Великая Княгиня Мария Павловна: Воспоминания - Великая Княгиня Мария Павловна 51 стр.


Близился день свадьбы. Ее назначили на 21 ноября, отъезду в Биарриц предшествовал гражданский обряд бракосочетания в Париже, точнее, в муниципалитете Булонь–сюр–Сен, где мы были зарегистрированы. Одри с семейством, княгиня Палей, мои сводные сестры, свидетели (в их числе посол Херрик) и несколько приглашенных гостей - все собрались у меня и отправились в крохотную мэрию, вероятно, впервые подвергшуюся такому нашествию. Секретарь рассадил нас по скамьям в зале, и мы стали ждать мэра. Отворились двери, мы, как принято, встали; смущаясь и ни на кого не глядя, невысокий плотный господин быстро прошел на свое место. Наискось скромного коричневого костюма змеилась трехцветная лента, знак его властных полномочий. Началась церемония. Не привыкший к иностранным именам и титулам, мэр ни одного не сказал правильно.

В тот же вечер мы уехали в Биарриц. Мы с Дмитрием остановились в отеле. На следующий день приехавшие из Парижа епископ и священники крестили Одри в православную веру. Восприемниками были я и наш кузен герцог Лейхтенбергский. Это долгий и утомительный обряд, и я очень сочувствовала Одри, не понимавшей ни единого слова.

Утром 21 ноября, в день венчания, я поднялась с чувством, которое мне трудно передать. До этого я была в делах и не задумывалась о себе, теперь так уже не получится. В полдень пошли к обедне, на ней пел знаменитый хор Русского кафедрального собора в Париже. Послушать пение пришли некоторые наши друзья по Биаррицу и приехавшие на свадьбу парижские гости. Церковь смотрелась празднично. Ее уже убрали к венчанию, которое пройдет позже. Ослепительно сверкало осеннее солнце; его лучи, струясь сквозь витражные стекла, пестрили цветными пятнами пол и стены. Войдя в церковь, я сразу ощутила нечто необычное в воздухе, какую то одухотворенную трепетность. Голоса священников были исполнены чувства, хор вкладывал всю душу в пение. И это ощущение только нарастало, пока шла служба. На краткое время мы перестали быть только беженцами. Даже те, кто пришел из любопытства, были захвачены общим настроением. При вознесении даров мы опустились на колени, и следом стали на колени иностранцы; у многих в глазах стояли слезы.

Оставив гостей обедать в отеле, я отправилась к матери Одри. Одри просила помочь ей управиться с фатой, в которой венчались и я, и моя матушка. Это прекрасное старое кружево среди немногого я уберегла и вывезла из России. Перед побегом я увязала фату и еще какие то кружева в подушку, на которой потом спала в дороге. От волнения мы с Одри едва могли говорить, у меня перехватывало горло. Я понимала, какие чувства переживает Одри, но не могла посочувствовать ей, чтобы самой не сорваться.

Когда я вернулась в отель, было уже время переодеваться. Дмитрий был у себя в комнате; все утро мы избегали оставаться наедине, почти не говорили друг с другом. По обычаю, перед тем как идти к венчанию, я должна была благословить его, заместив наших родителей, и вот этой минуты мы оба страшились. Но сколько мы ни откладывали ее, эта минута пришла. Собравшись, я вышла в гостиную, разделявшую наши комнаты, и стала его ждать. За окном огромные волны бились о скалы; солнце село. Седой океан предстал мне в ту минуту жестоким и равнодушным, как судьба, и еще бесконечно одиноким. В черном костюме, с белым цветком в петлице вошел Дмитрий, и мы неуверенно улыбнулись друг другу. Я вернулась в спальню и вынесла икону. Дмитрий стал на колени, и я иконой перекрестила его склоненную голову. Он поднялся, мы обнялись. Я судорожно прижалась к нему. Горло перехватило так, что я не могла дышать.

