- Но не такой, как у меня. Натуральный, сэр, из подвалов магазина колониальных товаров на Мясницкой, по огромному блату. И молот в настоящей кофемолке - вручную! - другой вкус! К тому же молот любящими руками. Откушайте здесь, сэр, не уходите, а я пока глаза себе нарисую. - Ф. Г. ловко орудовала непонятными для меня предметами из гримировальной коробки. - И печенье возьмите - это берлинское от "Националя", мое любимое, смертельный удар по диабету. Я прошу вас, перестаньте стесняться, а то я испорчу себе левый глаз. Уничтожьте следы моего вчерашнего загула - не пойдете же вы в театральный буфет! Там действительно все второй свежести и благородному человеку не по карману. - Ф. Г. покончила с глазами. - По-моему, утренний румянец мне не повредит! Вы обратили внимание, как публика любит театральные буфеты? Как будто ее неделю держали в стойле без корма. Причем и здесь, оказывается, есть свои закономерности. "Как мы любим ваш спектакль! - призналась мне наша буфетчица.- Когда идет "Сэвидж", у нас праздник!" - "Вы часто смотрите его?" - умилилась я. "Нет, что вы! Нам не до этого! Публика на "Сэвидж" в буфет так и прет, так и прет - настроение хорошее, вот и денег не жалко! Представляете, сколько надо нарезать колбасы, ветчины, рыбы! За один день месячный план выполняем!"
- Фаина Григорьевна, мы опоздаем.
- Опаздывать неприлично. Но на генеральную можно - она никогда вовремя не начинается. Пора бы вам уж знать эту театральную традицию!..
И действительно, в одиннадцать мы уже были на плошали Маяковского и еще минут пятнадцать ходили по фойе, пока нас пустили в театр.
Спектакль, на мой взгляд, шел в замедленном темпе. Длиннюшая первая сцена в деревне с проводами Александра Адуева, напутствиями, его восторженными речами, слезами родных и близких в старомодных капорах и платьях из оперного варианта "Онегина", потом сцены в Петербурге, снова монологи, диалоги, многозначительные паузы. Через час после начала Ф. Г. наклонилась ко мне:
- Они что, играют без антракта? Взгляните в программку.
Антракт начался еще через час.
- Я умираю с голоду, - сказала Ф. Г., когда мы включились в круг шествующих по фойе.
- Пойдемте в буфет, - предложил я.
- Вы решили в благодарность отравить меня? Не выйдет!
Мы приехали к Ф. Г. часа в четыре: спектакль показался бесконечным.
- Я без сил, - прошептала Ф. Г., садясь за стол. - Теперь я знаю, как рождаются алкоголики. Налейте мне немедленно коньяку. И себе тоже. Я согласна дать ответ милейшей Гутте Борисовне за совращение ее сына…
Я, конечно, понимаю: я старый человек и много видела в своей жизни. Наверное, чересчур много, - начала она, утолив вспышку голода, - но то, что мы видели сегодня, для меня на уровне самодеятельности. Ну, может быть, не районного, а городского клуба. Плохо это, по-моему, просто плохо. Я понимаю, можно протестовать против выспренности, ходульности, фальши, которая пронизала теперь Художественный. Станиславский здесь ни при чем, и о Булгакове не вспоминайте - "Театральный роман" блистательный фельетон, а не жизнь человеческого духа.
Я не понимаю другое, - продолжала Ф. Г., - как можно самодеятельный стиль сделать принципом своего театра! В каком ряду мы сидели? В пятом. Сколько раз за эти часы мне хотелось наклониться к вам и спросить: "Что он сказал?" или "Что она сказала?". На ваш взгляд, они говорят, как в жизни. А в театре не может быть "как в жизни". В театре должно быть "как в театре". И то, что я слышала, вернее, не слышала сегодня - элементарное небрежение словом. Недопустимое, коль вы взялись за драму, а не балет! В балете за болтовню на сцене балерин раньше били по губам. Почему балетмейстер? Прима тоже могла. Екатерина Васильевна Гельцер терпеть не могла, когда болтали за ее спиной.
