Суть жанра, в котором написана эта книга, определить непросто. Автор выстроил события своей жизни - и существенные, и на вид незначительные, а на поверку оказавшиеся самыми важными, - по русским стихам XX века: тем, которые когда-то оказали и продолжают оказывать на него влияние, "становятся участниками драматических или комических жизненных эпизодов, поражают, радуют, учат". То есть обращаются, по словам автора, к нему напрямую. Отсюда и вынесенный в заглавие книги принцип составления этой удивительной антологии: "Стихи про меня".
Содержание:
-
ОТ АВТОРА 1
-
НЕ ПОНЯТЬ 1
-
БЕЗДОМНОСТЬ 2
-
ПЕСНЯ ПАМЯТИ 4
-
ЛЮБОВНЫЙ МАСШТАБ 5
-
ГИБЕЛЬ ПОМПЕЯ 7
-
В ЗАВОДСКОМ КЛУБЕ 7
-
КАСТРАТ ЭКСТАЗА 8
-
ВЕСЬ ЭТОТ ДЖАЗ 9
-
РЫЦАРСКИЙ РОМАН 9
-
ЗАРОСЛИ ТУБЕРОЗ 11
-
У АХЕЙСКОГО МОРЯ 12
-
ВОЗВРАЩЕНИЕ В ГОРОД 13
-
НЕСТРАШНЫЕ СТИХИ 15
-
ФАНТОМНАЯ БОЛЬ 15
-
ПО ДОРОГЕ ИЗ ДЕРЕВНИ 16
-
ПРО СМЕРТЬ ПОЭТА 17
-
ВОДКА 18
-
СЛОВО "Я" 20
-
ЮБИЛЕЙ НА ТВЕРСКОМ БУЛЬВАРЕ 20
-
ЗАКРЫТИЕ АМЕРИКИ 21
-
ПОЖАРНАЯ ТРЕВОГА 23
-
УПАКОВКА ИДЕИ 24
-
ИМЯ СОБСТВЕННОЕ 25
-
МОСКОВСКИЙ ТРАМВАЙ 26
-
НА САМОМ ДЕЛЕ 27
-
ШКОДА ЛАСКИ 29
-
ОКОНЧАТЕЛЬНЫЕ СВЕДЕНИЯ 31
-
ОТЕЛЬ "СЕНТ-ДЖОРОДЖ" 33
-
ПОРЯДОК СЛОВ 34
-
ОБА ПОЭТА 36
-
ЧЕРЕМУХА ИЗ ЯСНОЙ ПОЛЯНЫ 37
-
РЯДОМ С ТОЛПОЙ 38
-
МОРАЛЬНЫЙ КОДЕКС 40
-
ФИЗИЧЕСКАЯ ГЕОГРАФИЯ 42
-
ВОТУМ ДОВЕРИЯ 43
-
НАДЕЖДА, ВЕРА, ЛЮБОВЬ 44
-
СКУЧНАЯ ИСТОРИЯ 45
-
ЭКСКУРСИЯ ПО ЖИЗНИ 45
-
ДРУГОГО ВСЕГДА ЖАЛЬЧЕ 47
-
ПИСЬМЕННОЕ НАРОДНОЕ ТВОРЧЕСТВО 48
-
МУЗЫКА ИЗ ОКОШКА 50
-
МАНИФЕСТ 51
-
ВОЗВРАЩЕНИЕ ГОЛОСА 51
-
ВЗРОСЛЫЙ ПОЭТ 52
-
ФОТОРОБОТ ХУДОЖНИКА В ЮНОСТИ 53
-
ЗАРУБЕЖНЫЙ ПОЛИГОН 54
-
КОСМОГОНИЯ ЛЮБВИ 55
-
СВИТОК СООТВЕТСТВИЙ 55
-
В ЦЕНТРЕ РИМА 57
-
ПО ПОВОДУ ФУКО 58
-
ПЛАТФОРМА МАРК 59
-
РУССКИЕ МАЛЬЧИКИ 60
-
ДИАГНОСТИКА ПО ПОЗВОНОЧНОМУ СТОЛБУ 62
-
ТОЛКОВАНИЕ СНОВИДЕНИЙ 63
-
СЕРДЕЧНЫЙ ПРИСТУП 63
ОТ АВТОРА
"Быть может, все в жизни лишь средство для ярко-певучих стихов" - тезис несомненный. Но столь же убедительно и обратное: стихи - средство для жизни. Шире - литература вообще, просто поэзия легче запоминается, потому стихи, написанные и прочитанные на родном языке, действуют раньше и прямее. Как музыка - внутривенно.