В дверь постучали; пора идти в церковь. Не видя себя в зеркале, я надела шляпку, подхватила пальто. Из отеля через маленькую площадь мы направились к церкви. Расступившаяся толпа перед входом пропустила нас. На паперти нас ждали товарищи жениха, в основном офицеры–однополчане Дмитрия. Пробираясь в набитой народом церкви, я ловила взгляды любопытствующих. Дмитрий оставался в дверях, ожидая, согласно обряду, псалмопения. А хор молчал в благоговейном трепете; нескоро начали певчие, и то нестройными голосами. Я только раз оглянулась на брата, застывшего в дверях; у него было бледное строгое лицо. И тут меня отпустило, я залилась слезами.

Народ зашевелился: приехала невеста и с отчимом всходила на паперть. Вот она уже рядом с Дмитрием. Вместе они дошли до середины храма. Началось венчание. И те же чувства, что на обедне, охватили всех собравшихся; ясно ведь, какие воспоминания владели тогда нами, русскими.

После венчания был прием в доме моей новоиспеченной невестки. Потом я вернулась в отель, поужинала с гостями и села в парижский поезд. Новобрачные, отужинав у матери Одри, на первой станции после Биаррица подсели в наш поезд. Меня позвали, когда поезд тронулся, и мы еще выпили шампанского из толстых казенных стаканов.

На следующее утро я проводила молодоженов на вокзал, откуда они отправлялись в Англию на медовый месяц. Мы позавтракали в душном вокзальном ресторане, немного погуляли по платформе, и они отправились в свой вагон. Поезд давно пропал из виду, когда я наконец ушла.

Загородная идиллия

После женитьбы брата я долго чувствовала себя совершенно потерянной, словно лишилась чего то жизненно важного в себе самой. Не скажу, чтобы это было чувство одиночества, потому что я привыкла подолгу бывать в разлуке с ним; это была пустота, которую нечем было заполнить. В каком то смысле я видела в нем своего сиамского близнеца, нераздельного со мною. Я нисколько не ревновала его к жене, просто я не могла осознать, что в их жизни я уже лицо постороннее и мое участие в ней скромно.

Еще до женитьбы я определила себе строгие рамки дальнейших отношений с ними. Я намеревалась предоставить их самим себе и держаться в стороне. Меньше всего мне хотелось, чтобы Одри, которая много моложе меня, относилась ко мне, как к свекрови. Я искренне считала, что держалась этих рамок, но сейчас не уверена в этом. Насколько возможно, я не мешалась в их дела, но они, конечно, чувствовали мое недреманное око, даже если меня не было поблизости.

Между тем требовалось чем то заполнить пустоту после отъезда брата. Расставшись с Путятиным, я почти два года вела довольно суетную жизнь. Это была нормальная реакция на предшествовавшие годы. Наше окружение в то беспокойное время составляли люди обреченные, и хотя их поступки и поведение были безупречны, они не могли предложить ничего живого, интересного. Жизнь в Швеции и особенно война научили меня из множества встретившихся лиц выбирать такие, которыми интересно заняться. Путятинская группа исключала разнообразие, там не было новых лиц, иностранцы вообще были на подозрении, и мне решительно нечем было увлечься. Работа и благотворительность обогатили меня новым опытом, зато поле деятельности было ограниченно. Чем глубже я вникала в "русский вопрос", тем нужнее было знать различные его стороны, а для этого надо спорить и обмениваться мыслями со знающими людьми. Когда мой брак распался, я решила для себя: буду учиться. Решить легко - трудно сделать. Среди моих знакомых не было именитых людей, и все зависело от того, повезет ли их встретить. Оставалось одно: погрузиться в гущу людскую и уповать на лучшее.

Но едва я туда погрузилась, как утратила свою главную цель. Я столько времени ограничивала себя во всем, что меня скоро подхватила суматошная гонка, не давшая мне почти ничего. За два года я считаное число раз пообедала дома, зато перевидала весь разноязыкий мир, кочующий вокруг Парижа и по французским курортам. Привычная сдержанность не подвела меня, и в вихре развлечений я всегда оставалась сторонним наблюдателем. Я терпеть не могла легко сходиться с людьми, и потому друзей у меня было мало. Те немногие, которыми я обзавелась за два года, очень помогли мне расширить кругозор и обрести уверенность в себе, чего мне недоставало, но эти немногие привязанности никак не оправдывали довольно пустую жизнь, от которой я начала уставать.

