Услышав, женщина с собакой подошла к нам. Панчо постарел, зато был теперь гладкий, расчесанный. На нем сбруйка, поводок. Приблизившись к нам, он завел хвост между ног, а когда моя спутница заговорила с ним, вообще отвернул голову в сторону.
- Как он оказался в Париже? - спросила я. Приятельница рассмеялась:
- А ты не знаешь? Такие то (ты их помнишь?) взяли его к себе в дом. Это их горничная. Сначала он повадился убегать, но они каждый раз его возвращали. Держали на привязи. И Панно смирился. Под настроение он сбегает, но всегда возвращается. Он же старенький теперь и, наверное, предпочитает иметь крышу над головой. Бедный Панчо.
"Бедный Панчо!" - подумала и я, погладив старого пса.
Помимо случайно сбившихся группок, обитатели Биаррица делились на два разряда: отдыхающие летом, таких было больше, и постоянные обитатели, у них были свои виллы, и они проводили здесь большую часть года. Из последних многие обосновались здесь давно и не желали смешиваться с приезжими, число которых после войны все возрастало. Первые же и не думали оседать в Биаррице, даже обзаведясь там недвижимостью. Для них главным было завести связи, и когда цель была достигнута, они снимались с места. Послевоенный Биарриц был райским местом для честолюбцев, там в самое короткое время делались блестящие карьеры. Там легко сходились и завязывали отношения испанские гранды, английские аристократы, титулованные французы, американские миллионеры, южноамериканские искатели приключений - люди всех национальностей и всякого рода занятий.
Примерно в тридцати милях от Биаррица, по другую сторону испанской границы, в городке Сан–Себастьян в сезон жила в летнем дворце королевская семья. Двор выезжал с ними и селился поблизости. Время от времени королевская чета наезжала в Биарриц, между тем как сан–себастьянские поселенцы проводили дни, а главное ночи, в автомобилях, бешено носясь между Сан–Себастьяном и Биаррицем, отчего все живое страшилось выходить на дороги. Король и королева появлялись в Биаррице обычно днем и всегда неофициально.
Спускаясь к вечеру узкой крутой улочкой, сплошь обставленной магазинчиками и кофейнями, случалось мимоходом заглянуть в окно довольно известного кафе и увидеть королеву, в окружении дам вкушавшую чай. Эти лавочки, кофейни и даже кондитерские принадлежали известным парижским заведениям, но здесь они были такими маленькими и тесными, что их роскошь производила смешное впечатление. В том кафе, помимо стола, за которым сидели королева и ее спутницы, едва оставалось место еще для одного–двух. Иногда я заходила и подсаживалась к ним, и за чашкой чая или шоколада мы немного беседовали.
У королевы Эны были голубые глаза, светлые волосы и дивный цвет лица. Прожив годы при самом строгом европейском дворе, она лучше других в ее положении сохранила человечность. Легкость и простоту обращения она сочетала с монаршими обязанностями. Испанским монархам нелегко приходилось в стране, где политическое брожение всегда было готово выйти наружу. Они ни минуты не чувствовали себя в безопасности, и королева не питала иллюзий относительно прочности их положения.
Мои деловые проекты увлекали ее, и однажды в Париже она зашла ко мне в контору. Я показала ей все, что у меня было. Все осмотрев и оставшись со мною наедине, она с задумчивой улыбкой объявила:
- Как знать, Мари, может быть, через несколько лет я буду работать здесь с вами.
Минуло восемь лет, и сейчас она живет в изгнании.
Обычно король и королева приезжали в Биарриц на поло. Если король не играл сам, они оба были зрителями. После игры устраивался чай: с утра из Сан–Себастьяна телефоном рассылались приглашения. Если Альфонс играл в этот день, за чаем он съедал жареного цыпленка или несколько ломтиков ростбифа.