По вторгавшимся в тебя стихам можно выстроить свою жизнь - нагляднее, чем по событиям биографии: пульсирующие в крови, тикающие в голове строчки задевают и подсознание, выводят его на твое обозрение. "Почему Цветаева" больше скажет о человеке, чем "почему на филфак"; пронесенная до старости юношеская преданность Маяковскому психологически важнее, чем многолетняя супружеская верность.
Разумеется, нужно честно говорить только о тех стихах, которые про тебя. Которые попадают в соответствие с твоими мыслями и чувствами, с твоим ритмом, связываются с событиями жизни, становятся участниками драматических или комических ее эпизодов, поражают, радуют, учат. И главное: безошибочно прямо обращаются к тебе. Вот критерий, выношенный годами: отбрасывая тонны прочитанного и узнанного, возврат едва ли не к детскому "нравится - не нравится". Лишь это и оказывается существенно - недоказуемое, необъяснимое, личное, только твое, свое у каждого: "про меня - не про меня".
Были поэты, которые интересовали, которыми увлекался, зачитывался, но в первую очередь надо сказать о тех, через которых прошел. Осознанно началось это лет в четырнадцать, одни из тех прежних отошли, другие остались, но благодарность, во всяком случае, при мне: всё в точности так, как с любовными увлечениями. Имена в хронологии появления в моей жизни: Лермонтов, Блок, Есенин, Пастернак, Пушкин, Заболоцкий, Баратынский, Бродский, Мандельштам, Лосев, Гандлевский, Георгий Иванов. Но и других еще много, ведь не представить своих юных лет без Тютчева, Гумилева, Северянина, взрослых - без Державина, Олейникова, Цветкова.
Задача охватить всё - пожалуй, непосильная. Решил ограничиться русским XX веком, к которому принадлежу сам. Смешное слово - "ограничиться", когда там гении шли погодками. Даты рождения: 1885 - Хлебников, 1886 - Гумилев, Ходасевич, 1887 - Северянин, 1889 - Ахматова, 1890 - Пастернак, 1891 - Мандельштам, 1892 - Цветаева, 1893 - Маяковский, 1894 - Г.Иванов, 1895 - Есенин... Что за сбой в 88-м?
Стал выбирать, руководствуясь вот этим критерием: про меня или нет. За сто лет в хронологическом порядке: от Анненского 1901 года до Гандлевского 2001-го. После долгого мучительного отбора остались пятьдесят пять стихотворений. Хорошее число 55: возможность выставить две пятерки стихам, без которых жизнь была бы иной - скучнее, беднее, тусклее. Хуже.
НЕ ПОНЯТЬ
Иннокентий Анненский 1855-1909
Среди миров
Среди миров, в мерцании светил
Одной Звезды я повторяю имя...
Не потому, чтоб я Ее любил,
А потому, что я томлюсь с другими.
И если мне сомненье тяжело,
Я у Нее одной молю ответа,
Не потому, что от Нее светло,
А потому, что с Ней не надо света.
1901
Поэзия - то, что не переводится. Есть такое определение. Можно и расширить: стихи - то, что до конца не понять. Можно только догадаться и попасть в резонанс. Сколько лет повторяю строчки Анненского, но так и не знаю, кто эта звезда. Бог? Женщина? По всем первичным признакам - женщина. Но Анненский был человек глубокой традиции и тонкого вкуса, да еще и преподаватель, директор Царскосельской гимназии, входил в ученый совет министерства просвещения. Не расставлял прописные буквы зря. О женщине, причем женщине любимой, он мог написать: "Господи, я и не знал, до чего / Она некрасива..." Горько, безжалостно. Он сказал, будто занес в графу отчета: "Сердце - счетчик м'уки".
