Еще тогда, на Повислье, видно было, что Мордка умеет драться, поэтому Грабовский нисколько не удивился, встретив его в гетто уже как Мордехая, - наоборот, ему это показалось совершенно естественным. Кому ж еще быть вожаком, как не их человеку, пацану с Повислья. (Мордехай попросил его тогда передать ребятам в Вильно: пусть собирают деньги, оружие и здоровых, решительных молодых парней.)
Грабовский был до войны харцером, его товарищей из старшей группы расстреляли в Пальмирах, пятьдесят человек, всех до единого, а он остался жив и теперь получил от своего харцерского руководства приказ ехать в Вильно и подымать евреев на борьбу.
В Колонии Виленской Грабовский познакомился с Юреком Вильнером. Там был монастырь доминиканок, настоятельница прятала у себя нескольких евреев. (Я сказала своим монахиням: помните, Христос говорил: "Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих". И они меня поняли…)
Юрек Вильнер был любимцем настоятельницы - голубоглазый блондин, он напоминал ей угнанного в неволю брата. Они часто беседовали - она ему говорила о Боге, он ей - о Марксе, и, уезжая в Варшаву, в гетто, откуда ему не суждено было вернуться, Юрек оставил ей самое дорогое, что имел: тетрадь со стихами. Он записывал туда все самое любимое и самое, как ему казалось, важное. Тетрадь в коричневой клеенчатой обложке, с пожелтевшими страницами, исписанными рукой Юрека (это она придумала ему польское имя), настоятельница сохранила до сегодняшнего дня. "Много чего испытала эта книжка. Налет гестаповцев, лагерь, тюрьму - мне бы хотелось перед смертью отдать ее в достойные руки".
Из тетради Юрека Вильнера
Брось - брось - брось - брось - видеть то,
что впереди.
(Пыль - пыль - пыль - пыль - от шагающих сапог!)
Все - все - все - все - от нее сойдут с ума,
И отпуска нет на войне!
Ты - ты - ты - ты - пробуй думать о другом,
Бог - мой - дай - сил - обезуметь не совсем
(Пыль - пыль - пыль - пыль - от шагающих сапог!)
Отпуска нет на войне!
Для - нас - все - вздор - голод, жажда, длинный путь.
Но - нет - нет - нет - хуже, чем всегда одно -
(Пыль - пыль - пыль - пыль - от шагающих сапог!)
Отпуска нет на войне!
Итак, Грабовский познакомился с Юреком в Колонии, и, когда Юрек приехал в Варшаву, он поселился у Грабовского на улице Подхорунжих. Все евреи из Вильно, приезжая в Варшаву, поначалу останавливались у Грабовского, и он первым делом отправлялся с ними на базар, чтобы купить более-менее подходящую одежду. Тогда были в моде лыжные шапочки с маленьким козырьком, но они не годились - каким-то странным образом подчеркивали носы, - и поэтому Грабовский говорил: "Кепки - пожалуйста, шляпы - пожалуйста, но эти лыжные - ни в коем случае!" И еще учил их, как себя вести, даже походку исправлял, чтоб ходили "без еврейскою акцента".
Грабовский тогда сделал любопытное наблюдение: чем больше человек боялся, тем некрасивее становился - черты его как-то неприятно искажались. А вот те, что не боялись - например, Вильнер, Анелевич, - были по-настоящему красивые ребята, и выражение лица у них сразу менялось.
- Как представитель ЖОБа на арийской стороне (Грабовский только потом, уже после войны, узнал, какую Вильнер выполнял миссию; в то время люди предпочитали знать как можно меньше, чтобы не проговориться на допросе) Юрек поддерживал постоянный контакт с "Вацлавом" и офицерами и, если не мог всего, что от них получал, забрать в гетто, оставлял часть у Грабовского или у босых кармелиток на Вольской: то револьверы, то ножи, то пачку тротила. Устав ордена кармелиток тогда еще не был таким строгим, как сейчас, и им разрешалось показывать посторонним лица, так что Юрек, натаскавшись тяжестей, отдыхал у них на раскладушке за ширмочкой в монастырский приемной. Теперь я сижу в этой же приемной по одну сторону черной железной решетки, а мать настоятельница - в нише, в полутьме - по другую, и мы говорим о том, как почти целый год через их монастырь перебрасывали оружие для гетто. Не вызывало ли это каких-нибудь колебаний, сомнений? Настоятельница не понимает…
- В конце концов, оружие - в таком месте?!