Ездили мы и в Сан–Себастьян. Из за русских паспортов было трудно в последнюю минуту получать визы, и королева присылала за нами в Биарриц свою машину, которая и доставляла нас потом обратно, во избежание недоразумений на границе. Королевская семья размещалась во дворце Мирамар, принадлежавшем вдовствующей королеве Кристине. По прибытии нас встречали камергер и придворная дама и препровождали в покои, к ожидавшим хозяевам. Близкие отношения с молодой королевской четой завязались у нас еще в 1919 году, в Лондоне, в первый год нашего изгнания.
Между знакомством в Париже в 1912 году и той лондонской встречей многое случилось. В войну королева потеряла брата и, скорее всего, впервые приехала тогда на родину после его гибели. Я оплакивала отца. Узнав о ее приезде, я сразу отправилась к ней в отель и застала ее одну, короля не было. А вечером в нашем доме в Южном Кенсингтоне раздался телефонный звонок.
- Алло, это вы, Мари? - мужской голос говорил с иностранным акцентом.
- Да, а вы кто?
- Это Альфонс, как жаль, что я разминулся с вами днем. Мне нужно вас видеть. Когда можно прийти - сейчас можно? - "Сейчас" было одиннадцать часов вечера.
- Мы будем счастливы увидеть вас, Альфонс. Приходите, пожалуйста, - сказала я.
- Я хочу сказать, как я переживал за вас всех. Я не из тех многих, кто отвернулись от вас, когда все это случилось. - От полноты чувств он не умерил голос, и сама мембрана дрожала от его возмущения. - Я презираю их. Могу я что нибудь сделать для вас? Что я могу сделать? Я уже еду, и мы обо всем переговорим. Сейчас буду. - И положил трубку.
Через полчаса он был у нас, в нашей неприглядной лондонской гостиной, размахивал руками, смеялся, был совершенный живчик, утешал. Память о том телефонном разговоре и нашем позднем вечере посещала меня всякий раз, когда я его видела.
Но все же во дворце Мирамар мы наносили визиты его матери, причем не следует забывать, что испанский двор отличался почти средневековой строгостью этикета.
Королева Кристина, подтянутая живая старушка, с умным острым лицом, седоглавая, целовала меня в щеку, я приседала в реверансе и целовала ее руку. Ее обращение было простым и сердечным, но чувствовалось, что это государыня старой выучки, никогда не покидавшая дворцовых стен. Оказываемое поклонение было ей так же естественно, как воздух, которым она дышала.
Даже без гостей за обед усаживалось свыше двадцати человек, считая придворных. Трапеза было недолгой и церемонной, разговор был сдержанный. После обеда королева, переговорив с присутствующими, удалялась, а мы с детьми развлекали себя, как могли, - плавали на катере вдоль берега либо играли в саду в теннис. Потом был чай, и автомобиль отвозил нас в Биарриц.
Не принимая живого участия в жизни Биаррица, король и королева издали делали ее привлекательной: в надежде увидеть их много народу сходилось на благотворительные балы, матчи поло и прочие мероприятия.
Кончался сезон, и буквально за один день Биарриц делался неряшлив, провинциален и очарователен. Самое восхитительное время там был апрель, когда океан и небо чисты, как после генеральной уборки. Помню, я приехала туда из Парижа на пасхальные дни окрепнуть после гриппа. Бары и рестораны были закрыты, улицы пустынны. Не гудели рожки автомобилей, не чадили выхлопные трубы. Впервые за все время, что я бывала в Биаррице, я услышала, как пахнет море.
Тою же весной я встретила человека, которому суждено было занять важное место в моей жизни, благодаря кому моя жизнь совершила еще один поворот. Я уже несколько дней прожила в отеле, и приятельница пригласила меня переехать к ней на виллу. В разговорах нередко поминалась американская девушка, чья семья часто и подолгу гащивала в Биаррице. Самой девушки тогда там не было, но ее скоро ждали. Моей хозяйке загорелось познакомить нас.
