Андрей Платонов - Варламов Алексей Николаевич 19 стр.


Но главное, что все это, - равно как и статьи М. Майзеля "Ошибки мастера" ("Нельзя пройти мимо новой книги А. Платонова по двум причинам: во-первых, она бесспорно очень талантлива, а во-вторых, ошибки Платонова имеют тенденцию к более широкому распространению в известной части нашей литературы"), и обзор литературы, сделанный Раисой Мессер в "Звезде" ("Творческий метод Платонова реакционен, потому что реакционна его классовая идеология, идеология той мелкобуржуазной интеллигенции, которая стоит перед пролетарской революцией и не видит ее подлинного смысла") - было написано вдогонку, в тон погромной статьи Леопольда Авербаха в ноябре 1929 года, а до той поры Платонову на критику не везло. Или, наоборот, везло.

В 1928 году он опоздал со своей "бесспорно талантливой" повестью. В ту пору, когда в конце десятилетия и в канун года "великого перелома" картина мира искусственно упрощалась и требовался четкий и недвусмысленный ответ на вопрос: чей ты, за кого, с кем и против кого? - платоновская не неопределенность даже, не нейтральность, в чем обвиняла его неистовая большевичка Раиса Мессер, а смысловая тяжесть ("…его язык перегружен не по-молодому, а по-старчески всяческими смысловыми трудностями", - писал о Платонове рассудительный Николай Замошкин) оставляла критическую братию, нацеленную на более легкую добычу, до поры до времени равнодушной. Его интуитивно, бессознательно и сразу же записали в классики, издавать которых надо в серии "Литературные памятники", а изучать и обсуждать надлежит хладнокровным потомкам в более спокойные, академические, грантовые времена.

У современников были свои насущные проблемы. И покуда Платонов не связался с сомнительным Пильняком, опубликовав в соавторстве с ним очерк "Че-Че-О", а потом прямо и единолично не наступил на больную мозоль советского социализма в "Усомнившемся Макаре" и ненароком не потоптался на этой язве в бедняцкой хронике "Впрок", его и не обеспокоили. "Домакаровского" равнодушия к Платонову, повторим, не случилось бы, и сигнал к травле был бы дан раньше, когда б свет увидели те части "Чевенгура", где все было пронизано "злобой дня". Но их благоразумно не пропустили люди, относившиеся к Платонову, пожалуй, даже более доброжелательно, нежели он сам к себе относился, и пытавшиеся упредить его от опрометчивых шагов.

"Впечатление таково, что будто автор задался целью в художественных образах и картинах показать несостоятельность идей возможности построения социализма в одной стране. И это на другой день после осуждения партией оппозиции, выставившей это положение!"

Это суждение первого платоновского литературного наставника - Георгия Захаровича Литвина-Молотова, который не смог издать роман своего подопечного в "Молодой гвардии", а уже на склоне лет прямо говорил о том, что "Чевенгур" есть произведение контрреволюционное.

А вот мысль другого садовника и опекуна молодой русской литературной поросли той поры: "Но, при всех неоспоримых достоинствах работы вашей, я не думаю, что ее напечатают, издадут. Этому помешает анархическое ваше умонастроение, видимо свойственное природе вашего "духа". Хотели вы этого или нет - но вы придали освещению действительности характер лирико-сатирический, это, разумеется, неприемлемо для нашей цензуры. При всей нежности вашего отношения к людям, они у вас окрашены иронически, являются перед читателями не столько революционерами, как "чудаками" и "полоумными". Не утверждаю, что это сделано сознательно, однако это сделано, таково впечатление читателя, - т. е. мое".

Платонов отреагировал на проницательные горьковские строки довольно скупо. Еще только посылая роман на отзыв писателю, к которому он относился холодно, а к контакту с ним сдержанно ("С Горьким еще не встречался: не охота афишировать себя, - писал он жене летом 1928 года. - Если я сейчас двинусь к Горькому (что он сам пригласил меня, то никто не помнит), то на меня насплетничают черт знает чего. А я Горького не особенно люблю, - он печатает плохие статьи"), Платонов четко и, нет сомнения, искренне обозначил свою позицию: "…говорят, что революция в романе изображена неправильно, что все произведение поймут даже как контрреволюционное. Я же работал совсем с другими чувствами…"

И теперь, получив мягкую, но решительную отповедь от Горького, упрямо стоял на своем: "Может быть, в ближайшие годы взаимные дружеские чувства "овеществятся" в Советском Союзе и тогда будет хорошо. Этой идее посвящено мое сочинение, и мне тяжело, что его нельзя напечатать".

