Великая Княгиня Мария Павловна: Воспоминания - Великая Княгиня Мария Павловна 52 стр.


меня не было выбора, ничто уже не могло меня остановить. Из подернутого дымкой прошлого выплывали давно забытые картины, подробные и яркие. Возвращались звуки и запахи. Пальцы осязали знакомые вещи. Я снова переживала тогдашние чувства, и переживала их с прежней силой. То рассмеюсь наедине с собой, а то навернутся слезы и оставят следы на странице.

Я писала медленно и обдуманно, получая несказанное удовольствие; счастье повернулось ко мне неожиданной стороной. Шли часы. Я писала по французски и законченный отрывок читала друзьям. Но писала я для себя, не думая ни о читателе, ни о публикации. Работа подвигалась медленно, по указке капризного вдохновения; я испытывала детский восторг, когда оно приходило, но никогда не торопила его. Казалось кощунством сесть за стол, не чувствуя особого подъема. Душевное расположение от меня не зависело, и, случалось, проходили недели, а я не написала ни единого слова. Но я не спешила.

Издатели шведского журнала, куда я поставляла статьи, досаждали мне просьбами написать для них воспоминания, но я неизменно отклоняла их предложение. Но однажды от издательского дома в Париж приехал агент и без посредников завел со мной этот разговор. Каким то образом прослышав, что я начала писать мемуары, он был особенно настойчив и сразу предложил большие деньги за оконченные главы. Мне позарез была нужна примерно такая сумма, и я согласилась. Немедленно был выписан чек, и я вручила ему свою необработанную даже писанину.

Этим дело не кончилось. Поскольку другого источника доходов не предвиделось, я подписала соглашение, по которому обязалась давать продолжение отдельными статьями, и за каждую они будут платить. Но в целом эта затея была мне не по душе; мне казалось, я продаю нечто такое, от чего не вправе избавляться. Вдобавок я сознавала, что публикация моих воспоминаний вызовет массу критических отзывов и я наверняка наживу себе врагов. Так и случилось: до выхода статей отдельной книгой в Америке мои опусы поносили как могли, причем люди, не читавшие их, потому что публиковались они на шведском языке.

Я продолжала писать на досуге, у издателей скопилось достаточно материала. Но вот я кончила первую часть, с наслаждением писавшиеся детство и юность, и работа пошла труднее. Все реже тянуло меня к перу, а умения усадить себя за работу не было.

В начале того же лета Юсупов, у которого в Булони неподалеку от меня тоже был дом, предпринял попытки вернуть меня в свое окружение. Из Лондона Феликс с женой перебрались в Париж примерно тогда же, что и мы, в 1920 году, и время от времени мы встречались, но постоянных отношений уже не было.

Со своими менее удачливыми соотечественниками Юсупов был так же неудержимо щедр, как и в первые годы эмиграции в Лондоне. Он по–прежнему держал открытый дом, принимал, кормил и развлекал уйму друзей и знакомых. Но даже порядочное состояние, которое он сумел вывезти из России, не могло вечно покрывать его расходы и быстро истощалось. Он любил богатство, но ценил его исключительно за ту власть, что оно давало ему над людьми. Юсупов был соткан из противоречий. На себя он ничего не тратил, жена отнюдь не щеголяла в обновах, автомобиль был довоенный, на высоких колесах, ветхий "Панар". Зато в доме толклось несметное число бесполезной прислуги. Раздавая деньги направо и налево частным лицам, он еще учредил в помощь беженцам пару творческих организаций. Он предпочитал работать самостоятельно, не следуя заведенному порядку, не испрашивая у общества поддержки. Он все делал по–своему, ему были не нужны ни комитеты, ни чьи либо советы. Везде и во всем он хотел быть главным, но он не умел организовать дело; он мог развить бешеную деятельность, но все его усилия кончались малым.

