сцены, писали тексты и разыгрывали их на площадке среди деревянных кубов, крашенных морилкой, и пыльных занавесей, помнивших еще Эйзенштейна. Мы, и это было очень азартно, были одновременно и сценаристами, и режиссерами. На первых порах фантазией не блистали, опирались на нажитое, на личный опыт.

Написал свою сцену-этюд и Андрей - по свежим впечатлениям о работе в геологической партии. Действующие лица носили подлинные имена и фамилии геологов, с которыми он встречался на Курейке. Андрей играл геолога Лабзова, и ему хотелось, чтобы женскую роль сыграла Ирма Рауш, студентка нашего курса. Была она блондинкой с большими серыми глазами и черным бантом в волосах. На первых порах держалась скованно. Была немногословна, однако с Васей Шукшиным разговаривала открытым, простецким, как бы народным языком и громко смеялась над Васиными шутками. К "интеллигентам" относилась сдержанно и недоверчиво. Впрочем, она тут не исключение.

Ирма была миловидна, что и сыграло решающую роль на приемных экзаменах, как раскрыли позже тайну наши педагоги. На Ирму для актерских этюдов была даже очередь. Андрей терпеливо ждал, когда Рауш освободится и начнет репетицию в его сцене. Работали подолгу, часто дотемна. С этих репетиций и началась Андреева влюбленность. Теперь Андрея и Ирму часто стали видеть вместе. Он провожал ее и домой возвращался поздно. Он изменился: похудел, стал нервнее, взъерошеннее. Отношения с Ирмой были непростыми и для него мучительными. С приливами и отливами они тянулись до третьего курса.

Вспоминая этот кусок жизни Андрея, не могу не упомянуть Юру Саакова, к насчастью, в мае 2004 года ушедшего из жизни. Он был довольно интересным молодым человеком. Много работал, читал, смотрел фильмы, со страстью изучал кино и его историю. Хотел быть комедиографом и просил Ромма отправить его на практику к Григорию Васильевичу Александрову. Ромм, видя метания юности, советовал ему "набираться жизненного опыта" и из лучших соображений отправил на освоение целины - в то время проводилась такая кампания. Юра "опыта набирался", но свою линию гнул: единственный из курса любил комедийную эксцентрику, писал в этом жанре этюды, скетчи и сценарии. Ромм улыбался, но не переубеждал. После ВГИКа Сааков оказался на телевидении, познакомился со знаменитым комедийным актером Игорем Ильинским и снял с ним серию телефильмов по рассказам Чехова. В каждом фильме Игорь Владимирович играл все роли. Юра был доволен, видя в этом стильность своей придумки.

Любил Юра посидеть в киноархивах. И однажды нашел документы о времени нашей учебы в институте.

Первые два года учебы - естественно, и последующие, но особенно первые - были весьма интересными с многих точек зрения. В тех поначалу небольших и несложных этюдах, сценках уже проявлялась человеческая личность, ее внутреннее наполнение, содержание, которое и видно только в работе, когда таинственно, может быть, незаметно для самого студента выявляется нечто, так сказать, художественно интересное, не только подмечаемое педагогами, но и самими студентами в самих же себе. Процесс этот волнующ, драматичен, радостен. Или, наоборот, приводит в отчаяние, когда ничего у тебя не получается. Мы ставили много отрывков из классики и современных авторов, некоторых я уже упоминал: Лев Толстой, Шолохов, Серафимович и т. д. После показов и экзаменов нас оценивали: кого-то хвалили, кому-то говорили, что нужно больше работать или искать более интересный и более подходящий материал. Мы знали, что наши работы обсуждаются после на заседаниях режиссерской кафедры.

Назад Дальше