Это - не вполне метафора, скорее именно констатация факта, медицинская справка. У Анненского был порок сердца, он стоически готовился к внезапной кончине (внезапно и умер на ступенях вокзала), шутил на эту тему. Кажется неслучайным, что псевдоним для первых публикаций избрал какой-то несуществующий: "Ник. Т-о", вслед за Одиссеем в пещере Полифема.
О смерти Анненский писал часто и безбоязненно, почему Ходасевич и назвал его Иваном Ильичом русской поэзии. Неоднократно впрямую описывал похороны, даже удваивая впечатления, сталкивая погребение человека с уходом времени года: "Но ничего печальней нет, / Как встреча двух смертей". Об умершем - фотографически бесстрастно: "И, жутко задран, восковой / Глядел из гроба нос". О вагонах поезда у него сказано: "Влачатся тяжкие гробы, / Скрипя и лязгая цепями". Не эшелон ведь с зэками, а обычный пассажирский. О городе: "И не все ли равно вам: / Камни там или люди?" В самом деле, все равно для человека, которому была доступна точка зрения осколка статуи: "Я на дне, я печальный обломок, / Надо мной зеленеет вода". За полвека до погребального "Августа" Пастернака и почти за век до предсмертного "Августа" Бродского он написал свой "Август": "Дрожат и говорят: "А ты? Когда же ты?" / На медном языке истомы похоронной".
В отношении к смерти, вероятно, сказывалась закалка античника: Анненский перевел и прокомментировал всего Еврипида, сам писал драмы на античные сюжеты. Древние воспринимали смерть не так, как люди Нового времени. Для нас смерть - прежде всего то, что случается с другими. Во-вторых - то, что вынесено за скобки жизни: сначала идет одно, потом приходит другое. Смерть - это не мы. Для них - все неразрывно вместе: а чем же еще может оканчиваться бытие?
Обрести бы этот взгляд на собственную жизнь со стоических вершин - как у Марка Аврелия: "Сел, поплыл, приехал, вылезай".
Восходящая к античным образцам трезвость придавала остроты взору Анненского. Он видел торчащий из гроба нос, замечал перепад стилей и эпох в привычной эклектике ресторанного интерьера: "Вкруг белеющей Психеи / Те же фикусы торчат, / Те же грустные лакеи, / Тот же гам и тот же чад". (Потом Блок этот "Трактир жизни" перенес в кабак "Незнакомки": "Лакеи сонные торчат".)
Поэты-современники относились к Анненскому с почтением, но на дистанции: он был гораздо старше поэтической компании, с которой водился, крупный чиновник, штатский генерал, держался очень прямо, поворачиваясь всем корпусом, не все же знали, что это дефект шейных позвонков. Анненский даже изощренных деятелей Серебряного века удивлял эстетством, которое у него было внутренним, личным, греческим. Маковский, редактор "Аполлона", вспоминает, как не нравилась Анненскому фонетика собственного имени: "У вас, Сергей Маковский, хоть -ей -ий, а у меня -ий -ий!" При тогдашнем массовом (в том числе и массовом для элиты) увлечении всяческой трансцендентностью, Анненского отличала античная рациональность. Называя его "очарователем ума" и "иронистом", Маковский пишет: "Я бы назвал "мистическим безбожием" это состояние духа, отрицающего себя во имя рассудка и вечно настороженного к мирам иным". Сам Анненский подтверждает: "В небе ли меркнет звезда, / Пытка ль земная все длится: / Я не молюсь никогда, / Я не умею молиться".
Для человека, который тоже не умеет (или еще не научился) молиться, - утешение. Благодарное чувство солидарности. Но все-таки - это та же звезда? Или другая, потому что та с прописной?
И снова - Бог? женщина? Сходно у Мандельштама: "Господи!" - сказал я по ошибке...", но в первой строке "Образ твой, мучительный и зыбкий..." - "твой" со строчной буквы. Чей образ?