Художественно он был чрезвычайно одарен, особенно в прикладных искусствах, в искусстве интерьера. Здесь он проявлял незаурядный вкус, воображение, оригинальность. Где бы он ни жил, устройство комнат, цветовая гамма, согласованность архитектурных деталей и предметов обстановки - все было само совершенство. Но как во всем другом, он и тут ничего не доводил до конца, загоревшись новым, только что поманившим замыслом. Он любил все мелкое, любил тесные, с низкими потолками комнаты. Гараж у своего дома в Булони он перестроил в маленький театр, стены там расписал русский художник Яковлев, впоследствии очень известный во Франции.

Театр и дал ему повод связаться со мной. Он хотел подготовить несколько любительских постановок на русском языке и звал меня в актерский состав. Я с радостью согласилась. В то время мне не хватало товарищеского общения, и потом, в любительских представлениях есть что то потешно–обаятельное, и я, никогда не игравшая в них, не удержалась от соблазна.

Известная актриса, ветеран русской сцены и моя добрая приятельница, согласилась быть режиссером. В труппу подбирались приятные люди, и в целом начинание сулило немало радостей. Мы сходились, обсуждали будущий спектакль. Никто из нас прежде не выходил на сцену, и что нибудь серьезное было не про нас, поэтому были отобраны несколько юмористических скетчей и сразу же распределены роли. Мне досталась ветреная блондинка из юморески Чехова. Роль не очень подходила мне: я должна была говорить очень быстро и неестественно высоким голосом. Несколько недель мы учили роли и репетировали.

В день премьеры мы не находили себе места. Не меньше лихорадило и публику, где в основном были наши друзья и родственники. Мы до смешного напоминали школьников, готовящихся изумить счастливых родителей рождественской пантомимой. Режиссер буквально дрожала как лист, и когда подоспела моя реплика и я пошла на сцену, она, помню, шла следом и мелко крестила меня в затылок. У меня подгибались колени, во рту пересохло, но текст я помнила. Впрочем, достаточно о моих актерских талантах. Мы отыграли спектакли, но еще долго моя приятельница–актриса дважды в неделю приходила ко мне домой; чтение пьес вслух и уроки дикции, считала я, не повредят родному языку, который я стала подзабывать без практики.

В дни репетиций я часто бывала у Юсуповых. Однажды его жена Ирина показала мне фотографию уморительной развалюхи, отрекомендовав ее как "наш дом на Корсике". Прекрасно зная, что Феликс способен выкинуть самое неожиданное колено, я все же усомнилась.

- На Корсике? Это действительно ваша лачуга?

- Конечно, наша, - рассмеялась она. - То ли вы еще скажете, когда увидите Корсику и особенно Кальви! Если свободны в сентябре, можете поехать с нами, только будьте готовы к невообразимым неудобствам.

А я как никогда нуждалась в полной смене обстановки и приняла приглашение.

В конце августа Ирина, ее младший брат Василий и я в самом радужном настроении уехали из Парижа; Феликс должен был приехать позже. Мы проехали до Ниццы и оттуда пароходиком перебрались на Корсику. Обещанные неудобства начались, едва мы ступили на борт судна, и продолжались вплоть до нашего возвращения на материк. Из порта, где мы пристали, до Кальви, места нашего назначения, вела дорога, по которой мы долго пылили на стареньком "Форде". Но мы были вознаграждены: за поворотом дороги в розовом утреннем свете, словно сказочный замок, вдруг возник Кальви.

Кальви стоит на высокой скале, нависшей над глубоким заливом. Городок опоясывает мощная крепостная стена, сложенная еще в Средние века и подновленная французами. Дома, в большинстве своем старые, иные совсем ветхие, кучно лепятся вдоль крутых дорожек и кривых каменных ступеней. Дворцовую надменность сохранили дома некогда богатых генуэзских купцов и чиновников. Жители Кальви тешат себя мыслью, что в их местах родился Колумб, хотя никаких доказательств в пользу этой легенды не имеется. Древнее, затерянное место, открытое всем средиземноморским ветрам и потому без деревца и кустика в своих каменных стенах, Кальви был не по сегодняшнему аскет.