- Может, вы насчет того, что оружие служит для убиения людей? - спрашивает мать настоятельница. Нет, это ей не приходило в голову. Она только думала, что хорошо бы Юрек, когда уже пустит в ход это оружие и настанет его последний час, успел раскаяться и помириться с Богом. Даже просила, чтобы он ей это пообещал, и сейчас спрашивает меня: как я считаю, он помнил о своем обещании, когда выстрелил в себя в бункере на Милой, 18?
Когда Юрек и его товарищи наконец пустили в ход оружие, небо в той части города стало сплошь красным и отсвет достиг даже привратницкой монастыря. Поэтому именно там, а не в часовне собирались каждый вечер босые кармелитки и читали псалмы (Но за Тебя умерщвляют нас всякий день, считают нас за овец, [обреченных] на заклание. Восстань, что спишь, Господи!), и настоятельница просила Бога, чтобы Юрек Вильнер принял свою смерть без страха.
Итак, Юрек собирал оружие, а Грабовский со своей стороны энергично помогал ему пополнять запасы. Однажды он раздобыл несколько сот килограммов селитры и древесного угля для взрывчатки (купил у Стефана Оскробы, владельца аптекарского магазина на площади Нарутовича), а в другой раз - 200 граммов цианистого калия, который евреи хотели иметь при себе на случай ареста. Цианистый калий - такие маленькие серо-голубые таблетки - пан Генрик сперва испробовал на кошке. Соскоблил чуть-чуть, насыпал на кусок колбасы, кошка мгновенно сдохла, так что пан Генрик со спокойной душой отдал таблетки Вильнеру. У пана Генрика было свое профессиональное честолюбие (он держал лавчонку с салом и мясом), и он не мог продать товарищу недоброкачественный товар.
Генек "Сало" - такой был у Грабовского подпольный псевдоним - и Юрек Вильнер очень дружили. О чем только они не разговаривали, лежа на одном тюфяке (на кровати спала жена пана Генрика с дочкой, а под кроватью лежали свертки с ножами и гранатами). О том, что холодно, что хочется есть, что кругом убивают и риск все растет. "Что же касается интеллекта, - вспоминает пан Генрик, - то у Юрека был философский склад ума, и мы часто рассуждали, зачем это всё, и взгляд на жизнь у него был широкий, общечеловеческий".
Из тетради Юрека Вилънера
А через день -
мы уже не встретимся
А через неделю -
не поздороваемся
А через месяц -
забудем друг друга
А через год -
друг друга уже не узнаем
А сегодня крик ночи взмыл над черной рекой
Как будто я гроб приоткрыл рукой
Слушай - спаси меня
Слушай - люблю тебя
Слышишь -
слишком уже далеко
В самом начале марта 1943 года Юрека Вильнера арестовало гестапо.
- Утром в тот день, - говорит адвокат Волинский, - я был у него на Вспульной, а в два немцы окружили дом и взяли его с документами и оружием.
У нас существовал неписаный закон: попадешься - молчи по крайней мере три дня. Если потом человек сломается - никаких претензий к нему не будет. Юрека Вильнера мучили целый месяц, но он никого не выдал, не назвал ни явок, ни адресов, хотя знал множество - в том числе и на арийской стороне.
В конце марта он чудом бежал, но вернулся в гетто. Ни для какой работы Юрек уже не годился: у него были отбиты ступни и он не мог ходить.
Чудо-побег, о котором рассказал адвокат Волинский, организовал Генек "Сало". Он узнал, что Юрек в лагере в Грохове, прокрался туда болотами, вызволил друга и забрал к себе домой.
У Юрека были изуродованы ногти, отбиты почки и ступни, его пытали каждый день, и однажды он замешался в группу приговоренных к расстрелу в надежде на скорый конец. Но группу отвезли на работу в Грохов; там его и отыскал Грабовский.