Избавиться от этой бесполезной круговерти помог дом, где мне было покойно и хорошо. Выяснилось, что гораздо приятнее провести вечер с книгой, нежели часами до одури бегать за развлечениями. Отправляясь утром на работу, я уже предвкушала спокойное домашнее одиночество вечером. Эта новая полоса пришлась на женитьбу брата. Оставленную им пустоту могли заполнить только новые, живые интересы. Моя вылазка в мир не дала мне материалов для переустройства моей жизни, значит, постараюсь добыть их в книгах, хотя это и не лучшее средство.

Этот перелом внес в мою душу покой и радость. Мой маленький дом представился мне крепостью, где я жила по заведенному мною порядку, и ничто чуждое не допускалось сюда. Когда я к вечеру возвращалась домой и за мною клацали ворота, я словно освобождалась от всех житейских треволнений. Я поднималась к себе, сбрасывала городское платье, влезала в neglige или пижаму и шла в сад. Дом по обе стороны улицы обступали деревья, и я с крылечка смотрела, как сквозь ветки садилось солнце. Лужайку только что полили, я жадно вдыхала сладостный запах сырой земли и травы. В такие минуты на меня находило самое настоящее вдохновение, я горько сожалела, отчего я не писательница и не могу выразить свои мысли. Я пыталась удержать их, облечь в слова - напрасный труд! Оставались одни грезы, но среди прочего я таки грезила о том, что однажды напишу книгу, в которой выскажусь до конца. Тут мое разыгравшееся воображение обрывали шаркающие шаги за спиной: время ужинать. А потом спокойный вечер - и незаметно уже два часа ночи. Ничто меня не тревожило, ничто, казалось, не связывало меня с остальным миром, кроме двух телефонных проводов, протянувшихся от подоконника к ближайшему дереву, далее провисших над садом и наконец смотавшихся в клубок на уличном столбе. Но очень редко телефон подавал голос.

На выходные воцарялась полная тишина и покой. Я даже не выбиралась в город, разве что в церковь, и часы текли себе, и все мне было по душе.

Хозяйством я не умею и не люблю заниматься, с первых лет эмиграции, с Лондона, так ничему и не научилась, и потому все домоводство предоставила русскому старику дворецкому, который был при мне уже несколько лет. Это был "типаж"; в моем маленьком хозяйстве, обходительный и хваткий, он был главным человеком. У него было очень подходящее имя - Карп. Он напоминал мне своего тезку, древнюю мудрую рыбу, что водилась в пруду перед дворцом "Марли", построенным Петром Великим в петергофском парке. У некоторых карпов на жабре было золотое колечко, это были старожилы, ровесники еще петровского времени. Нацепи мой Карп серьгу в ухо, и сходство с рыбой стало бы полным.

В отличие от нас Карп не был недавним эмигрантом, он много лет прожил за границей и одно время служил в парижском доме одного моего дяди. Он исколесил чуть не весь свет, побывал во множестве переделок, но в душе оставался русским крестьянином, в чем и крылось его обаяние.

Приятный и располагающий к себе, он был бы идеальный слуга, но никогда нельзя было сказать, что у него на душе и какие мысли он вынашивает. Человеческую натуру он постиг в совершенстве, обладал занятным, абсолютно уникальным чувством юмора. Напрасно было задаваться вопросом о его возрасте: воплощая собою тип ныне вымершего русского слуги, он, казалось, был вечен.

Всегда чисто выбритые обвислые щеки; на кончике носа - очки в металлической оправе, за ними посверкивает добрый и въедливый взгляд. Его туалет вообще не поддавался описанию, и в любом наряде на ногах - что дома, что на улице - теплые домашние туфли.