Я говорю и о зрителе. Актер обязан думать о тех, кто находится по эту сторону рампы. Да, вот ваша любимая Шульженко, несмотря на все издержки ее вкуса, как она относится к слову! Смешно, но "Современнику", на защиту которого вы встали, надо бы поучиться и у нее! Поучиться, чтобы перестать говорить "под себя"!
Раздался звонок, Ф. Г. взяла трубку.
- Да, Галочка, спасибо, спасибо. И пообедала уже. Я вам хотела сказать очень много. Во-первых, с вашей стороны было очень неблагородно предлагать старой женщине, страдающей бессонницей и засыпающей к семи-восьми утра, идти на утренний спектакль - вскакивать спозаранку и потом в зале клевать носом, и каждый раз, когда ваши мудаки на антресолях начинали вколачивать в бумаги свои штампы, я вздрагивала как полоумная, не понимая, где нахожусь. Во-вторых, родная, я завтра же пойду к доктору "Ухо, горло, ноги" - я не знала, что и мои уши мне отказывают. О том, что происходило на сцене, я догадывалась только потому, что когда-то читала Гончарова, извините меня за образованность. А так благодарю вас от всего моего херового сердечка. Не сердитесь на меня, родная… Да, да. И папе привет. И скажите Борису Израилевичу, что я по-прежнему изнемогаю от любви к нему. Спасибо, спасибо…
У нее отец- необыкновенный, оператор Волчек, - сказала Ф. Г. мне, - да вы знаете, вы же во ВГИКе работаете. Борис Израилевич снимал с Роммом тысячу лет. И мое эмпирическое наблюдение: у хорошего режиссера не может быть плохого оператора. Я, конечно, эгоистка крайней степени, но для меня хороший оператор тот, который не чувствуется. Он вроде бы и есть, и его нет в то же время.
На "Мечте" я не замечала Борю. С Михаилом Ильичом мы репетируем, пройдем раз-другой мизансцены. Михаил Ильич говорит "Мотор", и съемка тут же начинается. Когда Боря ставил свет, размечал фокус, договаривался с ассистентом еще о каких-то своих хитростях, никто не знал. Ну, конечно, отдельно снимались, как это операторы называют, крупешники, крупные планы, но на это тоже не требовалось смены, как у Кошеверовой. У Нади с ног валишься, по двенадцать часов в павильоне! А снято с гулькин нос - все ушло на свет, на салат, на декораторов и бутафоров. Ну, что такое бардак, вы можете себе представить.
Между двух огней
В следующую встречу Ф. Г. протянула мне листочки, исписанные ее крупным почерком.
- Умоляю, присовокупите - это о Кошеверовой.
- Но мы уже писали о ней. И письмо там ваше есть, - возразил я.
- На хорошее дело места не жалейте! И потом, прочтите хотя бы - это же не впрямую о Наде. Это скорее об обстановке, в которой я снималась в "Золушке", когда разрывалась между двух огней: Охлопков не хотел отпускать из театра на съемку в Ленинград, а Кошеверова бездарно транжирила время, которого на "Золушку" у меня просто не оставалось.
Вот прочтите сначала это - вариант моего письма Николаю Павловичу Охлопкову, отношения с которым тогда обострились до предела.
"Все Ваши угрозы судом в случае неприезда вовремя, весь тон, которым Вы позволяете себе со мной говорить, все Ваши ловушки, к которым прибегаете, когда вопрос идет о поездке на съемку, - есть не что иное, как Ваше ко мне недоброе отношение, безучастие и даже враждебность.
Я привыкла к равнодушию и жестокости большинства, к "трамвайному" обращению, но могла^и я думать, что именно Вы, пользуясь правами главного режиссера, забудете о человечности там, где она нужна.
О, Вы бы ликовали, Вы бы визжали от восторга при виде меня, когда я, на ходу размазывая грим после съемки, садилась в машину, чтобы не опоздать на поезд. И это для того, чтобы вчера просидеть в театре зря и сегодня даже не быть вызванной.
Вы бы испытали огромное удовольствие при виде меня, упавшей от усталости после того, как в два дня я отснялась в четырех сменах, торопясь в театр, где я была не нужна.
Все это мне хочется Вам сказать для того, чтобы Вы на минуту прислушались к самому себе и подумали, стоит ли так поступать? По-моему, нет: я не верю в художника без сердца".