Но эта переписка - из которой логически следовало, что пока в Советском Союзе дружеские чувства не овеществились и пока в нем нехорошо - имела место уже тогда, когда роман был отвергнут и "Молодой гвардией", и "Федерацией", и "Новым миром" в 1929 году. Однако попытаемся понять, насколько правы или не правы были платоновские оппоненты по существу: можно ли считать книгу контрреволюционной, можно ли говорить о том, что "Чевенгур" ознаменовал собой кризис в мировоззрении революционного писателя и в его личном отношении к большевизму, или же Платонова просто не так поняли? Да и вообще, что он своим романом хотел сказать и что - вольно или невольно - сказал?

Итак, происходит революция. Революция - это приход к власти дураков. По крайней мере так она видится Захару Павловичу. Умнейшие люди правили Россией веками и от дурноты повторяющегося голода, войн, детских смертей, попрошайничества, жестокости и сладострастия выродков страну не уберегли ("Послали бы меня к германцу, когда ссора только началась, я бы враз с ним уговорился, и вышло бы дешевле войны. А то умнейших людей послали!" - говорит Захар Павлович) - стало быть, это сделают дураки.

"Дураки власть берут, - может, хоть жизнь поумнеет".

К этим дуракам приходит и в их партию записывается Саша Дванов и отправляется выполнять первое партийное поручение в степной город Урочев, за которым легко угадывается Новохоперск, где Платонов был летом 1919 года и где ничего существенного с главным героем романа не происходит, ибо "особого дела Дванову не дали, сказали только: живи тут с нами, всем будет лучше, а там поглядим, о чем ты больше тоскуешь".

Основные события, отчасти сюжетно совпадающие с повестью "Сокровенный человек", начинаются тогда, когда по пути назад Саша ведет паровоз, попадает не по своей вине в аварию, проявляет себя как человек очень мужественный, но все равно чудом избегает наказания, долгими путями возвращается домой, заболевает тифом, болезнь повторяется и продолжается в обшей сложности восемь месяцев. Однако описание первых лет революции и Гражданской войны дается в романе довольно бегло, сжато, и завязка собственно "чевенгурского сюжета" - а все остальное можно считать развернутой и обширной экспозицией, занимающей едва ли не половину текста, - относится к той поре, когда один из героев, председатель губисполкома Шумилин в часы тяжких раздумий, как найти выход из катастрофического положения, в котором оказалась истощенная Гражданской войной, голодом, разрухой и болезнями республика, приходит к неожиданной мысли о том, что социализм уже придуман губернскими массами и где-то в народной гуще, должно быть, сам собою завелся.

Идея, пришедшая в голову товарищу Шумилину, с точки зрения партийной ортодоксии, безусловно сомнительна и еретична: она принижает созидательную, руководящую роль РКП(б) и ее вождей, а заодно отсылает к так и не опубликованной при жизни Платонова статье "Всероссийская колымага", в которой, как мы помним, молодой воронежский публицист провозгласил идею творчества масс безо всякой опеки со стороны представителей, партий и учреждений и пообещал написать об этом сюжете подробнее, если советская власть не испугается "мощного взрыва красной энергии".

Однако если советская власть перепугалась в 1921-м, что говорить про то время, когда роман был написан? Но Платонова было не остановить: идея самозарождения социализма слишком глубоко пустила корни в его сердце, и он щедро поделился ею со своим персонажем, который видит, что "по полям и по городу ходят люди, чего-то они думают и хотят, а мы ими руководим из комнаты; не пора ли послать в губернию этичного, научного парня, пусть он поглядит…".

