Записки из рукава - Юлия Вознесенская 4 стр.


Друзья

В ночь с 28-го на 29-е я не сплю - думаю о суде. Вернее, я думаю о тех, кого увижу в зале. Смешно, но суд для меня не расправа, не признание заслуг, а свидание с теми, кого я люблю. За себя я спокойна - Бог не оставит. Я уже чувствую, как мои силы сливаются воедино и крепнут.

И вот наступило утро. Мне принесли мою одежду прямо в камеру. Ребята из хозобслуги провожают меня до дверей больницы.

- Не возвращайся! - кричат они мне вслед.

Меня сопровождает фельдшер с набором средств первой помощи. Предложили сделать укол кофеина - я отказалась.

И вот я еду по городу в тюремной машине. В моем "стаканчике" отверстие для воздуха расположено напротив окна. Я вижу Петропавловку! Это - первая радость.

К зданию городского суда подъехали какими-то задворками. Около часа меня держат в маленькой, но очень холодной камере. И вдруг мне становится так плохо, что чувствую: и до зала не дойду, и двух слов не свяжу. Девятый день голодовки! За мной приходят конвойные. Пять человек, и все при оружии. Ведут. По дороге я вижу зеркало и достаю расческу.

- Вперед, вперед! - в панике кричит мальчишка-казах.

- Я всегда иду вперед. Просто иногда необходимы остановки. Неужели вам приятно сопровождать непричесанную даму?

Я спокойно расчесываю волосы, укладываю их попышнее, чтобы скрыть ужасающую худобу лица. Конвойные страдают, но что они могут со мной поделать? Не силой же меня оттаскивать от зеркала…

Наконец я удовлетворена, и мы двигаемся дальше. Выходим на широкую лестницу. Конвойные оттирают меня от перил к стене.

- Вы думаете, мне туда надо? - спрашиваю я, указав рукой в пролет.

И в этот момент на меня сверху обрушивается какой-то шум, как будто взлетела громадная стая птиц. Я поднимаю голову и вижу, что лестница последнего этажа полна людей. Я различаю любимые лица, я машу им рукой! Между мною и друзьями кордон милиционеров.

Зал оказывается издевательски маленьким. Я иду за загородку, сажусь на скамью подсудимых и, счастливая, закрываю глаза.

Фельдшер испугался и спрашивает: "Принести воды, дать валидол?" Я киваю. Чувствую, что рот пересох, губы горят,- трудно будет разговаривать, но это от радости - все пришли.

Через некоторое время двери зала открываются и в него входят человек двадцать определенной внешности. Они рассаживаются в шахматном порядке. Я нахально их разглядываю одного за другим, знакомым киваю.

Только после этого в зал впускают моих. Молодцы видят, что друзья садятся плотно, стараясь, чтобы места хватило всем. Тогда они шепчут что-то менту-распорядителю, и тот громко объявляет: "Только по четыре человека на скамейку! Первый ряд оставить для свидетелей!" Свидетелей у меня пять человек, из них один в США, а троих привезут и увезут под конвоем. Таким образом, весь первый ряд освобождается для двоих - Кайфа (Юры Андреева) и Елены Павловны Борисовой, которую сделали свидетелем, дабы не мучиться с Володей. Но и это пустой номер - диссидентская дама!

Начинается судилище. Сначала я никак не могу сосредоточиться, все оглядываюсь в зал - милые, милые, милые мои друзья, как я по вас соскучилась! Постепенно прихожу в себя. Мне очень помогает то, что Исакова так некрасива, даже безобразна. У нее очень темные, жирные волосы, короткие толстые пальцы рыночной торговки, наглый и самодовольный голос. В то же время она пытается держаться со мной высокомерно, перебивает на каждом слове, по четыре раза переспрашивает даты рождения моих сыновей. Сидит она в своем кресле, как на троне, вот только спинку держать не умеет - расползается. Чем больше женского безобразия я замечаю в ней, тем лучше я себя чувствую: "Ты можешь сделать со мной все, что тебе позволит дышло нашего закона, но ты никогда не будешь такой счастливой, как я. Даже сейчас я счастливее тебя во сто крат! Вот они, мои друзья. Ты с ненавистью глядишь в зал, а зал с любовью смотрит на меня. Когда-нибудь тебя будут судить. Кто будет на твоем суде, судья Исакова, глядеть на тебя с такой любовью и заботой?"