И однажды утром в ворота нашего сада прорысила на серой кобыле высокая, стройная всадница в амазонке, стала посреди лужайки и позвала мою приятельницу. Ее радостно приветствовали и пригласили войти. Девушка спешилась и отдала поводья груму. Ее внешность настолько поразила меня, что я не замедлила присоединиться к подругам в гостиной. Это была, поняла я, та самая американская девушка, о которой я столько слышала.
Пленителен был ее вид в саду, а при встрече еще расположили к ней теплый глубокий голос и щедрая улыбка, оживлявшая крупный, прелестного рисунка рот. Я прошла с подругами в библиотеку, и пока они болтали и смеялись, покуривая сигареты, продолжала разглядыввать гостью. Она сняла мягкую фетровую шляпу, и густые каштановые локоны легли на высокий прямой лоб. Узкое, мягко очерченное лицо, продолговатые темно–серые глаза, загорающиеся огоньками и темнеющие под тяжелыми ресницами. Но не одна красота составляла ее привлекательность: она светилась радостью, дружеством, была исполнена joie de vivre*. Девушку звали Одри Эмери, через три–четыре года она займет важное место в укладе моей жизни. После той первой встречи мы время от времени встречались в Париже и Биаррице, вплоть до события, о котором я напишу позже.
В довоенные, не столь показные годы Биарриц полюбила небольшая, избранная группа русских, привлекаемая климатом и покоем. Обычные туристы и отпускники предпочитали Ривьеру. После катастрофы в России те изгнанники, кому не надо было работать, а средства на жизнь оставались, вернулись на Ривьеру и Баскское побережье, где жилось легче и дешевле, чем в Париже. Среди постоянно проживавших в Биаррице были два моих родственника - принц Ольденбургский и герцог Лейхтенбергский.
Принцу Ольденбургскому было уже под восемьдесят; его дед, немецкий принц, в начале девятнадцатого столетия женился на одной из дочерей императора Павла и принял российское подданство, хотя и сохранил за собой немецкий титул. С тех пор семья никогда не выезжала из России, через браки породнилась с другими Романовыми и до такой степени ужилась с приемной родиной, что только фамилия напоминала о ее прошлом.
Старый принц был человеком неизбывной энергии; всю жизнь он покровительствовал научным инициативам, занимался всякого рода социальными проблемами, поддерживал образовательные проекты, ратовал за совершенствование здравоохранения. Это был неутомимый и неугомонный работник, легкий на подъем, когда помощники и подчиненные уже валились с ног. Не всегда его действия были хорошо рассчитаны, и столичные чиновные бездельники посмеивались и наводили критику на раздражавший их нескончаемый поток новых планов и предложений. Зато в войну его организаторские способности и кипучая энергия были оценены сполна. Добряк, каких мало, держался он властно и непререкаемо, и сталкивавшиеся с ним от случая к случаю наверняка трепетали перед ним.
Он выехал из Петрограда до прихода большевиков к власти, вывез парализованную после удара жену, некоторое время пожил в Финляндии, потом переехал во Францию. В конечном счете он приобрел кое–какую недвижимость в Биаррице и зажил помещиком в окружении бывших сподвижников и старых слуг.
Бывая в Биаррице, я всенепременно и не один раз навещала престарелого дядюшку. И всего то пара миль пути, но, входя в ворота, я забывала, что я во Франции. Казалось, я в русском поместье доброго старого времени. Атмосфера, которой окружил себя старый принц, дышала простотой и старозаветным достоинством. Духом он оставался все тот же. Ни возраст, ни испытания прошедших лет не окоротили его: все такой же живой, сметливый, с ясной памятью.