Возникает острое ощущение - даже не непонимания, а полной и безнадежной невозможности понять. Похоже, это все-таки заблуждение - что искусство доступно вполне. Не только то, что принципиально не переводится, но и то, что может казаться внятным и простым. Уходят предметы и понятия, и главное - не восстановить контекст.
Так бесплодны, хоть и благородны, попытки исполнения музыки на старинных инструментах. Как будто если мы заменим фортепиано клавесином, а виолончель - виолой да гамба, Бах станет понятнее. Но Бах сочинял, не зная ни Бетховена, ни Шостаковича, а мы их слышали, наше понятие о гармонии иное, и сам слух иной. И вообще, на концерт мы приехали в автомобиле, в зале работает кондиционер и горят электрические лампы, позади стоит телекамера, так как идет прямая трансляция, одеты мы иначе. Бах тот же, мы - другие.
С литературой вроде бы проще - передается без посредников. Слова, они и есть слова. Но вот натыкаешься у того же Анненского на слово "свеча" - раз, другой, третий. Да они по всей поэзии, эти свечи: кто без них обходился, вплоть до самой знаменитой в XX веке свечи, пастернаковской. Но не зря ведь Лосев написал: "Мело весь вечер в феврале, свеча горела в шевроле", это же не просто шутка. Автомобильная свеча нам знакома, знаем и другую, вставляется известно куда. Но ту, ту свечу мы уже не понимаем - так, как они. Мы втыкаем нечто в именинный торт, можем зажечь, когда перегорят пробки, или по рекомендации глянцевых журналов за интимным ужином - но для них это была живая метафора жизни.
Тут равно важны оба слова: и "метафора", и "живая". Повседневная, бытовая, близкая, наглядная метафора. И потому, что горит-догорает, и что оплывает-обрастает, как суть подробностями, а главное, что свет свечи - зыбкий и уязвимый, и так же зыбок и уязвим возникающий в получившемся свете мир. Это правда - правда вообще, но нам такой мир надо вообразить, а они с ним были каждый вечер. (Кстати, еще и потому, может, от нашего всепроникающего электричества, мы попроще, попрямолинейнее, потому, может, не ловим оттенков и поражаемся тонкости их проникновения и чуткости их взгляда.) Как читалось при свече, как писалось - еще можно специально попробовать, поставить опыт, можно и посмотреть на любимую женщину в свете свечи. Но уже не узнать, как ежедневно переходили сумерки в ночь через свечу, какой был запах в бальном зале, освещенном сотнями канделябров, как двигались тени, как они росли мимолетно и мимолетно исчезали. Свеча перемещается в раздел осознаваемого, но неощутимого, туда же, где доспехи, дилижанс, купальня. Не понять.
БЕЗДОМНОСТЬ
Иван Бунин 1870-1953
Одиночество
И ветер, и дождик, и мгла
Над холодной пустыней воды.
Здесь жизнь до весны умерла,
До весны опустели сады.
Я на даче один. Мне темно
За мольбертом, и дует в окно.
Вчера ты была у меня,
Но тебе уж тоскливо со мной.
Под вечер ненастного дня
Ты мне стала казаться женой...
Что ж, прощай! Как-нибудь до весны
Проживу и один - без жены...
Сегодня идут без конца
Те же тучи - гряда за грядой.
Твой след под дождем у крыльца
Расплылся, налился водой.
И мне грустно смотреть одному
В предвечернюю серую тьму.
Мне крикнуть хотелось вослед:
"Воротись, я сроднился с тобой!"
Но у женщины прошлого нет:
Разлюбила - и стал ей чужой.
Что ж! Камин затоплю, буду пить...
Хорошо бы собаку купить.