Выхаживали Юрека все - Грабовский, его мать, его жена; смазывали чем-то отслаивающиеся ногти и давали порошки, от которых моча становилась синей; наконец Юрек окреп и заявил, что хочет вернуться в гетто.
Грабовский сказал: "Юрек, зачем, я тебя увезу в деревню…" А Юрек: нет, он должен вернуться. Грабовский ему: "Я тебя так спрячу - до конца войны никто не найдет". А Юрек: нет, он должен вернуться.
Они даже не попрощались. Когда товарищи пришли за Юреком, пана Генрика не было дома. А едва в гетто вспыхнуло восстание, он сразу понял, что Юреку конец. Что из этой переделки ему уже не выкарабкаться. Не из переделки, конечно, а из этой трагедии…
И в самом деле, так оно и случилось. Из одного из последних донесений ЖОБа можно узнать, что именно Юрек дал сигнал к самоубийству 8 мая 1943 года в бункере на Милой, 18.
"Ввиду безнадежности положения, чтобы не попасть к немцам в руки живыми, Арье Вильнер призвал повстанцев покончить жизнь самоубийством. Первым был Лютек Ротблат - сначала застрелил свою мать, а потом застрелился сам. В убежище погибло большинство членов Боевой еврейской организации с ее руководителем Мордехаем Анелевичем во главе".
После войны пан Генрик (сперва у него была авторемонтная мастерская, потом такси, а потом он работал в транспортной системе в должности инженера) часто размышлял о том, правильно ли он поступил, позволив другу уйти. В деревне Юрек наверняка подлечился бы, набрался сил. "Но опять же, если б выжил, не был ли бы на меня в обиде? Скорей всего, не смог бы мне простить, что остался жив, и вышло б еще хуже…"
Из тетради Юрека Вильнера
Еще один миг, и они опять
перережут веревку, и все начинать
сначала.
В последний раз я так близко был,
я уже на губах ощутил
каплю вечности. Мало.
А теперь они взялись пичкать меня
жизнью с ложечки. Только я давно потерял
аппетит.
Поймите, меня тошнит.
Я знаю, что жизнь готова к употреблению,
полное блюдо,
ничуть не испорчена маслом,
божественный вкус и чудо, как пахнет.
И все же нет, не по нутру мне это…
- Я написал ему в гетто письмо, - говорит "Вацлав", адвокат Волинский. - Что писал, уже не помню, но слова были теплые. Такие, которые страшно трудно писать.
Я очень тяжело пережил его смерть. Так же, как и смерть каждого из этих людей.
Таких достойных.
Таких героических.
Таких польских.
После Юрека Вильнера представителем ЖОБа на арийской стороне стал Антек - Ицхак Цукерман.
- Очень был славный и толковый малый, - рассказывает Волинский, - только имел ужасную привычку: вечно таскал с собой сумку гранат. Мне это несколько мешало с ним разговаривать: я боялся, как бы гранаты не рванули.
Одна из первых депеш, которые "Вацлав" отправил в Лондон, касалась денег. Деньги нужны были его еврейским подопечным для покупки оружия, и сначала поступило пять тысяч долларов из сбросов.
- Я дал их Миколаю из Бунда, и тут ко мне прибегает Боровский, сионист, с жалобой. "Пан Вацлав, - говорит, - он все забрал и ничего мне не хочет давать, скажите ему сами…"
Но Миколай уже отдал эти деньги Эдельману, а Эдельман - Тосе, а Тося спрятала их под полотер и, как они вскоре смогли убедиться, здорово придумала, потому что во время обыска у нее перерыли всю квартиру, но никому не пришло в голову заглянуть под полотерную щетку. За эти деньги на арийской стороне было куплено оружие.
Тося впоследствии выкупила "Вацлава" из гестапо: кто-то ей сообщил, что его арестовали, и она сразу подумала: "А что, если пустить в ход мой персидский ковер?" И действительно, благодаря ковру "Вацлава" вызволили. "Но ковер был, правда, прекрасный, - говорит Тося. - Знаешь, такой бежевый, гладкий, с бордюром по краям и медальоном посередине".
