Разговоры с Раневской - Глеб Скороходов 32 стр.


После "Пышки", - говорила она, - мы с Ниной ранней весной вышли сюда, на Воробьевы, и, как Герцен и Огарев, поклялись на виду Москвы никогда больше ни в одном фильме не сниматься: так нас вымучил этот сарай Москинокомбината. И бесконечный холод, что поселился в нем. Я ведь южанка и все думаю: несправедливо поступил господь со славянами - дал им то, что осталось, когда лучшие земли уже роздал.

Нина клятву сдержала, а я, стоило только меня поманить, снова кинулась сниматься. После войны, правда, решила: все, с этим надо кончать раз и навсегда. Это было на "Весне". Сьемки ее начались зимой сорок пятого. И опять - холод, зуб на зуб не попадал. Квартиру профессора Никитиной построили в павильоне, в котором ветер гулял, как в аэродинамической трубе. Снег под ногами таял только, когда включали диги. Любочка в шубе, я в валенках. Умолила Александрова разрешить мне сниматься на крупных и средних планах, не снимая их. Иначе - окочурюсь!

В уборной - там топили буржуйку - нарисовала шарж на себя и написала: "Люблю грозу в начале мая, а в декабре люблю "Весну"! - Хватило юмора!

Одно меня удерживало. Нет, не гонорар: прожила бы на то, что платил Охлопков. Григорий Васильевич обещал продолжать съемки в Праге, о которой я столько мечтала. Хотела, наконец, повидаться с родными. Через тридцать лет после разлуки. С мамой, братом, сестрой. Я ведь и писать им боялась, адрес их мне тайно передали еще в двадцатые годы. Тогда был жив отец, о котором я неизменно писала в анкетах: "Я родилась в семье небогатого нефтепромышленника".

В сорок шестом его уже не было, но каждый вечер, каждый свободный от съемок день я проводила в семье. И за долгие годы впервые почувствовала себя счастливой.

Снимали мы под Прагой, так что к маме добраться было не трудно. Немцы там построили шикарную киностудию, филиал своей УФы. Огромные павильоны, теплые, с новейшей аппаратурой, приборами света, которые катались под крышей и опускались, как захочется. Никогда такого не видела. И все действует без ремонта и остановок! Немцы там снимали до последних дней войны, и Любочка плясала свои "Журчат ручьи" на полу, на котором отбивала чечетку Марика Рёкк в "Девушке моей мечты", - декорации этой картины еще не успели разобрать!

Наши тогда приняли решение: студия будет как трофей филиалом "Мосфильма". Мы появились на ней как новые хозяева, может, оттого нас и обслуживали по высшему разряду. Представляете, в моем распоряжении находился автомобиль! Никогда в жизни такого со мной не было. Но наши потом почему-то отдали студию чехам, те назвали ее "Баррандов", и все там, говорят, стало по-другому.

А тот свой зимний шарж я подарила Любочке. И подписалась: "Фей". Я рассказывала тебе, Таня, и Глебу, что назвала так себя при нашей первой встрече на "Мосфильме", когда Орлова решала свою судьбу. С тех пор этот "фей" стал нашим паролем.

- Фей дома? - звонит мне Любочка. - Попросите его к телефону.

- Фей вас слушает, - отвечаю я Михайловским басом. - Неужели вы решили, что с вами говорит Фея Драже или, упаси Бог, Жизель?

Мы рассмеялись, а Ф. Г. добавила:

- Представить меня в "Щелкунчике", порхаюшей в пачке, - даже мне смешно. Хотя я над собой смеюсь редко - доставляю это удовольствие другим.

Одна пародия

- Я рылась в своих бумагах и обнаружила кое-что для вас, - сказала Ф. Г., держа в руках зеленую обложку. - Не удивляйтесь, ее я содрала с макулатурного романа Даниила Фибиха "Страна гор". Роман - в мусоропроводе;, а обложку я использовала для своего сочинения. Это было в ту пору, когда у нас допускалась критика не выше управдома и газеты пестрели рубриками "Так поступают советские люди". В противовес зарубежным - "Их нравы" или "В каменных джунглях".

