Любил он и подурачиться, хотя, безусловно, отнюдь не был человеком недалеким. Он отлично знал цену окружавшим его людям, но не в его характере было демонстрировать им что-либо, кроме фасада "милейшего человека". Несомненно из самых добрых побуждений, он сочинил несколько легенд о своей семье, в частности - об интуитивном даре проникновения его дочери в суть человеческой натуры. Эти истории свидетельствуют, что писателем он был куда более даровитым, чем Клара. Сказки, которые рассказывала дочери перед сном Клара, искрились воображением, но Агату расстраивало и одновременно изумляло то, что Клара категорически не могла вспомнить на следующий день, о чем рассказывала накануне, и просто придумывала новую историю. А вот ее весьма натужные писания глубоко увязали в викторианских условностях ("Итак, я была мертва! Значит, то был мой дух, обладавший сознанием…").
Рассказ Фредерика "Помолвка Генри" - это вариация на тему его собственных ухаживаний за Кларой. Генри - денди, дамского угодника - боготворит Мэриан, "девушка высоких принципов, глубоко верующая" и - так же как Клара - начисто лишенная чувства юмора. "Генри был страстно влюблен, но со свойственной ему беспечностью не спешил задавать сакраментальный вопрос. В конце концов и впрямь: куда было торопиться?"
Только в тридцать два года Фредерик отказался наконец от своей разгульной жизни и сделал предложение. Генри так и не женился на Мэриан, предпочтя сказать ей, что влюбился в другую девушку, "чьи изящные маленькие ручки волновали его и вызывали восхищение. У Мэриан руки были прекрасной формы, но… великоваты". Разумеется, после этого Мэриан благородно расторгла их помолвку. "Она держалась великолепно, и он всегда будет вспоминать о ней как об одной из самых прелестных женщин, каких ему довелось встретить в жизни. Собственная фраза ему понравилась…" Фредерик, в отличие от равнодушного Генри, был человеком добросердечным, но в рассказе различим намек на те же подтексты, какие пронизывают Кларины стихи.
Под внешней жизнерадостностью в Кларе постоянно жила тревога. Ее сжигал тот же огонь истового благочестия, что и монахиню на картине Холмена Ханта. Фредерик шел по жизни легко, весело. Действие другого его рассказа, "Зачем Дженкинс давал обед", происходит в некоем нью-йоркском клубе, в привычном для Фредерика окружении. "Тост "За женщин, да благословит их Господь!" провозглашался двадцать семь раз". Герой рассказа обладает обаянием самого Фредерика, что тоже подтверждает осознанность сходства автора с персонажем.
"Джимми до последней монеты тратил свой ежегодный доход и немного сверх того с полнейшим пренебрежением к будущему. Товарищи по клубу обожали его… Одна из его "возлюбленных" сказала о нем: как жаль, что денег у него больше, чем мозгов. Когда кто-то из так называемых друзей, как это обычно бывает, довел ее высказывание до его сведения, молодой человек с завидным чувством юмора заметил, что дама абсолютно права, и тотчас отправил ей дорогущий букет роз… Хотя героическим персонажем его и не назовешь, Джимми, несомненно, был человеком доброжелательным и приятным".
Как и Джимми, Фредерик проматывал свое наследство. И делал это скорее из лени, нежели из сознательного расточительства. Быть может, вернись он в Америку с Кларой, как собирался сделать после женитьбы, было бы кому надзирать за управлением его инвестициями и имуществом. Но случилось по-другому. Вместо этого после долгого медового месяца, проведенного в Швейцарии, молодожены Миллеры поселились на модном курорте Торки, где в январе 1879 года родилась Мэдж. Следом - в июне 1880-го, во время их поездки в Нью-Йорк, - на свет появился Монти, после чего Клара вернулась в Англию, в то время как Фредерик остался "присматривать за делами". Приехав к ней в Торки на год или около того, как он предполагал, Фредерик обнаружил, что она купила Эшфилд за две тысячи фунтов стерлингов, оставленных ей дядюшкой Натаниэлем. Это было самым удачным вложением миллеровского наследства, гораздо более разумным, чем все, что когда-либо делал с ним Фредерик. Кроме того, со стороны Клары это было смелым и самостоятельным поступком, который сразу же превратил ее в равноправного партнера.