Тося - доктор Теодосия Голиборская, последняя из врачей, занимавшихся в гетто исследованием голода, - приехала на несколько дней из Австралии, так что у адвоката Волинского сегодня многолюдно, оживленно, шумно и все наперебой рассказывают разные забавные истории. Например: сколько было хлопот у "Вацлава" с ребятами из ЖОБа, которые чересчур поспешно расправлялись с агентами. Сперва полагалось вынести приговор, а уж потом приводить его в исполнение, а они приходят и говорят: "Пан Вацлав, мы его уже убрали". Что тут было делать? Пришлось писать в группу "стрелков", чтоб хоть задним числом составляли приговор.
А помните историю с тем большим сбросом? Пришло сто двадцать тысяч долларов…
- Погодите, - вмешивается Эдельман, - разве там было сто двадцать тысяч? Мы получили только половину.
- Пан Марек, - говорит "Вацлав", - вы получили всё и купили себе пистолеты.
- Те пятьдесят?
- Нет, что вы. Пятьдесят пистолетов вы не купили, а получили от нас, от АК. Хотя нет, один отдали в Ченстохову, и тот еврей из него выстрелил, помните? А двадцать пошло в Понятову…
Вот такие у них разговоры - а Тося еще вспоминает про красный джемпер, в котором Марек носился по крышам, и говорит, что это была сущая тряпка по сравнению с джемпером, который она пришлет ему из Австралии, - и, когда мы уже возвращаемся домой, Эдельман вдруг оборачивается и говорит: "Нет, месяц это не продолжалось. Несколько дней, от силы - неделю".
Это он о Юреке Вильнере. Что тот выдержал неделю пыток в гестапо, а не месяц.
Ну как же, минутку. "Вацлав" говорил - месяц, Грабовский - две недели…
"Я точно помню, он там пробыл неделю".
Его упрямство уже начинает раздражать.
Если "Вацлав" сказал - месяц, он, наверно, знал, что говорит.
Так что же теперь получается? Оказывается, нам всем очень важно, чтобы Юрек Вильнер как можно дольше выдержал пытки в гестапо. Это ведь большая разница - молчать неделю или месяц. Нам бы, правда, очень хотелось, чтобы Юрек - Арье Вильнер - молчал целый месяц.
- Ну хорошо, - говорит Эдельман, - Антеку хочется, чтобы нас было пятьсот, литератору С. хочется, чтобы рыбу раскрашивала мать, а вы хотите, чтобы Юрек сидел месяц. Ладно, пусть будет месяц, это ведь уже не имеет никакого значения.
То же самое с флагами.
Они висели над гетто с первого дня восстания: бело-красный и бело-голубой. Народ на арийской стороне это волновало, и немцы с большим трудом их сняли - торжественно, как военные трофеи.
Эдельман говорит, что если флаги были, то повесить их не мог никто, кроме его людей, а они флагов не вешали. Они бы повесили с радостью, будь у них хоть немного красной, белой и голубой ткани, но ее не было.
- Значит, кто-то другой повесил, не все ли равно кто.
- Да? - говорит Эдельман. - Вполне возможно.
Хотя лично он вообще никаких флагов не видел. Только после войны узнал, что они были.
- Как же так? Ведь все видели!
- Ну, раз все видели, стало быть, флаги были. А впрочем, - говорит он, - какое это имеет значение? Важно, что люди видели.
Вот что самое скверное: он со всем в конце концов соглашается. И убеждать его дальше просто бессмысленно.
"Какое это сейчас имеет значение?" - говорит он и больше не спорит.
- Мы должны еще кое-что дописать, - вспоминает он.
Почему он остался жив?
Когда пришел первый русский солдат-освободитель, он остановил его и спросил: "Ты еврей? Почему же ты живой?" В этих словах прозвучало подозрение: может быть, он кого-нибудь выдал? может, отнимал у кого-то хлеб? Так что теперь я должна у него спросить, не выжил ли он случайно за чужой счет, а если нет - то почему, собственно, выжил?