- И вот это тоже для вас, - протянула мне Ф. Г. зеленую тетрадку, в которой осталось три листика. - Нет, все не читайте - успеете потом. Прочтите только вот это - мою попытку подвести итог сорок седьмого года. Не очень веселую, кажется.
"1947 год. Ничем не отличается от предыдущих. Прибавились "Золушка" и "Молодая гвардия".
Старость мучительна тем, что ее нет в душе, в помыслах. Она - в расшатанных зубах, в увядшей харе, в одиночестве полнейшем.
Мне не хватало подлости, чтобы добиться сотой доли того, на что имела я право. Именно подлости, изворотливости. Другим словом - охлопковшины".
Встреча в парке
В этой кунцевской больнице я восхитился только парком. Ну что, разве мы таких широких, залитых солнцем коридоров не видали? Да, в нашей 545-й - не уже, и на переменах мы по ним носились, как по беговой дорожке. И потолки такие высотой в три с половиной метра не раз встречали: в том же нашем Москворецком дворце пионеров, бывшем графском особняке, - не ниже. Это просто сегодня после приземистых хрушоб все кажется таким огромным. И палаты в двадцать квадратных метров на одного - тоже непривычны. Да еще с телефоном, не в конце коридора, один на весь этаж за две копейки, а двушки, как назло, всегда в дефиците, особенно в больницах. А тут в каждой палате красивый белый телефон на тумбочке: звони хоть целый день, как в голливудских фильмах.
Ф. Г., конечно, всю эту роскошь первым делом высмеяла. Как и бесчисленное количество женщин и мужчин в белых шапочках и халатах - по десятку на каждого больного. Но то, что лучшее в этой больнице - парк, оспаривать не стала.
Мы пошли гулять. Дорожка, покрытая хорошо утрамбованным гравием, петляла среди деревьев, и казалось, ей не будет конца.
- Я ведь сюда приехала на профилактику, да и подышать свежим воздухом не мешает, - улыбнулась Ф. Г. - Хамство, конечно, но раз можно. Не все же этим равным среди равных отдавать. А врачи относятся ко мне, как всегда, хорошо: я их не очень обременяю. Может быть потому, что мне все кажется: сюда их отбирают по анкетным данным вне зависимости от того, как они владеют профессией.
Навстречу нам шла пара - среднего роста женщина, рыжая, вся в веснушках, и мужчина ниже ее на голову, покрытый ровным загаром, с черными как смоль волосами, блестящими, будто смазанные бриолином, в такой же блестящей ярко-голубой пижаме.
- Светлана! - воскликнула Ф. Г. - А я опять с другим мужчиной! Коней моей репутации! Что вы теперь скажете?!
Мы поздоровались.
- Как, вы и Светлану Иосифовну знаете?! - воскликнула снова Ф. Г. - Это невероятно! Это закончится тем, что я, широко раскрыв рот, застыну навсегда в такой позе!
И Ф. Г. изобразила нечто, выражающее ее крайнее удивление, и так, что захохотали все, особенно спутник Светланы Иосифовны.
- Господин… - представила она его мне, но я тут же забыл сложное имя и понял только, что господин в голубой пижаме - из Индии и по-русски почти не понимает.
Все прошли к скамейке неподалеку, и я снова подумал, насколько дочь Сталина ничем не напоминает своего отца. Ситцевое платье в василечках, матерчатые туфли на низком каблуке, зеленая вязаная лента в волосах, дымчатые очки и никаких украшений - ни колеи, ни серег, ни браслетов. Но главное, конечно, лицо: сколько ни старайся, портретного сходства не обнаружишь и через минуту забываешь, что она дочь "отца всех народов".
- Вы давно были в институте?-спросила она. (Речь шла об Институте мировой литературы, где Светлана Иосифовна в то время работала и где нас познакомили.) - Вы что-то делаете для Александра Григорьевича?
Я рассказал, как безумно медленно продвигается "История мировой литературы" и моя статья о Зощенко для второго тома.
- Нет, вы объясните мне, Светлана, - вступила Ф. Г., - как человек, который в глаза не видел Зощенко, может писать о нем? Совершенно не понимаю этого! Ну, может быть, хотя бы отыскать его родных или тех, кто хорошо знал его?! По-моему, иначе просто недопустимо!