Остановить поток его речи было невозможно, и даже если за столом у меня сидели гости, он не мог не высказаться. И я не одергивала его, настолько забавны были его слова и эта смесь французского с русским, когда он обращался к иностранцу. Когда мы с Дмитрием обедали вдвоем, он давал нам целое представление, рассказывал истории из неистощимого запаса своих впечатлений, а мы смеялись до колик.

Я не встречала другого человека, который бы так любил животных. В Булонь я перевезла с собой шотландского терьера и белую персидскую кошку. Вскоре им составили компанию огромный датский дог и щенок дворняжки, под видом немецкой овчарки навязанный мне шофером. Карпу этого было мало. Он умолил меня принять от доброхотного друга пару серых персидских котят, и те в свой срок принесли многочисленное потомство. Посулив подавать мне на завтрак свежие яйца, он купил несколько кур, но мне немного перепало, поскольку он придерживал яйца исключительно на развод. Скоро клуши водили орды безостановочно клюющих цыплят по всему саду. Потом появились кролики и следом стая белых голубей. Однажды Карп принес ручного фазана; птица клевала с ладони и гордо вышагивала вокруг дома. Кухня и кладовка были увешаны клетками с канарейками и прочими певчими пернатыми. Мало–помалу меня выживали из собственного дома.

Среди своей живности Карп расхаживал, словно ветхозаветный Адам в райском саду. Для него не было большего счастья, чем ладить из проволоки, веревочек и упаковочной тары причудливые клетушки и селить в них свое многочисленное семейство. Все его подопечные прекрасно уживались, и только дог, впрочем, самый миролюбивый из всех, досаждал Карпу своей крупностью и игривым нравом. Отчего то он решил, что у дога слабое здоровье, и не годится, чтобы он спал в конуре. Пришлось оставлять его на ночь в холле, но пса больше устраивала мягкая подстилка, чем каменный пол, и он повадился ходить на второй этаж, открывать мою дверь, и я, возвращаясь поздно, часто находила его развалившимся на моей постели. Такой порядок мне скоро надоел, и я велела Карпу положить этому конец.

Когда я в тот день вернулась, дог нервно расхаживал в холле. Внизу лестницы Карп, не поскупившись на узлы, закрепил проволокой каминный экран из будуара. Сверху экрана он приторочил палку, с которой свисал кусок проволоки; в целом это походило на удочку. А к свободному концу проволоки крепилась большая губка, остро и противно пахнувшая. Выяснилось, что ее пропитали составом, каким лечили дога от экземы, и пес не выносил этого запаха.

Это замечательное приспособление, разумеется, не пустило собаку наверх, но и я попала к себе нескоро, долго распутывая узлы.

Карп уделял куда больше времени и внимания животине, чем своим прямым обязанностям, и страшно сказать, до какой степени были запущены дом и сад. В конце концов я нанесла Карпу смертельную обиду, освободившись от большей части его зверинца. Оставила только собак и белую кошку.

Хотя Карп служил мне с охотой и клялся в верности до гроба, я понимала, что он дорожил не мною, а моим домом и садом, где мог предаваться своим буколическим занятиям. Это я была к нему больше привязана, а не он ко мне. Но все бы обошлось, не будь губительного влияния его многолетней дамы сердца. Я ничего не знала об их отношениях, когда по совету Карпа брала ее к себе кухаркой. Выяснилось это слишком поздно. Творилось что то странное: неудержимо росли хозяйственные расходы, стали пропадать вещи. Мои замечания оставались без последствий. И все же прошло еще несколько лет, прежде чем я решилась расстаться с Карпом, и когда это случилось, мне страшно не хватало его.

Другим важным человеком в доме была моя горничная Мари–Луиза. Смышленая, живая, старательная девушка очень облегчила мне жизнь. Вот уж кто был предан мне всем сердцем! Она оставалась со мною в такие времена, когда никак не могла рассчитывать на жалованье. В одном случае она доказала свою привязанность совершенно исключительным образом, и узнала я об этом только несколько лет спустя, когда она вышла замуж и ушла.