Слабость постепенно уходит, я обретаю силу и холодное спокойствие. К середине заседания я уже понимаю, что так называемые народные заседатели здесь присутствуют только для мебели, а прокурор - дурак. Да, да, самый обыкновенный дурак! Это даже несколько обидно - меня явно недооценили… Он не задал ни одного вопроса по делу, чтобы не сесть в лужу.

Вечером меня доставляют в тюремную больницу. Моя постель убрана.

- Мы надеялись, что ты уже не вернешься…- грустно говорит мне санитар и идет греть чайник.

Я выпиваю стакан крепкого чая.

Ребята приносят мою постель и подсовывают мне второй матрас: "Тебе надо выспаться перед последним словом". Господи! Еще и здесь! Я засыпаю в счастье.

Еще о суде

Были ли по-настоящему страшные моменты на этом суде?

Да, дважды.

В самом начале, когда все расселись по местам, я стала искать глазами Борисова. Его не могло не быть, но его не было! Когда я дошла взглядом до Натальи, она уже поняла, кого я ищу, и показала мне на пальцах решетку. У меня в глазах потемнело. Она замахала руками, стала делать какие-то успокаивающие знаки, но во мне все оледенело, я ничего не понимала, кроме одного: его тоже взяли, его будут судить, а ему малым сроком не отделаться.

В перерыве его мама остановилась неподалеку от меня и очень громко рассказала, как Володю на улице схватила милиция и отправила его в психушку. Это уже легче, но все равно почти невыносимо: девять лет, и вот теперь еще! Если его взяли из-за меня, то и не выпустят до тех пор, пока меня не увезут из Ленинграда. Где же ты, Володя, что с тобой?

Второе - Трифонов. Встречи с ним я боялась и на его суде, но тогда я еще не читала его показаний полностью. Теперь мне еще страшнее: я знаю, что Трифонов в своих показаниях привел такие факты, которые были известны только КГБ. Требовался свидетель, который изложил в своих показаниях данные, полученные экспертизами ГБ. Он говорил о ширине валиков, которыми делались надписи, о методе их исполнения - где трафарет, где кисть, причем называл все очень точно, точнее, чем это помнят исполнители,- сколько месяцев прошло, например, с апрельских лозунгов! Но Трифонов делает больше, чем от него требуют его покупатели: он связывает исполнение надписей с деятельностью московских диссидентов и даже намекает на руководство зарубежных представителей.

Вводят Трифонова. Я опускаю голову, мне отчаянно стыдно и тяжело. Его поставили напротив меня. Он начинает изворачиваться, уклоняться от ответов. Еще бы! Положение не из завидных: скажешь правду - повредишь себе, повторишь ложь - забудешь о былых друзьях, а они все в зале, все смотрят на тебя, Трифонов. Он начинает нести уж совсем постыдную чепуху о каких-то письмах, якобы отправленных им Л. Корвалану, начинает изъясняться в любви ко мне. Я не выдерживаю и тихо теряю сознание, опустив голову на колени. Из-за барьера меня не видно.

Наталья рассказывает, что в этот момент сидевший рядом с ней сотрудник удивленно спросил:

- Она плачет?!

- Она никогда не плачет! - сердито ответила Наташка.- Это я плачу.

У нее и в самом деле все лицо было залито слезами, когда уводили Трифонова.

Боже! Упаси нас от стыда за друзей!

Почему ты мне не поверила?

Еще задолго до суда и ареста я обещала Наталье, что вытащу Юла на суд в качестве свидетеля. Это было трудно, но я этого добилась. Уже на самом суде мне пришлось сделать на этот счет заявление и повторить, что я настаиваю на его вызове. Юла привели под конвоем. А Наталья мне не поверила, забыла о моей клятве и не пригласила на суд его родителей! Ах, Наталья! Я редко чего желаю всеми своими силами, но когда доходит до этого, то очень-очень редко желаемое не исполняется.