[1903]
Прочел лет в пятнадцать, и сразу понравилось все. Больше всего - проза стиха. Такое, как и положено откровению, является на ровном пути без предупреждения. Бунин пишет, что его писательское сознание началось с картинки, которую он увидел в книге: "Дикие горы, белый холст водопада и какого-то приземистого, толстого мужика, карлика с бабьим лицом, с раздутым горлом... а под картинкой прочел надпись, поразившую меня своим последним словом, тогда еще, к счастью, неизвестным мне: "Встреча в горах с кретином". Кретин!.. В этом слове мне почудилось что-то страшное, загадочное, даже как будто волшебное!.. Не был ли этот день все-таки каким-то началом моего писательства?" Мой-то кретин отражался в зеркале: я впервые понял, что стихи могут быть такими. До того уже любил и знал Лермонтова и Блока (помимо того, чему напрасно учили в школе) - в общем, гладкопись. А тут интонация сбивчивой неторопливости, чуть нарочитая неуклюжесть, повторы "что ж" - как у нынешних телеведущих.
Можно по-разному. Это очень важное открытие - можно по-разному! - и его нельзя позаимствовать, его нужно сделать самому. А толчок - уж какой случится. "Встреча в горах с..." (нужное вставить).
Еще "Одиночество" было похоже на обожаемого в ту пору Хемингуэя с его подтекстом - при чем тут собака? Бунинская собака в залитой ливнем усадьбе выходила не хуже импортной "Кошки под дождем".
Еще: хотелось такого же отношения к женщинам и душевным бедам вообще, как раз начинался романный возраст. Очень нравились эти формулировки, которые потом обернулись фальшивкой. У женщины прошлого нет. А у мужчины? Разлюбила, стал чужой. А если он разлюбил? Обобщения хороши в молодости, когда искренне рассчитываешь на то, что жизнь можно свести к формуле.
У Бунина есть еще одно "Одиночество", написанное на двенадцать лет позже и совсем другое: некая фантазия на тему чеховской "Дочери Альбиона" - о купающейся иностранке и подглядывающем писателе. Не случайно ведь он назвал стихотворение так же: холодный цинизм второго "Одиночества" - саркастический укор самому себе за сентиментальную элегичность первого.
Это, разумеется, любовное стихотворение. Но со временем, по мере перечитывания, стало казаться, что самые интересные и важные строки - последние: "Что ж! Камин затоплю, буду пить... Хорошо бы собаку купить". Камин, собака, выпивка, можно догадываться, приличная. Уют. Дом. Идея дома.
Вздох в конце стихотворения вырывается как вызов. Кому это брошено: "Что ж!"? Да себе, конечно, - писателю Бунину, всегда, во всю свою жизнь, по сути, бездомному. В 33-м он сказал журналистам: "Впервые Нобелевская премия присуждена..." - все ожидали продолжения "...русскому", но Бунин произнес "...изгнаннику". Но не мог же он знать за тридцать лет до этого своей будущей скитальческой судьбы. Судьбы не мог, но знал себя и предчувствовал российскую бездомность XX века.
Мой отец в середине 50-х отказался от дачи на Рижском взморье. Ему, советскому офицеру, отдавали за баснословные гроши дом на станции Лиелупе, в двадцати минутах от Риги, в сосновом лесу, рядом и море, и река. Узнав об этом только в 70-е, я спрашивал отца, что он имел в виду. Он отвечал: "Знаешь, как-то не принято было в моем кругу, я и вообразить не мог". В 70-е уже мог и, похоже, жалел. Тогда юный бунтарь в исполнении прелестного Олега Табакова, который в раннешестидесятническом фильме "Шумный день" дедовской шашкой рубил родительские шкафы и серванты, уже воспринимался безумцем и дураком: зачем портить дорогие хорошие вещи?
Идея дома в России со времен бунинской усадьбы претерпела поразительные приключения, к началу следующего столетия вернувшись к той же теплой идиллии - камин, бокал, собака.
Хотя камин - затея не русская. Открытый огонь не для холодной северной страны, где прижился другой европейский очаг - печка-голландка. У нас в рижской квартире две такие, в изысканных монохромных изразцах, раздолбали с появлением центрального отопления, а узорчатые чугунные дверцы еще год стояли в коридоре, пока их не забрал к себе на дачу капитан Евсеев из 3-й квартиры. Не одни голландки, весь идеал городского домашнего уклада пришел из Европы - поздневикторианский уют: основательная тяжелая мебель, много мягких поверхностей, плотные портьеры, кружевные занавеси и абажуры, обилие мелких предметов обстановки и украшений.