Пять лет назад сюда редко наезжали туристы; даже в самом центре Африки вы не почувствуете себя столь далеко от мира с его налаженным бытом, как в Кальви. Ирина не преувеличивала. Тут нечего было есть, мало питьевой воды, санитарные условия вызывали оторопь, и тем не менее мы прекрасно провели там время.

Я думала пробыть в Кальви не больше двух недель, но досадная неприятность расстроила мои планы. Уже много лет я страдала от болей в левой ноге; однажды я шла быстрым шагом по единственной там ровной дороге вдоль городской стены, и что то хрустнуло в левой лодыжке. Я оступилась и рухнула плашмя на дорогу. Нога мучительно болела. Никаких врачей там, разумеется, не было. Ходить я не могла, - видимо, растянула лодыжку - и все время проводила в постели либо на матраце в гостиной. Нечего было и думать одной отправляться в обратную дорогу. Надо ждать, когда хозяева соберутся домой и возьмут меня с собою. Приговоренная к постельному режиму, я написала главку о Карпе, сколь возможно сохраняя его язык и повадку. Я занялась любимым делом, и рассказ вылился сам собою, не пришлось даже править. Вечерами я читала компании дневную порцию написанного, и их оглушительный хохот поощрял меня к продолжению.

В Париже я показала ногу врачам, но те ничего не нашли. Я сильно хромала, хотя боли почти не чувствовала. Лишь год–полтора спустя, уже в Америке, я узнала, что порвала ахиллесово сухожилие. Прооперируйся я вовремя, и можно было сохранить нормальную ногу, а так я заполучила одно мучение с нею, и, видимо, уже до конца своих дней.

Все эти приятные, занятные и даже болезненные впечатления отвлекали меня от мыслей о том, что мое материальное положение с каждым месяцем становилось все тревожнее. Я расплачивалась за неопытность и глупости, которые понаделала в первые годы эмиграции. Предотвратить катастрофу мог только случай. Больно вспоминать, сколько бессонных ночей металась я в постели, воображая неизбежное.

Мое дело давно переросло меня. Я уже не могла сама во все вникать и вынуждена была полагаться на других. С выбором сотрудников мне не везло: то это были безнадежные дилетанты, то невозможные профессионалы. Дилетанты, сами по себе честные люди, разбирались в делах еще меньше меня; профессионалы во всеоружии знаний плели интриги и работали на себя, о чем я не имела ни малейшего представления, за что и отвечала потом. Я вела оптовую торговлю и маялась, как меж двух жерновов, с поднаторевшими в своем деле заказчиками и торговцами, у которых брала материалы. И те и другие надували меня как могли. Заказчики выставляли надуманные претензии с целью сбить цену, они бесстыдно торговались и всегда брали верх. Оптовые торговцы сбывали мне свои товары по самой высокой цене. В Париже я была единственный дилетант в вышивальном деле, быстрый рост моего производства бесил конкурентов, а это были старые, с заслуженной репутацией фирмы. И то, что в этом диком положении оказалась женщина, делало его совсем скверным.

Кроме того, а скорее, прежде всего у меня никогда не было достаточно капитала, чтобы пустить его в дело, а оно расширялось, и я подбрасывала в него крохи, какие удавалось скопить. Росли долги, но я не решалась признать свое поражение. Тут объявилась некая русская, которая проявила огромный интерес к моим делам и предложила партнерство. Достаточно богатая, она могла выложить немалые деньги. Я согласилась. Очень скоро, уже рассчитавшись со мной, компаньонка стала проявлять недовольство. Вряд ли она в столь краткий срок могла рассчитывать на какую то прибыль; стало быть, раздражалась она из за чего то другого. И точно: она думала в придачу купить мою дружбу, а из этого ничего не вышло. Придравшись к чему то, компаньонка вчинила мне иск. Чтобы вернуть хотя бы часть суммы, пришлось расстаться с последней ценной вещью, что оставалась у меня, с жемчужным ожерельем, еще маминым. "Китмир" окончательно обескровел.