Таким научным парнем, призванным обнаружить возникновение социализма на земле без вмешательства извне, становится сын умершего рыбака, и начинается его путешествие по стране, которая в ту пору "тратилась на освещение пути всем народам, а для себя в хатах света не держала". Во время этого странствия посланник партии встречает самых разных людей - от бога, то есть некоего человека, объявившего себя богом и питавшегося одной землею, и заканчивая рыцарем революции Пашинцевым, который устроил в бывшей помещичьей усадьбе революционный заповедник, призванный сохранить революцию в нетронутой геройской категории. Он встретил хромого мужика Игнатия Мошонкова, назвавшего себя Достоевским и мечтавшего об установлении советского смысла жизни в окружении влюбленных в него чистоплотных красивых девушек, он подарил мечту о переселении на новую землю измученному нуждой крестьянину Поганкину (и здесь истоки будущей повести "Джан"); познакомился с лесным надзирателем, искавшим подобия советскому времени в прошлом, чтобы узнать мучительную судьбу революции и спасти от нее свою семью; повстречался с настоящими анархистами, один из которых по имени Никита, знаменитый тем, что стал героем едва ли не самой хрестоматийной платоновской фразы "Никита сидел в кухне Волошинской школы и ел тело курицы", собирался его убить, но был остановлен "несправедливо побежденным" главарем банды писателем Мрачинским. И галерея этих жителей и странников земли, мечтателей, скептиков, умников, безумцев, убийц и их безропотных жертв - эта стихия взбаламученного народного моря завораживает и пленяет.

Наконец, проводя поначалу много времени в одиночестве и рассуждая сам с собой, Дванов заключил, что природа есть "деловое событие", которое надлежит не только воспевать, но и правильно использовать. Однако переквалифицироваться в революционного практика, хозяйственника (что произошло с самим Платоновым, и в этой точке жизненные пути автора и его героя максимально расходятся) Дванову не дано. Сашин круг составляют иные идеи и иные люди. И, пожалуй, самое важное его приобретение - встреча с бывшим полевым командиром Степаном Копенкиным - "убогим, далеким и счастливым" человеком, чье лицо "уже стерлось о революцию".

Однажды счастливо столкнувшись в степи, Копенкин и спасенный им от смерти Дванов связываются узами не просто мужской дружбы, но некоего высшего идеального человеческого братства, бескорыстной любви, благодаря которой им суждено, держась друг за друга, "вместе ехать и существовать". Дон Кихотом и Гамлетом революции назвали их позднее исследователи, и своя логика тут есть, особенно в том, что касается пожилого воина Копенкина с его небесной любовью к Розе Люксембург и робкой нежной тревогой: "…был товарищ Либкнехт для Розы что мужик для женщины, или мне так только думается?" Есть прямое авторское сочувствие к обоим персонажам и беспредельное внимание к их судьбам, преимущественно к Сашиной, с которым за время этого путешествия происходит множество метаморфоз: Саша взрослеет, проходит инициацию, сначала символическую во время совокупления с землей после того, как был ранен ("Природа не упустила взять от Дванова то, зачем он был рожден в беспамятстве матери: семя размножения, чтобы новые люди стали семейством. Шло предсмертное время - и в наваждении Дванов глубоко возобладал Соней. В свою последнюю пору, обнимая почву и коня, Дванов в первый раз узнал гулкую страсть жизни и нечаянно удивился ничтожеству мысли перед этой птицей бессмертия, коснувшейся его обветренным трепещущим крылом" - слова, которые откровенно полемичны по отношению к ранним платоновским статьям, утверждавшим, что мысль должна вытеснить половое чувство), а потом некоторое время спустя познает настоящую женщину по имени Феклуша, и близость с ней наносит ему "истощающую рану", заставляя огорчиться сторожа его души, ангела-хранителя, как говорили в древние времена, или "евнуха души", как называет его автор.

Образ этого сторожа чрезвычайно важен: он руководит жизнью героя, направляя ее до самого конца и сохраняя в его открытом сердце образ умершего отца и неизбывной детской любви к нему ("А разве мой отец не мучается в озере на дне и не ждет меня? Я тоже помню"), И все эти глубинные психологические описания и размышления, а также степные пейзажи, диалоги героев, та печальная, истинно русская степная интонация повествования и составляют суть романа, его таинственное, неотпускающее очарование, его философию и метафизику. Но если спуститься несколькими этажами ниже и попытаться оценить действия героев с точки зрения узкоидеологической, политической, то надо признать, что с тем заданием, которое дал ему Шумилин, большевистский интеллигент Александр Дванов не справляется, проваливает его.

"- Тебя послали, чудака, поглядеть просто - как и что. А то я все в документы смотрю - ни черта не видно, - у тебя же свежие глаза. А ты там целый развал наделал. Ведь ты натравил мужиков вырубить Биттермановское лесничество, сукин ты сын! Набрал каких-то огарков и пошел бродить…

Дванов покраснел от обиды и совести.