Здесь я пыталась спародировать Таню Тэсс. Для Павлы Леонтьевны, конечно. Назвала - "Благородный поступок". Хотите прочту?

- "Деревья были старые и больные, - начала она. - Обреченные на скорую смерть, они вызывали сострадание и усиливали ощущение тихой грусти, неизменной в душе человека в глухую осень.

Поваленные буреломом сосны улеглись на плюше мха, от реки шел ветер, он пошевелил кроны и спугнул дятла, переставшего методично стучать. Солнце медленно уплывало за горизонт.

Андрей ждал Галю в условленном месте - у опрокинутой скамьи. Вдруг внимание его привлекло что-то темное, лежавшее на дорожке, усыпанной гравием. Андрей подошел к этому предмету. Глазам его представилась калоша. Новая, возможно, одеванная единственный раз. Он держал в руках чужую калошу, так неожиданно ворвавшуюся в его жизнь. А Галя все не шла. У него мелькнула безумная мысль: не дожидаясь Гали, отнести калошу в бюро находок…"

Ну и так далее. Это так же неинтересно, как все, что пишет Танька. Даже тошно стало.

Возьмите себе. Может, хоть вам пригодится?..

Сваха Островского

Мы гуляли с Ф. Г. по скверу, новому, молодому, с тонкими деревцами, - его разбили на месте деревянных домишек, возле высотного дома, у входа в "Иллюзион". Вчера в театре шла "Сэвидж", и Ф. Г. то и дело возвращалась к спектаклю.

- Сэвидж я делала без Павлы Леонтьевны. До этого она была режиссером всех моих ролей…

Я вспомнил слово, записанное в зеленой тетрадке, - "режиссероненавистничество". Да и как жить по-другому, если она признавала только одного постоянного режиссера, учителя, друга, каждому замечанию которого верила, вкусу которого доверяла больше, чем собственному. Кто же выдержит такую конкуренцию?! Как можно соглашаться еще с кем-то, если зачастую он требует не то, что уже решено с учителем?!

Ф. Г. вспоминает, как страшный сон, кошмар, работу с режиссером В. Г. Сахновским, обожавшим ставить перед актером новые задачи. С ним Раневская репетировала "Последнюю жертву" в Театре Красной Армии.

- Что вы играете? - спрашивал режиссер.

- Сваху Островского, - отвечала я.

- Нет, вы должны играть совсем другое - не сваху, а испанского гранда! Знаете, эдакого, - режиссер снял с головы воображаемую шляпу (воображаемые предметы были его страстью) и галантно помахал ею в воздухе.

На следующей репетиции я пыталась играть по-другому - в моей свахе появилась испанская стремительность и грация.

- Что вы играете, дорогая? - остановил меня режиссер.

- Я играю сваху, она же испанский гранд, - ответила я.

- Нет, нет, для чего это вам? Вы должны играть старушку-няню, которую хозяева забыли на вокзале в Гамбурге!

Я изменила походку, в голосе появилась хрипотца, я старательно шепелявила и пришептывала. Но режиссер не успокоился. В следующий раз он снова задал свой сакраментальный вопрос:

- Что вы играете?

- Сваху Островского, она же нянька из Гамбурга, - сказала я резко.

- Ну зачем это? - удивился режиссер. - Вы должны играть Петра Великого.

На генеральной репетиции актеры были поражены: "Что делает Раневская? Что это за выжившая из ума сваха?.." Неудивительно, что, посмотрев этот спектакль, А. Д Попов записал в свою зеленую тетрадь: "Раневская не активна по задачам и не вижу задач. (Режиссер и актриса)".

"Режиссероненавистничество"! А те режиссеры, что удовлетворяли Раневскую, те, которых она любила? Таиров, Ромм, Петров - режиссеры талантливые и непохожие друг на друга. Три исключения? Но в этих исключениях есть много общего, ставшего для Раневской решающим.