Фредерик послал ко всем чертям Нью-Йорк и, далеко не достигнув еще сорока, с удовольствием принял образ жизни человека средних лет. К этому его в значительной мере подвиг Торки. В викторианскую эпоху это было даже более рафинированное место, чем во времена Агатиной юности: тогда еще не существовало традиции совместных купаний, прогулок по Принсес-Гарденс, концертов, устраивавшихся позднее в Павильоне. Город был наводнен благовоспитанными богачами и просто состоятельными людьми, нуждавшимися в поправке здоровья (Наполеон III приезжал сюда лечиться и останавливался в отеле "Империал"; Элизабет Барретт-Браунинг принимала ванны в "Бас-Хаусе" на Виктория-Пэрад). Некоторым он казался слишком претенциозным. "Торки - это место, через которое хочется протанцевать в одних очках, - писал Редьярд Киплинг, которого трудно заподозрить в богемности. - Виллы, аккуратно подстриженные кустарники, толстые старые дамы с респираторами на лицах, в огромных ландо…"
Но Фредерику все это подходило идеально. У него было родовое гнездо и дети, которых он обожал по-викториански безудержно: "Благослови тебя Господь, моя милая, - писал он Агате из Нью-Йорка в 1896 году. - Я знаю, что ты прекрасна, моя горячо любимая девочка…" В дополнение к этому его жизнь складывалась из обильных трапез, посещений Королевского яхт-клуба "Торби" и походов по магазинам: толстые пачки счетов свидетельствуют о легкости, с какой он тратил доходы, которые считал неиссякаемыми. Между тем, как понятно теперь, деньги утекали; выписанные изысканным почерком чеки рисуют весьма прихотливый портрет Фредерика. Одетый с иголочки, чисто выбритый джентльмен, каждый день с обаятельной улыбкой следующий по улицам в клуб, не способный противостоять искушению заглянуть в "Донохью" или в Музей изящных искусств на Виктория-Пэрад. Бывая в Лондоне, он сорил деньгами с такой же широтой. Сохранилось много счетов из ювелирных магазинов, в том числе один на 810 фунтов стерлингов. Он покупал также хорошую мебель (пять чиппендейловских стульев красного дерева, приобретенных на Юнион-стрит) и гораздо менее хорошую живопись: множество картин маслом загромождали стены Эшфилда, хотя сами комнаты были просторными и элегантными. Местному художнику Н. Дж. Х. Бэрду заказали портреты Фредерика, троих его детей, собаки Монти и няни Агаты; эти портреты до сих пор висят в Гринвее. Особой художественной ценности они не имеют; "Все вы выглядите так, словно не мылись несколько недель!" - таков был вердикт Клары, и сама она позировать, разумеется, отказалась, хотя портрет Нянюшки, как называли в семье Агатину няню, не лишен некоторого мягкого фламандского колорита. "Думаю, что это очень милая живопись, - писала Агата в 1967 году в ответ на письмо дамы, составлявшей каталог работ Бэрда. - Мой отец всегда очень высоко ценил его картины".