В черной ермолке, развевая полы старомодного сюртука, руки за спиной, он мерит быстрыми шагами дорожки сада, наблюдая за посадкой и подрезкой, и хрипло покрикивает на работающих. Его воображение бурлило, но его практически не к чему было применить. Он вывозил из Африки саженцы и старался приживить их на французской почве. В его хозяйстве нашлось место для сараюшки, где он коптил ветчину и рыбу, - все, как в России. Но в его глазах стыла грусть. Из его жизни ушли ответственные обязанности, служение, и уже не приставит его к делу обожаемый монарх. Ему остались одни воспоминания. А их он держал при себе. Они не были только его достоянием: они принадлежали эпохе, когда молчание было залогом лояльности. Прошлое он вспоминал лишь по незначительным случаям: подробности его посещения в Биаррице Наполеона III и императрицы Евгении в конце 1860–х годов, бал во дворце, который теперь называют Hotel du Palais. Еще он мог поговорить о своей офицерской молодости и нравах того времени.
Его жена, принцесса Евгения Максимилиановна, в свое время культурнейшая и умнейшая дама, теперь была безнадежный инвалид. Она даже не говорила. С теплым пледом на коленях она сидела в кресле, а рядом, в таком же кресле, сидела и не переставая вязала другая старуха, ее подруга с юных лет. И пока она вязала, она не переставая говорила в притворной уверенности, что принцесса ее понимает. Воцарись тут без нее молчание, она бы его не вынесла. Принц появлялся здесь всего на несколько секунд.
В кругу немногих оставшихся верных соратников исполненный достоинства старик председательствовал за обеденным столом, словно вел совещание. Все они подвизались на одном поприще, а теперь вместе доживали свой век. И без того малая группа с каждым годом убавлялась; уже скоро никого из них не останется.
Другой мой родственник, живший в Биаррице, был герцог Лейхтенбергский, потомок наполеоновского пасынка Евгения Богарне. Дед герцога тоже женился на русской великой княжне и осел в России, его дети избрали военную службу. Нынешний герцог был всего несколькими годами старше меня, а поскольку к нам с братом в свое время перешли его гувернантка и гувернер, мы, естественно, часто виделись.
Прослужив несколько лет в кавалерийском полку, он расстроил здоровье и из за слабых легких вынужден был подолгу жить в По, это тоже в Стране Басков. В революцию он женился и бежал из России. Несколько лет прожил в Париже, как все мы, претерпел все, что можно было вынести. Наконец на скудные остатки некогда значительного состояния он приобрел небольшой дом в Биаррице и обосновался в нем навсегда. Его брак был бездетным, в революцию они удочерили сиротку, а позже основали приют для сирот и беспризорных. Они всей душой отдались этой работе, собирали пожертвования, входили во все обстоятельства дела. Живут они скромно и правильно, вполне удовлетворенные своим полезным и покойным существованием.
Домашний кризис
В непрестанных трудах с краткими перерывами на отдых прошли без малого два года. Запас моих драгоценностей почти истощился, дело не настолько процветало, чтобы приносить доход, и мы стали делать долги. При этом неизмеримо возросли мои обязанности: на моем попечении и в той или иной зависимости от меня находилось множество народу. К этому времени я поняла, что я одна ответственна перед ними и рассчитывать могу только на себя. Настоящее было зыбко, впереди мне виделся финансовый крах.
Хотя основное внимание я уделяла своей вышивальной мастерской, я не считала себя вправе отказаться от благотворительной работы. Эта деятельность тоже расширилась и уже навлекла на меня дополнительные обязанности. Я отлично понимала, что, взяв на себя так много, я скорее всего наврежу и собственным интересам, и интересам беженцев, но благоразумие отказывалось быть моим советчиком. Нужда обязывала заняться мастерской, но всею жизнью я была научена не замыкаться в своей скорлупе. Русские, с которыми я работала в комитетах помощи, составляли цвет эмиграции, они отринули политические и личные пристрастия и целиком посвятили себя судьбам собратьев. В отличие от раздираемых сварами политиканов, эти люди воскрешали в моей памяти счастливейшие, благороднейшие страницы первых недель войны, когда мы все, забыв про политические и классовые распри, объединились в борьбе против общего врага. Любой ценой я останусь с этими людьми, тем более теперь, когда в работе ничего не осталось от прежних восторженных порывов - иначе я бы чувствовала себя перебежчицей. С одной стороны, трагедия и страдания многих, с другой - мои вышивки, кройка и шитье, интересы дела, и вихрь этих разнородных влияний постепенно создавал из меня нечто совершенно отличное от того, чем я была прежде.