О тактичности М. И. Ромма, его стремлении ничего безоговорочно не навязывать я уже писал. А. Я. Таиров, провозгласивший символом веры тезис: "Актеру нужно давать максимальную возможность самовыявления в том случае, если это самовыявление направлено на ту же цель, которую вы ставите в своей работе", запомнился Ф. Г. как человек, не мешавший ей готовить роль Зинки в "Патетической сонате". Он поддерживал Ф. Г. в ее поисках, одобрял их и говорил своим ассистентам:

- Не трогайте Раневскую - она до всего дойдет сама.

Н. В. Петрову, с которым она готовила Бабуленьку в "Игроке", Раневская посвятила несколько страничек воспоминаний. "Он был режиссером, любившим актеров… В нем не было стремления к самопоказу, к самовыявлению, не было насилия над волей артиста, над его инициативой, а было только одно желание - помочь своим знанием природы актера, помочь своим огромным опытом…

Его доброжелательность подкупила меня - не часто приходилось с этим сталкиваться. Все указания он делал с необычайной деликатностью и тактом".

Кто знает, может быть, режиссерский талант Таирова, Ромма, Петрова заключался и в том, что они, почувствовав талант Раневской-актрисы, доверяли ему.

Подарки от Раневской

Она любит делать подарки и сама часто говорит: - Я безумно люблю делать подарки. Безумно! Насчет безумия не знаю. Но Нина Станиславовна рассказывала, как Ф. Г. подарила кому-то новую люстру. Роскошную. Или не подарила, а забыла ее в троллейбусе.

- Умоляю, про эту люстру - ни слова! - просила меня Ф. Г. -Делают из меня растеряху. То Танька Тэсс написала в "Известиях", что я теряю по двенадцать зонтов в году, по зонтику в месяц - на одних зонтах разоришься! То Нина вдруг начинает утверждать, что я кому-то подарила ее пылесос, когда по нему давно тосковала помойка! Я, может быть, действительно странная, но не настолько же!

Мне Ф. Г. дарит книги. Иногда я собираюсь уходить, а она:

- Постойте, прошу вас, так просто не отпущу! - и водит глазами по полкам. - Мне просто необходимо вам что-то подарить: без этого не смогу уснуть!

Однажды Ф. Г. мне пыталась всучить свою кофту:

- Нет, вы посмотрите, какая она! Чистая шерсть, пушинка к пушинке. И на пуговицах. Причем на мужскую сторону, обратите внимание - свидетельство моей тяги к мужескому полу! Не хотите? Ни разу не надеванную! Ну, примерьте хотя бы. Из приличия.

И сразу без перехода:

- Я вам не показывала, как портной - сексуальный маньяк проводит примерку? Нет? Ниночка, иди сюда! - Нина Станиславовна была на кухне..- А то на Глебе я не могу это показать - стесняюсь. - И мне: - Я скромная блядища.

То, что тут же разыграла Ф. Г., не передается словами. Портной внимательным взглядом осматривал заказчицу, оценивая ее прелести, просил повернуться к нему спиной, издавал восхищенное "О-о!" при виде задней части и спрашивал:

- Значит, вы хотите костюм? Строгого покроя, английский костюм - пиджак и юбка? - Он брал сантиметр. - Объем груди, значит… - При этом он не столько измерял ее, сколько обнимал заказчицу. - А длина пиджака… - Его рука скользила вниз. - На груди сделаем бантики? - Мелом он намечал крестики. - Бантиков не надо? - И тут же двумя руками начинал энергично стирать их…

- Смеетесь? - удивлялась Ф. Г. - Если бы вы видели, как это показывает Утесов, стали бы от смеха заикой!

Вернусь к подаркам. Полгода назад Ф. Г. объявила:

- Ларю Вам Полное собрание сочинений великого пролетарского писателя Максима Горького. Все сорок томов.

Или пятьдесят? Все, кроме одного - томика с пьесами, который зажулила Ирина, быстро привыкающая к чужим книгам, как к своим.

В следующий раз Горький аккуратными стопками покоился у канапе в коридоре.

- Вас ждет! - напомнила Ф. Г.

Но поскольку я не проявлял никаких восторгов и никакой активности, месяца через три тома исчезли.