И тут же новая напасть: вдруг, одним разом, прошла мода на вышивки. С упорством и отчаянием я еще сопротивлялась неблагоприятной перемене, хотя разумнее было сразу сдаться. Некоторое время "Китмир" жалко оборонялся, и наконец я решила покинуть поле боя. "Китмир" поглотила старая, уважаемая парижская фирма. Считаясь с его прежней известностью, моему делу оставили его название, и хотя "Китмир" теперь уже не был независимым, свою клиентуру он сохранил, и для нее он по–прежнему был "Китмир".

В Америку

Зимой 1928 года в нашей семье ожидалось прибавление. Дмитрий и Одри сняли в Лондоне дом и намеревались оставаться в Англии до рождения ребенка. Поздней осенью я поехала к ним, но из за дел пришлось вернуться в Париж. Так мы и сидели в ожидании по обе стороны Ла–Манша. С приближением срока я вообще старалась не выходить из дома, боясь пропустить оговоренный звонок из Лондона. И вот телефон ожил, наперебой звонили друзья Одри, докладывали, что происходит, и только изнервничавшийся Дмитрий не мог говорить. К вечеру наступило затишье, а в полночь раздался звонок.

- Дмитрий хочет вам что то сказать, - услышала я улыбающийся мужской голос. Через секунду брат взял трубку.

- Мальчик, - сказал Дмитрий, - все хорошо.

Его голос звучал нетвердо. Не вполне разборчиво он сообщил мне некоторые подробности. Потом трубкой завладели друзья. Кончив разговор, я еще долго осмысливала случившееся. У Дмитрия теперь есть сын, мальчик родился на чужбине, Россию он будет знать только по нашим воспоминаниям.

В память о деде его решили назвать Павлом, т. е. по–английски Полом, крестины назначили в Лондоне через две–три недели. Мое присутствие, будущей крестной матери племянника, было обязательно. В день, когда мне полагалось пересечь Ла–Манш, разыгрался такой шторм, что я совсем засобиралась обратно, но родственные чувства пересилили, и я вопреки стихиям взошла на борт парохода.

Меня встретил Дмитрий и отвез к себе. При хромой ноге я заспешила вверх к Одри, выкриками приветствовавшей мое восхождение. Она была в постели, в шелках и кружевах, разметав по розовой шелковой наволочке густые ша–теновые локоны. На соседней постели стояла плетеная колыбель, а в ней лежал тот самый человечек.

Через пару дней было крещение. Я видела, как радовался счастливый Дмитрий, дотошливо входя в приготовления. Даже за цветочными гирляндами лично проследил. Время от времени он вбегал в комнату, где я коротала время с Одри, и требовал, чтобы я сошла вниз и восхитилась его работой.

- Ну что, разве не прелесть? - приставал он, увлеченно обегая комнаты, набитые цветами.

- По–моему, все прекрасно, у тебя замечательно получилось.

- Нет, правда, ты не думаешь, что для такого случая, как наш, лучше не бывает? Признайся, что у меня мастерски выходят композиции. Во всяком случае, я так считаю.

Я рассмеялась и похвалила его. Действительно, все было очаровательно; довольно скучный лондонский дом наполнили веселые краски и радостное ожидание. Заранее пришли священник и прислужники. В гостиной поставили большую серебряную купель, наполнили теплой водой. На столе рядом разложили все необходимое для совершения таинства. Зажгли высокие восковые свечи. Пришел хор, священник облачился в ризу. Все было готово.

Небольшая группа друзей сгрудилась на лестничной площадке. Спустилась няня и передала мне завернутого в одеяло младенца. Все прошли в гостиную. Крестный отец, князь Владимир Голицын, и я, крестная мать, стали рядышком у купели; нам дали по свече, и почти всю службу я простояла со свечой и запеленатым племянником. Только когда начался сам обряд крещения, крестный отец взял у меня младенца, и я смогла перевести дух.