Среди моих подопечных была русская девушка, которой пришлось одной, без родителей, выбираться из России. Совсем юной она приехала в Париж и сразу стала зарабатывать себе на жизнь. Я пожалела ее, и сколько могла, а могла я немногое, помогала ей. В ответ она воспылала ко мне такой любовью, что порою это даже раздражало; постоянно изъявляя свою привязанность, она не стеснялась нещадно использовать меня и мои возможности. Раз–другой уличив ее в непорядочности, я на месяцы отлучала ее от себя, но рано или поздно напористая нахалка объявлялась вновь и с грехом пополам оправдывалась. Она вникала во все, что касалось меня, особенно в мои личные дела, была в них прекрасно осведомлена, знала о моих стесненных обстоятельствах. И однажды в мое отсутствие она пришла к Мари–Луизе и попросила взаймы десять тысяч франков, объяснив, что нужно вызволять меня из беды, а деньги она вернет через две недели, когда с ней расплатятся за пошитое белье. Мари–Луиза поверила этой басне, поспешила в банк, продала несколько ценных бумаг и передала ей всю сумму. Это была порядочная часть ее накоплений за много лет. Излишне говорить, что я не увидела этих денег, а Мари–Луиза, не сомневаясь в том, что они до меня дошли, удовлетворялась обещанием скорого возврата долга и даже не заводила разговора со мной на сей счет. Прошло два года, долг так и не был погашен. Тут она все рассказала мне, и истина выплыла наружу. Мы передали дело адвокату, но сметливой девицы и след простыл.

Чему учит изгнание

Едва я помещицей основалась в Булони и решила отгородиться от всех, как все сами стали жаловать ко мне. Книги и беседы входили частью в мое перевоспитание. Чем больше я узнавала из книг и от людей, тем больше интересовалась всем, а продвигаясь дальше, все больше убеждалась, сколь недостаточны мои знания. Передо мною был непочатый край работы, но я запретила себе падать духом. В очередной раз в моей жизни была определенная цель.

С появлением интересов голова моя прояснилась, и в одинокие сосредоточенные дни меня вдруг обуревали мысли, буквально требовавшие выхода, а средство для этого одно - перо и чернила. Это накатывало, как приступ, и результат обычно был ничтожен. В сознании еще не вылепилась форма, готовая принять мои мысли, и воображение металось вслепую. Прежде я не задумывалась над тем, что писательство это работа. Боготворя литературу, я считала, что писательство это ниспосланный небом дар, им отмечены избранные, и не мне, простой смертной - звезд с неба не хватаю - отваживаться ступить туда, где обретаются одни боги.

Незадолго до этого меня подрядили регулярно давать статьи в один шведский журнал. Я, конечно, и не думала писать их сама: я поручила это одной своей подопечной, немолодой русской из бывших, которая, мне казалось, знаниями и способностями больше годилась для дела, чем я. Перед тем как отправлять статьи, я их перечитывала, вставляла фразу–другую, меняла пару слов. Гонорар, на французские деньги, совсем недурной, делился между автором и другими нуждающимися.

Зимою 1927 года, сразу после женитьбы брата, я сошлась с группой французов, увлекавшихся литературой и политикой. Встречались мы по–домашнему, и, к моему огромному удивлению, их увлекли мои истории. Они часами слушали рассказы о детстве и юности, расспрашивали о войне и революции. Они разговорили меня, и было одно удовольствие держать речь перед такими внимательными слушателями. Я в новом свете увидела свою жизнь, ее события предстали звеньями одной цепочки, неким пунктиром в общем движении. Признаюсь, я не думала, что это имеет какое то историческое значение, поскольку моя роль была незначительной, но обидно не оставить письменное свидетельство о делах и событиях, которым был очевидцем.

Воображение готовно отозвалось. Вот тема, близкая мне во всех отношениях. Ободряемая друзьями, я села писать; у

Назад Дальше