Так, неторопливо, вальяжно, в темпе largo, шествовал по жизни Фредерик, царственный персонаж местной истории со своей сакс-кобургской внешностью и несокрушимым добродушием. Они с Кларой часто устраивали для друзей щедрые званые обеды. Фредерик участвовал в благотворительных представлениях любительского драмкружка - в частности, по словам местной газеты, "был очень сердечно принят" в роли Феликса Фьюмера в "Смеющейся гиене" - и являлся официальным секретарем соревнований крикетного клуба, чье поле примыкало к Бартон-роуд сразу за Эшфилдом. В 1943 году Агата получила письмо, которое начиналось так:
"Когда десять лет назад мои родители жили в Торки вблизи стадиона крикетного клуба, для меня не было и не могло быть места лучше на всей Земле. Я чту память о нем…
Как хорошо я помню мистера Миллера! И его схожесть - по крайней мере в моем представлении - с королем Эдуардом!.. Он имел обыкновение выходить на поле со впечатляюще аристократическим видом. Как сейчас вижу: я лежу на маленьком пригорке неподалеку от табло, на верхушке которого полощется тонкий красно-бело-черный флаг клуба…"
Наверняка Агата тоже это помнила. Она часто сопровождала Фредерика на крикетные матчи: "Я чрезвычайно гордилась тем, что мне позволяли помогать отцу в судействе, и относилась к этому очень серьезно". Он также занимался с ней математикой, которую она очень любила ("Мне кажется, что в цифрах есть нечто божественное", - говорит персонаж "Каникул в Лимстоке"), программа обучения была максимально приближена к официальной образовательной программе. Имея за плечами опыт обучения Мэдж в брайтонской школе, впоследствии преобразованной в Роудин-скул (Монти учился в Харроу), Клара решила Агату в школу не посылать и не учить ее читать до восьми лет. Ничего не вышло: к четырем годам Агата научилась читать сама. "Боюсь, мисс Агата умеет читать, мэм", - виновато призналась Кларе Нянюшка.
Трудно сказать, почему Клара пришла к подобной теории. Ее решения порой представлялись спонтанными, однако чаще всего оказывались верными - например когда она купила Эшфилд или когда, спустя много лет, предостерегала Агату от первого замужества, с Арчи. Она хорошо разбиралась в людях, и это придавало ей мудрости. Кроме того, говорили, что она обладает иррациональной способностью "ясновидения" (в детстве она "увидела", как горит ферма Примстед; вскоре это случилось на самом деле). Порой это заставляло ее делать глупости. Удерживать умную и развитую девочку от чтения было нелепостью, тем более в таком набитом книгами доме, как Эшфилд. Среди счетов Фредерика немало от "Эндрю Айрдейла, книготорговца с Флит-стрит", у которого он купил - помимо многого прочего - сорок семь выпусков "Корнхилл мэгазин" за четыре фунта (журналы по-прежнему находятся в гринвейской библиотеке), полное собрание сочинений Джордж Элиот за пять фунтов и "Французскую классику" по двенадцать шиллингов за том. Невероятно, чтобы Агату можно было держать отрезанной от этого мира. Ее стремление проникнуть в него было столь велико, что она научилась сопоставлять написание слов детской книги "Ангел любви" миссис Л. Т. Мид ("вульгарной", по мнению Клары), которую ей читали особенно часто, с их звучанием. С этого момента она читала всё и вся: миссис Моулсворт, Эдит Несбит, Фрэнсис Ходжсон Бернетт, Ветхозаветные истории, "Великие исторические события", своего обожаемого Диккенса и, позднее, Бальзака и Золя, которые, по мнению Клары, открывали неприглядные стороны жизни (впрочем, юная Агата была слишком невинна, чтобы видеть в литературе реальную жизнь; по ней, литература была совершенно отдельной реальностью). Принято считать, что Агата так никогда и не освоила орфографию и грамматику из-за нетрадиционного способа, каким она научилась читать. Но это преувеличение. В письмах видно, что изредка она порой действительно пишет слова неправильно - "феномин", "мегламания", - но в своих детективных сочинениях она проявляла себя как ярая поборница грамотности. "Это я, - говорит у нее мисс Марпл, - позволила себе нарушить правила грамматики в виде исключения".
В действительности Агата немного училась грамматике в торкийском заведении для благородных девиц, которым руководила мисс Гайер, - лет с тринадцати она посещала его два раза в неделю. В решении не посылать Агату в обычную школу ничего из ряда вон выходящего не было, хотя странно, что при этом ей не нанимали гувернанток. Не исключено, что Клара, прекрасно сознававшая всю меру ее дочерней привязанности, предпочитала ни с кем ею не делиться. Вероятно, ее попытка удержать Агату от чтения была средством контроля. А может, Клара просто хотела попробовать что-нибудь отличное от того, что делала со старшей дочерью. Само то, что Мэдж послали в школу-пансион, было неожиданно, а уж когда возникла идея, что хорошо бы ей продолжить образование в Гертоне, Фредерик деликатно, но решительно топнул ногой. ("У нее на лбу написано, что она окончила Гертон". В романе Вестмакотт "Бремя любви" эта реплика звучит как оскорбление.) Агата, напротив, вне дома серьезно училась только музыке. Отец и Мэдж занимались с ней письмом, Клара знакомила с наиболее интересными историческими событиями. В остальном Агата была предоставлена самой себе.