Юл побледнел, осунулся, постарел. Долго не понимал, что от него нужно суду, а что - мне. Глядел на меня с напряженным вопросом в глазах: "Что я должен говорить? О чем?" А я только улыбалась - так рада я была его видеть. Под конец только он понял это, засмеялся и покачал головой: "А ты все такая же!" И его увели уже на годы.

А Наталья мне не поверила…

Возвращение "домой"

30-го суд был очень недолгим - мое последнее слово и приговор. Накануне я так устала, что до того момента, как мне было предоставлено последнее слово, я не нашла ни сил, ни времени подумать, что же я буду говорить. Говорила, как Бог на душу положит, опять-таки следуя тому давнему совету отца Льва, который он привел мне из Писания. Я больше чувствовала, чем слышала то, что говорю. Обращалась я только к друзьям, демонстративно отвернувшись от суда. Я прощалась с ними, прощалась с теми, кого не было в зале,- живыми и мертвыми: с Константином Кузьминским, который в это время волновался за меня и пытался меня защищать из своего Техаса, с Юрой Таракановым-Штерном, которого я успела проводить, с Игорем Синявиным, невольно сыгравшим мрачноватую роль на моем процессе, ибо его показания, которые были абсолютно безупречны, Исакова вертела как хотела (они перевраны даже в приговоре); с Илюшей Левиным, которого заблаговременно арестовали 23 декабря, с Володей Борисовым, насильно упрятанным в психушку 25-го. Я простилась с Татьяной Григорьевной Гнедич, моим Учителем,- как оказалось, не только в поэзии. В середине последнего слова Исакова не выдержала и потребовала внимания, и к себе. Я слегка обернулась к суду, и что-то мне не захотелось продолжать последнее слово, взирая на эти лица: уходя надолго, покидая друзей и родной город, хочется видеть то, что любишь, и просто то, что красиво. Физиономии моих судей оскорбляли во мне чувство прекрасного, и пустая стена передо мной была куда милее. Больше на судей я не оборачивалась.

После перерыва, когда меня вели в зал для слушания приговора, Наташка крикнула мне из толпы друзей: "Юлька, шампанское уже на столе!" "Выпейте за меня",- ответила я.

Приговор я выслушала абсолютно спокойно, даже посмеиваясь, и, по-моему, не только в душе, для пущего куражу скрестив руки на груди. Где-то я даже торжествовала, уж очень нелепо звучал этот приговор: с учетом 43-й статьи и назначением 5 лет ссылки в виде наказания - ниже низшего предела. Напомню, что указанная в статье 190–1 низшая мера наказания - штраф до 100 рублей (!)…

Я восприняла и буду воспринимать этот суд и этот приговор как признание ленинградскими властями, а точнее, КГБ, своего полного бессилия. Чем они ни грозили, чем ни соблазняли - все разбивалось не столько даже о мою твердость, сколько об абсолютное мое нежелание вступать с ними в какие бы то ни было отношения.

Я с большим интересом наблюдаю за их крысиной возней, но я в ней не участвую.

Мои родители пришли на второй день суда, хотя я и просила их этого не делать - они уже достаточно настрадались за всю мою буйную жизнь. Мама сидела спокойная, чуть высокомерная, как всегда, красивая. Отец держался тоже молодцом, хотя чувствовалось, что ему это дается труднее. Но было заметно, что он гордится моим поведением на суде. Это меня порадовало, ибо он никогда не разделял моих убеждений. Слава Богу, хоть признал мою смелость и твердость - это-то во мне от кого, спрашивается?

Был на суде и мой старший сын. Бледен, как всегда в минуты волнения, но голову держал высоко, по-моему!

Вечером меня увезли в "Кресты".

В психушке дежурил самый добродушный из всех надзирателей, Н. Н. Он зовет меня Юлюшкой.

- Что, Юлюшка, домой вернулась? Сколько?

- Пять ссылки.

- Ну ничего, не расстраивайся только. Главное - не на зону.

И санитар дежурил мой любимый - Володя. Удивительно веселый и приятный человек.