- Они не огарки, товарищ Шумилин… Они еще три революции сделают без слова, если нужно…"

Здесь все абсолютная правда. И то, что Саша с Копенкиным ведут себя как леваки, и то, что нежнейший Копенкин способен сделать еще три революции, в одиночку разбить хоть банду анархистов, хоть кулаков, относясь к убийству как к профессии ("убивал их с тем будничным тщательным усердием, с каким баба полет просо"), но вряд ли он пригоден к мирной жизни и найдет себе в ней место. Платонов в отличие от своих героев прекрасно представлял себе значение леса в степи и знал цену "хунвейбиновским" рассуждениям о том, что распаханная земля приносит больше выгоды, чем лес, а посему деревья необходимо срочно вырубить, а также, к каким последствиям это "донкихотство" ("Мы идем по следу народа, а не впереди его. Народ, значит, сам чует, что рожь полезней деревьев") приведет. Все это было ему более чем понятно и писалось не просто так, а осмысленно, полемично, горько. Как ни крути, прав был мудрый Алексей Максимович Горький: в отношении к революционному, то есть бесчинствующему народу и его самозваным вождям у Платонова действительно сказалось начало одновременно сатирическое и лирическое, но только такое отношение и могло быть предельно честным и глубоким.

Как заметил позднее критик Н. Замошкин: "Читателя Платонов мог сбить с толку вот какой стороной. С одной стороны, мы видим рабочих, "святых людей", мечтающих о социализме как о рае, необыкновенно честных людей. Это поражало какой-то чистотой, верой. С другой стороны - совершенно отсталые люди, показанные в виде этих честных ребят. Отсталость их заключалась в непонимании Октябрьской революции, принципов революции, в явной оппозиции к организационным принципам революции".

Понимал или нет организационные принципы революции Платонов, не вполне ясно, но ясно то, что, полюбив своих героев, автор честно назвал подлинную цену их поступкам. Вольно или невольно совпадая с теми уничижительными определениями, которые давали "окаянному", "темному" народу и Бунин, и Пришвин, и Булгаков, автор "Чевенгура", политически явно антагонист сей "белогвардейской" компании, все равно написал об ущербе, нанесенном революцией земле и той мирной жизни, той "хозяйственной сытой теплоте, в которой произошло зачатье всего русского сельского народа".

Не здравый смысл, не облегчение жизненного бремени, а ужас приносят Дванов с Копенкиным в деревню Ханские Дворики, когда устраивают в ней за восемь лет до года "великого перелома" сплошную коллективизацию, повелев поделить весь скот по душам и по революционному чувству, - кряк и готово! А на резонный вопрос некоего независимого, то есть уклоняющегося середняка без лично присвоенной ему, а попросту говоря, отнятой фамилии, на его смиренный, заданный детским голосом, что у Платонова есть критерий истины, вопрос, откуда при социализме добро прибавится, Копенкин рубит в ответ как саблей по голове: "Если бы ты бедняк был, то сам бы знал, а раз ты кулак, то ничего не поймешь".

Они же - Гамлет с Дон Кихотом - разоряют, добивают коммуну "Дружба бедняка", предложив крестьянам оставить себе лишь самое необходимое, а все прочее имущество отдать в разбор соседней деревне, и обязав коммунаров по два раза на дню проводить собрания, ибо коммунизм, по словам Копенкина, - это усложнение смысла, а по суждению Дванова (и опять мы видим мягкую насмешку Платонова над собственной юностью и ее красочными идеями), "после завоевания земного шара - наступит час судьбы всей вселенной, настанет момент страшного суда человека над ней…".

И если говорить о зрелой, прагматичной авторской позиции в политическом аспекте, то ее выражает кузнец Сотых, с которым встречаются герои после очередного своего подвига и получают от него приговор, этакий глас народа - глас Божий.

"- Оттого вы и кончитесь, что сначала стреляете, а потом спрашиваете, - злобно ответил кузнец. - Мудреное дело: землю отдали, а хлеб до последнего зерна отбираете: да подавись ты сам такой землей! Мужику от земли один горизонт остается. Кого вы обманываете-то?

Дванов объяснил, что разверстка идет в кровь революции и на питание ее будущих сил.

Назад Дальше