- Я нашла-таки человека, чего мне это стоило! - который ценит основоположника социалистического реализма! В домкоме! Если бы вы видели, как, обезумев от счастья, он целовал мне руки! Я полчаса потом мыла их горячей водой…

А вчера я получил в подарок двухтомник Алпатова "Этюды по истории искусства". Прекрасное издание, с иллюстрациями на мелованной бумаге и цветными картинками на вклейках. И оба тома в картонной коробочке с ангелом в "окне" - не знаю, как эта коробочка называется.

- Берите, берите! Я там все написала, чтобы вас не обвинили в воровстве!

Дома я посмотрел титул. Сначала шла надпись, сделанная чужим почерком: "Наимеждународнейшей между всех народных артистов мира, дорогой Фаине Георгиевне Раневской от всех Абдуловых. Август, 1968 г.". А ниже - знакомые буквы Ф. Г.: "Милый Глебуха, поскольку я не согласна с надписью дарителей, считаю себя вправе передарить Вам эти опусы по истории искусства в надежде, что Вы заделаетесь эрудитом. Ваша Ф. Р.".

"Гений он. А вы - заодно"

Как удивительно все-таки устроен человек, - сказала мне вчера Ф. Г. - Проходят годы, и, если судьбой ему предназначена долгая жизнь, он начинает терять близких. В юности потеря воспринимается катастрофой, концом света, в зрелости - ударом, который надо перенести, в старости - я имею право судить и об этом возрасте - чувство остроты потери притупляется: это сама природа приучает к мысли о конечности жизни. Вам это не понять. А если и поймете, то абстрактно, вообще. Вы еще в потоке бегущих, и этот поток не дает вам ступить в сторону, увлекает за собой, да вы и сами не хотите отстать от него. И я ведь тоже!

Хотя казалось бы: теряю людей, которых хорошо знала, с которыми работала, дружила, была близка, вижу, чувствую, как все меньше сверстников остается рядом, - так надо перестать суетиться. А я опять хлопочу о новой роли, и "Сэвидж" беспокоит меня, и под подбородком в последний раз так натянули кожу, что я в первом акте рта не могла раскрыть и в антракте устроила скандал! Зачем? Не надо, говорят, тратить бесценные нервные клетки, которых у нас, оказывается, так много, что я не понимаю, что с ними еще делать?!

И вот, несмотря на нескончаемость этого потока, в котором каждому отпущено свое место и время, вдруг возникает ощущение пустоты. Безграничной. И если бы не память о тех, кто ушел, можно было бы сойти с ума.

Я чаше всего вспоминаю Павлу Леонтьевну и Ахматову. Нет, вру - не вспоминаю, это совсем другое, я же не васнецовская Аленушка. Они постоянно со мной. Беру Костомарова - и сразу Анна Андреевна. Она пришла ко мне, а я не могла оторваться от книги.

- Что вы читаете, Фаина?

- Переписку Курбского с Иваном Грозным. Это так интересно! - выпалила я с восторгом.

- Как это похоже на вас, - улыбнулась она грустно. Она не раз повторяла мне:

- Вам одиннадцать лет и двенадцати никогда не будет, не надейтесь!

А однажды вдруг добавила:

- А Боренька еще моложе, ему четыре года. Это она о Борисе Пастернаке…

После договора с ВТО я увидел, как на столике Ф. Г. снова появились большие, как из амбарной книги, листы в линеечку, исписанные ее размашистым почерком. Чтобы не спугнуть, я сделал вид, что не заметил их. Но Ф. Г. не допустила такого небрежения.

- Вы что ж, не замечаете новоявленную Мурашкину?! Испугались, что и вас замучаю своим чтением?! - И уже почти серьезно: - Боюсь, ничего из меня не выйдет. И в космосе меня Терешкова опередила, и Кочетов в литературе… Впрочем, прочтите вот это. А лучше и перепишите, а то я, неровен час, спущу все это в сортир, жалко все-таки…

Вот эта очередная попытка Раневской стать мемуаристкой:

"Читала однажды Ахматовой Бабеля, она восхищалась им, потом сказала:

- Гений он. А вы - заодно.