- Чаю хочешь?

Поболтали, покурили. Я напилась чаю и легла спать. Вот и кончился "день забот"! Вот я и вернулась "домой". Устала.

Тюремные врачи

На первый взгляд врачи как врачи. Белые халаты, спокойный, участливый голос, пульс щупают при каждом удобном случае. Они даже немножко лечат!

Тюремная их сущность проявляется постепенно, от случая к случаю. Так, я ни разу не слышала, чтобы врач воспрепятствовал помещению тяжело больного заключенного в карцер за какую-нибудь чепуховую провинность.

Я лежала в терапевтическом отделении, когда у меня при обыске обнаружили рукопись "Книги разлук", приготовленную к отправке на волю. Я признаю рукопись своей (еще бы - это моя лучшая книга стихов!).

Со мной в камере еще две женщины. Одна больна гипертонией, другая - воспалением придатков. В тот же день их вместе со мной переводят на психоотделение - не столько в наказание, сколько в назидание. Терапевты их отпустили, психиатры их приняли.

После второго моего появления на психоотделении мне был поставлен диагноз "истероидная психопатия". Такой диагноз - женщине, которая не пролила ни одной слезы, ни разу не повысила голоса и продержалась ровно и спокойно все 50 дней голодовки! Не думаю, что они спят спокойно. Нет, не думаю!

Я спрашиваю, какими психическими заболеваниями больны мои соседки.

- Надо будет - найдем!

Медицинские сестры

Эти делятся на две категории. Одни всерьез пытаются действовать по фарисейской поговорке Крестовских врачей: "У нас нет заключенных, у нас есть только больные". Они не отказывают в срочной помощи, не боятся дать нервничающему зеку лишнюю таблетку снотворного, их можно вызвать среди ночи к тяжелобольному. Некоторые даже передают письма больных на волю. Таких немного: это случайные в тюрьме люди, они стыдятся своего положения и навряд ли задержатся в этом гэбэугодном заведении.

Вторая категория и многочисленнее, и стабильнее по составу. Эти по духу уже давно стали тюремщиками и больше похожи на надзирателей, чем на медицинских работников. Они наушничают, шпионят, всячески изводят больных, без стыда проявляя свои садистские наклонности. Особенно хороша одна, татарка по национальности (упоминаю об этом единственно для того, чтобы побывавшие в "Крестах" поняли, о ком идет речь). Эта стерва прославилась тем, что вместо назначенных врачами лекарств подсовывала больным какую-нибудь гадость вроде пургена. Ее несколько раз ловили на этом. Больная, хорошо знающая свои лекарства, получив от нее очередной "заменитель", вызывала врача и показывала ему таблетки. Реакция всегда была одна и та же: "Да, это не ваше лекарство, выбросьте его. А сестру эту нам приходится терпеть потому, что никто не идет сюда работать".

В нашу камеру-палату приводят молодую и очень красивую девушку. Высока, стройна и похожа на Клаудиу Кардинале в молодости. Диагноз: рак матки. 22 года. Зовут Таней. Я немедленно хватаю карандаш и начинаю ее рисовать.

Ее краткая история. Два года назад попала в лагерь по 206-й за скандал на танцплощадке. В лагере озоровала, дразнила надзирательниц красотой и молодостью. Отомстили - установили надзор сроком на год. Надзор - это страшная вещь: поднадзорный не имеет права никуда выезжать с места жительства, обязан постоянно отмечаться в милиции и быть дома в 20 часов вечера. Таня решила выдержать надзор, никуда не ходила, вела жизнь старой девы. Но на горе свое она понравилась одному из местных сотрудников. Он нагло преследовал ее, обещал уладить дело с надзором, если она уступит его домогательствам. Она не уступила.

Результат: три опоздания, от 15 минут до получаса. Дело передают в суд.

Незадолго до этого у Тани обнаружили рак матки и начали лечить радиацией.

На суде врач просил пощадить ее больную, дать возможность долечить ее. Отказали. Дали год.