Светлана Иосифовна, не отвечая Ф. Г., переводила ее страстную речь индусу. Тот сначала улыбался, а потом рассмеялся и начал говорить.
- Что он? - спросила Ф. Г. в нетерпении.
- Он сказал, - ответила Светлана Иосифовна, - что об индийской эпической поэме "Махабхарата" написаны сотни статей и книг, хотя никто из писавших не видел ни ее автора, ни Будды…
Когда через неделю мы снова вышли в этот парк-лес, в котором можно легко заблудиться, Ф. Г. мне сказала:
- Светланиного индийца перевели куда-то, и я их больше не встречаю. Славные люди. И рядом с ними тепло. Это тоже не часто случается. Они любят друг друга, светятся любовью, как светлячки в моей "Сэвидж", и излучают что-то доброе. Я видела немало счастливых влюбленных, но они часто настолько замыкаются в себе, даже не замыкаются, а как бы очерчивают вокруг себя кольцо, где им хорошо вдвоем и куда никому доступа нет. И оттого, если вы даже рядом, вас не замечают, сквозь вас смотрят, как через стеклянную фигурку, вы - чужой, ненужный, и вам становится холодно. Это называют эгоизмом влюбленных, а мне кажется - это что-то другое. Оно ведь происходит даже с очень хорошими, добрыми людьми. Может, это ближе к умопомрачению? - Ф. Г. засмеялась. - Я все чаше убеждаюсь, что люди сплошь и рядом теряют рассудок, не замечая этого.
Идемте на скамеечку, я вам открою страшную тайну, - предложила она. - Есть особый вид помешательства, чисто профессионального, - "синдром актерского безумия". Никто вам не признается в нем. А я-то знаю, что это такое. Последний раз это было перед премьерой "Сэвидж", когда я вдрызг разругалась с Варпаховским, придравшись к какой-то чепухе. Или нет, позже. На радио. Я поддалась уговорам, пришла на запись, ну, на телеграф, на улице Горького, - вы же знаете: там студии, где пишут спектакли в "золотой фонд". Пришла, а внутри уже моторчик: "Что ты делаешь? Остановись, пока не поздно!" И я бессознательно ищу что-то, к чему бы прицепиться. Хватаюсь за сердце. Тут же ваша Катюша, милейший редактор: "Фаина Григорьевна, вот валокордин!" - "Нет, спасибо". Хватаюсь за голову; тру виски. И вдруг входит эта Лили Белл-Бестаева - я ее давно не видела - с огромным животом, как перед схватками, в красном платье! Огненно-красном! Мне чуть дурно не стало. Я налетела на нее, как бык на корриде: "Да как же можно прийти на запись тончайшей, требующей пастельных красок сцены в таком виде?! Это же неуважение к своей профессии, к своим товарищам, наконец!" И вылетела из студии. Остановить меня ничто не смогло.
Вот это и был этот "синдром актерского безумия". Когда на тебя находит непонятно что, ты просыпаешься среди ночи - нет, не от страшного сна, а от какого-то ужаса: "Все делается не так, спектакль сегодня же провалится, надо потребовать, надо добиться, надо сказать и отказаться!" И до утра уже, как в лихорадке, не сомкнешь глаз. Вот и тогда перед записью "Сэвидж" на телеграфе меня одно мучило: "Не делай этого! Ты плохо ведешь роль. Когда люди смотрят тебя в театре, они не замечают этого, а тут останется только голос - и всем сразу станет ясна твоя беспомощность!" И страх, страх непрерывный.
Вывести из этого может случайная вещь, иногда просто неожиданная. Когда я вернулась из эвакуации в Москву - это сорок четвертый год, кажется осень, - я вдруг смертельно испугалась: давно не выходила на сцену, потеряла профессию, ничего не смогу делать. Мне даже показалось, что у меня началась клаустрофобия: не могла сидеть в четырех стенах, бродила бесцельно по улицам. И думала: "Этот город теперь не примет меня".