После ее рассказа, как внучатый племянник писателя Гаршина предложил ей стать его женой, я ей сказала:

- Давно, давно пора, мон анж,
Сменить вам нимб на флёрдоранж!

Как она смеялась!

Ее, величественную, гордую, всегда мне было жаль. Когда же появилось постановление, я помчалась к ней.

Открыла дверь Анна Андреевна. Я испугалась ее бледности, синих губ. В доме было пусто. Пунинская родня сбежала. Молчали мы обе. Хотела напоить ее чаем - отказалась. В доме не было ничего съестного. Я помчалась в лавку, купила что-то нужное, хотела ее кормить. Она лежала, ее знобило. Есть отказалась.

Это день ее и моей муки за нее и страха за нее. А потом стала ее выводить на улицу, и только через много дней она вдруг сказала:

- Зачем великой моей стране, изгнавшей Гитлера со всей его техникой, понадобилось пройтись всеми танками по грудной клетке одной больной старухи?

Я запомнила эти точные ее слова.

Она так изумительна была во всем, что говорила, что писала. Проклинаю себя за то, что не записывала все, что от нее слышала, что узнала!"

Еще из мира мудрых мыслей

- Я не надоела вам со своими цитатами из мира мудрых мыслей? - спросила Ф. Г. - Беда в том, что вы пробегаете их глазами и тут же забываете. А они требуют цезур, раздумий, хотя бы попытки понять то, что говорили далеко не последние люди на земле.

Меня постоянно удивляет, как сто, двести, тысячу лет назад человек мог сказать то, что сегодня не утратило смысла. Да что там! Что и сегодня звучит так, будто родилось сию минуту, на основании опыта наших дней. Аней, что искорежили людей, как никогда прежде.

Вот читайте.

"Философ, приставший к какой-нибудь партии, в тот же день перестает быть философом". Гартман.

"Писать стихи нужно тем же языком, на котором люди говорят между собой". Вордсворт.

"Не многие умеют быть стариками". Ларошфуко.

"Единственное средство избегнуть ипохондрии - это любить что-либо помимо себя". Гегель.

"Смирись и ищи правды в самом себе". Достоевский.

"Самой высшей точкой цивилизации будет полное одичание". Руссо.

"Нет ужасных вещей для того, кто видит их каждый день". Он же.

"Искусство при свете дня". М. Цветаева.

"Скудосердие". Она же.

"Для того чтобы обходиться без людей, нужно быть или Богом, или животным". Аристотель.

- Ну как, - спросила Ф. Г., когда я не торопясь прочел все, что было на листочках.

- Здорово, конечно, - ответил я, - но мне кажется, что, помимо всего прочего, здесь есть подтекст. Отбор этих высказываний характеризует и того, кто их отбирал.

- А как же! - воскликнула Ф. Г. - Наконец-то до вас дошло! А я все думала, когда же он поймет, что я не талмудистка и начетница, а искатель! Ищу у умных людей то, что близко мне.

Поход на премьеру

Вечером раздался звонок. Ф. Г.:

- Скажите откровенно, любите ли вы театр?

- Так, как вы, - нет.

- Я его ненавижу! Но когда зовут на премьеру, приходится изображать восторг и умиление. Короче, не согласитесь ли вы сопровождать меня завтра утром на генеральную в "Современник"? Галя Волчек - я ее помню толстушкой, от горшка два вершка, с прыгалкой в руках во дворе Ромма на Полянке, - так вот эта девочка выросла, стала, как вы знаете, хорошей актрисой, а теперь - и этого вы не знаете - потянулась зачем-то и в режиссуру. Завтра в одиннадцать она покажет свою первую работу - "Обыкновенную историю".

В половине одиннадцатого я уже был у Ф. Г. Она сидела у увеличивающего зеркала.

- Боже, уже вы! А я еще в разобранном виде. И если не соберусь, нас просто не пустят. "Кто эта мерзкая старуха?" - скажут на контроле. - И крикнула в сторону кухни: - Евдокия Клеме, дайте ему кофе!

- Спасибо, я уже пил.

Назад Дальше