Вероятно, это способствовало становлению ее индивидуальности. Агата была из тех самоучек, которые продолжают учиться и читать всю жизнь и чей интеллект, таким образом, развивается наиболее соответствующим им самим образом. Став взрослой, она испытывала почтительное уважение к "академическим мозгам"; ее второй муж, Макс Мэллоуэн, был археологом, получившим образование в Оксфорде, прекрасно знал классику, и это восхищало ее в нем и в его друзьях. Тем не менее она обладала врожденной уверенностью в собственном, менее традиционном образе мышления. Сборник ее рассказов "Подвиги Геракла" воспроизводит двенадцать античных мифов в "опрощенной", как она это в шутку называла, форме ее собственных детективных историй, которые призван разгадать Эркюль (Геракл) Пуаро: например, Нимейский лев у нее - это похищенный комнатный пекинес. И Пуаро между делом, безо всякого пиетета отпускает весьма проницательное замечание относительно греческой мифологии:
"Возьмите этого Геракла - этого героя! Тоже мне герой! Кто он такой, как не здоровенный детина недалекого ума с преступными наклонностями!.. Вся эта античность его, откровенно говоря, шокировала. У всех этих богов и богинь кличек было - как у нынешних преступников. Пьянки, разврат, кровосмешение, насилие, грабеж, убийства, интриги - juge d’instruction (судебный следователь) с ними бы не соскучился. Ни тебе достойной семейной жизни, ни порядка, ни системы".
Разумеется, сама Агата так не думала, но не без удовольствия вложила это рассуждение в уста своего героя. Не получив "систематического образования", она была начисто лишена "пунктиков" относительно неприкасаемости тех или иных идей и предметов.
Мысль ее текла свободно, потому что у нее были хорошие мозги и она творчески впитывала все: мир Эшфилда, мир Торки, собственной семьи, слуг, общепринятых ритуалов и тайн, лежавших за пределами этих миров, как хранящая свои секреты синева моря вдали.
В детстве она была защищена системой установлений и определенностью. Она жила в окружении, которое У. Х. Оден описывал как идеальное место упокоения для детективной литературы: "Состояние благодати, в котором эстетика и этика сливаются воедино". Доброта была разлита вокруг, в любви ее родителей, в любви Бога, к которому Агата относилась очень серьезно, настолько серьезно, что тревожилась о спасении души своего отца, который позволял себе по воскресеньям играть в саду в крокет. Домашний уклад был столь эффективным и благопристойным, что требовал соответствующих моральных принципов. Слуги - она всегда это честно признавала - делали состояние благодати легче достижимым.
Без Нянюшки, поварихи Джейн и горничных Эшфилд не мог бы сохранять атмосферу упорядоченного досуга. Джейн была поистине великолепна в своей невозмутимости. Ей постоянно приходилось готовить человек на восемь, но она при этом не выражала никаких признаков беспокойства, разве что иногда "чуть-чуть разрумянивалась"; Агата, бывало, прыгала вокруг нее в надежде на горстку изюма или карамельное печенье - хрустящее, горячее, только-только из печи: "Никогда в жизни не едала больше такого печенья, какое пекла Джейн". Еда служила якорем, который удерживал на месте дневной распорядок. По воскресеньям семейный обед мог состоять из "необъятного куска запеченного накануне мяса, домашнего вишневого торта с кремом, огромного блюда сыра и, наконец, десерта, который подавался на праздничных десертных тарелочках". Меню званого обеда на десять человек "начиналось с супа-пюре или бульона - на выбор, затем подавали вареный палтус или филе морского языка. За ними следовали шербет, седло барашка и - весьма неожиданно - омар под майонезом. На сладкое - пудинг "Дипломат" и русская шарлотка. И в заключение - десерт. Все это приготовляла одна Джейн". Агата всегда любила вкусно поесть, но до тридцати с лишним лет оставалась очень худой.