Усилия последних лет окончательно пробудили меня. Всем своим существом я отзывалась на эту новую жизнь, которую только–только начала понимать. Я дорожила прошлым, уважала его со всеми его страданиями и радостями, с его недостатками и заслугами, но хорошо ли, худо - я освободилась от него раз и навсегда. Оно для меня умерло. Мир повзрослел, и я вместе с ним, и этот новый возраст я была намерена освоить. В нем было мое будущее.
Скоро пять лет, как я оставила Россию, но сердцем оставалась с ней, ее судьба не шла у меня из головы. Мои личные утраты уже не имели для меня значения, я могла оценить положение с той бесстрастностью, какую обрела за последние несколько лет. Я отмежевалась от всякой политики. Казалось невероятным, чтобы на судьбы России повлияли политики в изгнании, уже доказавшие свою полную несостоятельность. Сколь бы мучительный путь ни проходила Россия, она всегда останется на карте мира. Наш долг, долг русских людей, отбросить личные счеты, оставить пустые надежды и ждать, когда наша родина выйдет из испытаний. Нам могут не позволить вернуться и мы не примем участия в восстановлении страны, но даже издалека мы можем быть полезны, если перестанем держаться предвзятых убеждений. Я чувствовала, что такое приготовление к будущему единственно правильная линия, даже если работа потребует целой жизни и нам не доведется увидеть ее плоды.
Эти мысли не пришли в одночасье, они медленно вызревали, но когда они вызрели, я знала, что мои взгляды уже не переменятся. И опять я была в одиночестве. Столь радовавший меня духовный рост не добавил мне семейного счастья. Он произвел обратное действие.
Я оказалась в труднейшем положении, и со временем оно только ужесточалось. Мой второй брак, хоть и был браком по любви, вылился в неравный союз. Он и заключен то был, когда все вокруг рушилось. Но миновала непосредственная опасность, надо было осваиваться в налаженном обществе, и тут обнаружилась разность вкусов и характеров.
Жизнь вынужденного эмигранта, к тому же, как мы, перенесшего такие потрясения, представляет собой жесточайшее испытание. Она не знает пощады и безжалостно сметает с дороги отстающих и оробевших. Ее надо одолевать, стиснув зубы, по шажку, до последнего дыхания. По сравнению со своими товарищами и вообще людьми его положения мой муж вел вполне рассеянную жизнь; его никогда не припирали к стенке, он никогда не работал через силу. Свою семью он препоручил моим заботам; никаких определенных обязанностей у него не было, эмиграцию он воспринимал как затянувшийся отпуск. Приятные ему люди, чьим обществом он дорожил и чье постоянное присутствие в доме я была вынуждена терпеть, держались совершенно иных представлений о жизни, нежели мои. Их духовные запросы были скудны, в заботах о хлебе насущном главными для них были передышка и развлечение, в чем муж охотно составлял им компанию. Было совсем мало общего между мною и молодежью этого состава, с которой Путятин был заодно. Чтобы удержать в себе нажитое воодушевление, мне следовало сторониться эмигрантской повседневности, ничего не знать об их взглядах на жизнь и политических теориях, но в наших обстоятельствах это было совершенно невозможно. Фактики и эпизодики, жалкие каверзы так и липли ко мне и что то начинали значить. Я пыталась выказать недовольство таким положением вещей, даже намекала на могущие быть серьезные последствия, однако все это не производило никакого действия. Мне не хватало сильных слов, чтобы объясниться, а спорить я не люблю, и я затихла в ожидании чуда, способного переломить неизбежный ход событий. Изнемогая от свалившихся на меня проблем, порою я была готова сдаться, но слишком многое было поставлено на карту, чтобы я могла уступить.