И вдруг на Моховой, возле университета, девушка, рыженькая, без шапки, в изящном пальто с иголочки, талия - рюмочка: "Фаина Григорьевна, дорогая, здравствуйте!" Я стою, ничего не понимая. "Я - Светлана, - продолжает рюмочка, - вы меня не помните?" Я тут же вспоминаю и Кремль, и "Гибель эскадры", и девочку в первом ряду рядом с усатым отцом - ее приводили в антракте за кулисы, и страх мой мгновенно улетучивается. Мне становится стыдно своего потрепанного демисезона, который я не снимала всю войну, я стараюсь спрятать левый рукав за спину - на его обшлаге наметилась бахрома, вспоминаю, что и сегодня утром не садилась к зеркалу и даже не намазала губы. И мелю такую чепуху, что Светлана смеется, записывает мой адрес, а на следующий день привозит мне коробку американской косметики и - не поверите - огромную каракулевую шубу, роскошную, сносу ей нет, она до. сих пор как новая, - вы ее видели, я ее в прошлом году сдала в ломбард-холодильник на Петровке - сидела без денег.
Года через два-три после прогулки в Кунцеве Би-Би-Си, "Голос Америки" и "Свобода" много рассказывали об эпопее Светланы Сталиной. С Ф. Г. мы обсуждали и внезапную смерть Светланиного мужа-индийца, и разрешение, что дал ей Косыгин, к которому она ходила на прием, - поехать в Индию и на берегу Ганга развеять по ветру прах мужа, как завещал он, и сложный путь, благодаря которому ей удалось избавиться от преследования сотрудников советского посольства и, исколесив на такси Дели, оказаться у британского посольства, предоставившего Светлане Иосифовне политическое убежище и сумевшего тайком вывезти ее в Лондон. .- Нет, вы не представляете, что это такое! - восхищенно говорила Ф. Г. - Подумайте только, дочь Сталина покидает тайком государство, созданное ее отцом, бежит из него и просит политического убежища на Западе, который ее отец столько раз предавал анафеме! "Она выбрала свободу!" - трубит весь мир. Выбрала свободу, покинув СССР, "где так вольно дышит человек"! Вбить такой осиновый кол в могилу отца! - Ф. Г. с подозрением взглянула на меня: - Кому вбивают осиновый кол, знаете?
- Знаю-знаю, - засмеялся я, - фильмы ужасов в Доме кино видели!
- Вам кажется смешным, когда вбивают осиновый кол в гроб вампира? Странно! - Ф. Г. оставалась серьезной. - Вбивают, чтобы он никогда не встал. И если Светлане удалось сделать это же, тогда она совершила подвиг…
Через несколько месяцев в гости к Ф. Г. зашла Наташа Богословская, жена композитора, и с большим воодушевлением рассказала, что она только что дочитала новую книгу Светланы Сталиной, которую Никите Владимировичу чудом удалось провезти через нашу границу.
- Как вам нравится это очередное "чудо"? - сказала мне Ф. Г. в тот же вечер, когда мы остались одни. - Он провозит все: и пластинки Монтана, которого у нас уже запретили, и "Доктора Живаго", и все, что выходит на Западе. За один "Континент" посадить могут, а Никита сам рассказывает о своем "чуде", может предложить прочитать нелегальщину, и ему все обходится. Удивительно ведь, не правда ли?..
Но вернусь к разговору с супругой Никиты Владимировича.
- В этой книге, между прочим, - сказала Наташа, - и вам, Фаина Григорьевна, посвящено несколько страниц. Вы фигурируете под именем Фанни Невская.
- Я слыхала. Но что она пишет? Ничего компрометирующего?
- В общем, нет. Пишет, что вы - самостоятельный человек, что многие Опасаются ваших острых оценок, да вот еще о том, что вы обозвали известную журналистку, Татьяну Тэсс, наверное.
- Как я обозвала? - осторожно спросила Ф. Г.
- Вы ей сказали: "Ты - сука!"
- Так и напечатано? - изумилась Ф. Г.
- Так и напечатано! - Раскрасневшаяся Наташа удовлетворенно улыбалась.
- Но ведь это неправда. Я никогда не была с Таней на "ты". Я могла ей сказать и действительно много раз говорила: "Таня - вы сука", но "ты" - никогда!
Наташа всплеснула руками и рассмеялась:
- Фаина Григорьевна! Вы - чудо! Но кто позволил Светлане приподнимать занавес над жизнью чужих людей, еще живых, между прочим!