Во все время службы меня подмывало взглянуть на Дмитрия. В юности мы множество раз перебывали восприемниками крестьянских детей в Ильинском, если не в качестве крестных отца и матери, то замещая дядю и тетю. Обычно обряд совершался в коридоре родильного дома, выстроенного дядей для крестьянок из близлежащих деревень. Вечно куда то спешивший священник наскоро вел службу, проборматывая молитвы. В коридоре была духота, пахло сосной, снаружи нещадно пекло солнце, а нас распирало озорное чувство. Мы старались не глядеть друг на друга, боясь прыснуть со смеху, но иногда все же встречались взглядом, и выдержка покидала нас. Помню, вот так же у купели, с младенцем в грубом, щекочущем мои голые руки одеяльце, я буквально колыхалась от разбиравшего смеха.

Если бы Дмитрий видел меня, он бы наверняка тоже вспомнил те сцены в родильном доме в Ильинском. Но Дмитрия не было в комнате, поскольку православный обычай не велит родителям присутствовать на крестинах своих детей, и, наверное, это правильно.

Самый драматический момент настал тогда, когда священник, распеленав младенца, ловко ухватил дергавшееся тельце, ладонью и пальцами зажал ребенку рот, ноздри и уши и трижды погрузил его в воду. Я почувствовала за спиной движение и подавленный вздох ужаса. Струящий с рук и ног воду, с облепленной темными волосенками головой ребенок разразился возмущенным воплем и был тут же закутан в одеяльце и досуха вытерт порицающей обряд нянькой. Она, безусловно, была не лучшего мнения о наших обычаях. Ручки ловко вдели в рукава распашонки, наладили подгузники и наконец поверх всего через голову натянули всю в кружевах и вышивке крестильную рубашку. К этому времени малютка был малинового цвета от крика.

По окончании обряда Пол в крестильной рубашке, одеялах и прочем был срочно унесен наверх встревоженной нянькой, все же остальные потянулись отпраздновать событие шампанским. Через несколько дней Одри достаточно окрепла для отъезда за город, и мы все, включая Пола с нянькой, уехали из Лондона в битком набитом большом лимузине.

В Лондоне, пока Одри еще оставалась в постели, а потом за городом мы часами бывали вместе. Она вся светилась, отчего воздух вокруг нее был напоен теплотой; все и вся поблизости вовлекалось в волшебный круг ее счастья. Я сидела у нее в ногах и не уставала слушать ее пылкие откровения.

Ее бесконечно радовало, что она соучаствует с природой в созидательной работе; сравнивала себя с весенней землей, пустившей к солнцу нежные зеленые побеги. В этом истинная жизнь, говорила она, нечто первичное, чего не дерзнула тронуть цивилизация, и она упивалась простой сутью этой жизни. Когда я рассталась с нею, мне казалось, что я оставила за дверью очарованный мир. С того времени ее мир сильно раздвинет границы и что то в нем переменится, но я и сейчас живу его очарованием. Одри из тех очень немногих, кто делает жизнь светлее.

Дмитрий был счастлив; теперь у него настоящий, свой дом. Сознавая важность нового жизненного распорядка, он уверенно строил будущее, и я восхищалась им.

Пока я была с семьей и жила ее интересами, мне удавалось отвлечься от собственных забот; но вот я вернулась в Париж, и они снова подступили. На моих глазах медленной смертью умирал "Китмир", мне оставалось только следить за его агонией. Все было трудно и сложно вокруг.

Временами я чувствовала себя в западне, словно судьба замыслила погубить меня, сокрушая житьем–бытьем, чему я меньше всего придавала значение. Я по–прежнему мучилась невозможностью духовного развития в таких условиях. Борьба за существование забирала все силы, ни о чем другом не думалось. Мечты о личном счастье я давно предала забвению и для себя не ждала от жизни ничего особенного; будущее куда более важное, нежели мое, занимало мои мысли - будущее моей родины, которому я надеялась однажды чем смогу содействовать. Но шли годы, силы уходили, я боялась окончательно утратить и задор, и живость.

В голове кипели мысли, планы менялись один за другим и со вздохом отбрасывались, но один застрял и показался лучше прочих.

Назад Дальше