В тюрьме у Тани начались страшные боли. Ее положили в больницу на обследование. И вот тут она влюбилась, вернее, ответила взаимностью влюбившемуся в нее парнишке, тоже больному. Он чуть старше ее и болен язвой желудка. Было прободение. Между ними начинается переписка. Таню отправляют в карцер. Но в это время из онкологической клиники приходят ее анализы: да, рак матки. И врачи вновь берут ее в больницу - прямо из карцера.

Случайно Таня оказывается в камере как раз над камерой своего Сережи. Тут уж переписка разгорается вовсю. Они любезничают, строят планы на будущее, а мы их всячески стараемся уберечь от очей надзирателей. Таня дарит ему свой портрет моей работы. Удачный. Влюбленные безрассудны до крайности. И мало того, что они целыми днями строчат друг другу длиннющие послания, что они видят друг друга во время прогулок,- они ухитряются несколько раз встретиться в больничных коридорах, когда их ведут на процедуры! Ну, тут уже начинаются сумасшедшие объятия и поцелуи, часто на виду у других больных. А среди них есть спешащие на волю любой ценой…

Тане делают операцию. Причем оперирует ее не специалист-онколог, а обыкновенный гинеколог. Операция идет около часа; Таню приводят (а не привозят!) в камеру еле живую.

Через день, когда она еще и ходить не может, ее переводят на корпус, а еще через несколько дней отправляют в лагерь. Сергей передает нам отчаянные письма: "Что с Таней? Где она? Как прошла операция?" Мы отвечаем, но что мы можем ему ответить?

Таня рассказывала ему обо мне. Сергей берет у меня стихи на сохранение. На волю их передать ему не удалось. Но спустя четыре месяца эти стихи цитирует в своем письме Трифонов. Значит, они живут? А вот жива ли Таня, я не знаю.

За девяносто восемь копеек

Она сидит за 98 копеек. Сама над собой смеется.

- До рубля не дотянула!

Работала санитаркой, жила трудно, муж бросил… И вот теперь еще это.

История ее такова.

С получки пошла в магазин самообслуживания, чтобы закупить продукты впрок. Хотела взять побольше мяса - вечером ждала подруг. Поглядела - мясо паршивое. Взяла небольшой кусок для супа на завтра, за 98 копеек - много ли нужно одной? Накупила того, другого - получилась полная сетка. У кассы стала расплачиваться и забыла про этот злосчастный огрызок мяса! А контролер углядел. Она сразу извинилась, вынула деньги из кошелька, чтобы заплатить. И вдруг слышит сзади:

- Воровка! Ты ведь живешь на краденое! Я ее заметила - она только за этим в наш магазин и ходит!

Оглянулась - продавец из-за прилавка. Ей бы смолчать, а она:

- Да вы сами все здесь воры! Я-то один раз нечаянно заплатить забыла, а вы-то каждый день с полными сумками отсюда ходите!

Завязался скандал. Вызвали милицию и составили протокол. Милиционеры ей заявили:

- Мы вас поставим на учет и будем год за вами следить. Попадетесь еще раз - посадим. Завтра принесете характеристику с работы.

- Черта с два!

Ушла и забыла, и никакой характеристики не принесла. Завели дело и осудили на год. Год она, конечно, отсидит. Женщина измучена жизнью, работу всегда знала самую тяжелую. Но вот комнату свою она потеряет, через шесть месяцев ее выпишут. Куда она денется после тюрьмы? Найдет работу тяжелее прежней с лимитной пропиской? Так еще возьмут ли ее после заключения, пропишут ли по лимиту?

- Вот и вся жизнь за 98 копеек полетела…

А как она добра, приветлива… Представляю, как она прекрасно ухаживала за больными, и жалею больных, лишившихся ее ухода.

Когда я начинаю есть, она подает мне еду в постель:

"Лежи, лежи! Тебе силы беречь надо для этапа". Целый день чистит и моет нашу камеру-палату: "Раз нам такой дом дали, так пусть хоть в нем чисто будет!"

И зачем она здесь? Но самое страшное и глупое заключается в том, что таких "преступниц" здесь сколько угодно.

Это первая из множества подобных историй.

Назад Дальше