Стихи про меня - Петр Вайль 2 стр.


С этой "буржуазной" моделью почти весь XX век боролась модель "пролетарская". Вырос­шая из революции, гражданской войны и воен­ного коммунизма, она была за аскезу и мини­мализм. Комфорт - помеха в труде и бою. Быт вспомогателен, дом - времянка. Как у героев романа "Как закалялась сталь": "Смастерили кой­ки, матрацы из мешков набили в парке клено­выми листьями... Между двумя окнами полочка с горкой книг. Два ящика, обитые картоном, - это стулья. Ящик побольше - шкаф".

Эстетика военной бедности провозглашалась и тогда, когда не было войны, или она шла все­гда? В конце 50-х книга "Домоводство" предла­гала, чтобы в собственном доме "на каждого чле­на семьи приходилось 9 квадратных метров... Вполне достаточно иметь высоту помещений в 2,4-2,6 метра... Вещи в комнате только необхо­димые и удобные. Если же комната перегруже­на мебелью, даже дорогой и красивой, и различ­ными безделушками, она всегда будет казаться пыльной, тесной и захламленной". Тезис повто­ряется и через двадцать лет (в книге "Твой дом, твой быт"): "Всегда следует придерживаться "зо­лотого правила": чем меньше мебели, тем лучше".

Ранние - условно, платоновские, из "Котло­вана" и "Чевенгура" - коммунисты были гнос­тиками, для многих из них действительно в одежде, еде и мебели воплощался антагонизм ма­териального и духовного. Тем более не очень-то ясно было, что делать с деньгами, если б они и появились. Зощенковский герой 20-х, выиграв­ший большую сумму, размышляет: "Вот дров, конечно, куплю. Кастрюли, конечно, нужны но­вые для хозяйства... Штаны, конечно". Хресто­матиен случай неприкаянного миллионера 30-х в "Золотом теленке". Можно еще верить в ис­кренность физика из культового фильма б0-х "Девять дней одного года": "Зачем мне кварти­ра?" Но тем не менее все это время параллельно воспроизводился мало менявшийся с десятиле­тиями викторианский быт, устоявший против страшных ударов по мещанству и в конце кон­цов победивший.

Мещанством было все, что не соответствова­ло идеологическим правилам: и стяжательство, и ханжество, и общественная пассивность, и при­страстие к любовным или детективным рома­нам. Но более всего - в силу заметности - изли­шества в одежде и внимание к быту. Граммофон, плюшевый диван, клетка с канарейкой проходи­ли по разряду улик. В фадеевской "Молодой гвар­дии" предатель засвечивается еще до перехода на службу к немецким оккупантам: "Втайне он завидовал заграничным галстукам и зубным щет­кам своих товарищей до того, что его малиновая лысина вся покрывалась потом". А герой-коммунист из той же книги, напротив, "не променял своего советского первородства на галантерею". Павка Корчагин окончательно развенчивает свою первую любовь, когда она предстает в бы­товом антураже: "Бросились в глаза два изящных кожаных чемодана в сетках, небрежно брошен­ное на диван меховое манто, флакон духов и крошечная малахитовая пудреница на столике у окна". А вот девушка, которую он все-таки по­том вырывает из мещанской среды, живет на грани: с одной стороны - "комод, уставленный разными безделушками... на стене десятка три фотографий и открыток... кисейная занавеска", но с другой - "узкая железная кровать" в "кро­шечной комнате". Есть шанс.

Огромное множество сатирических вариаций на тему Людоедки Эллочки само говорит о том, как соблазнительна и распространена была "бур­жуазная" модель быта. Через сорок лет после Ильфа и Петрова Володька Силин из заготови­тельного цеха пришел в нашу бытовку грузчиков и отвел меня в сторону: "Банкет у меня сегодня, двадцать пять лет. Всех не зову, сам понимаешь. Держи адрес. В семь часов, а я побежал, мне на Матвеевском сардельки отложили". На столе были не только сардельки, но даже сардины. На кровати с никелированными спинками - пира­мида подушек под кисейным покрывалом. Над настенным ковром с бегущим оленем - гитара с голубым бантом. На покрытой кружевной сал­феткой радиоле "Рига" - усатый скрипач из немецкого фаянса. Кактусы на подоконнике в кон­сервных банках, обернутых гофрированной бумагой. На двери - "Шоколадница" из "Огонька". Как перехватывало тогда, так и теперь перехва­тывает горло. Сколько я их видел, сколько их было, клонированных от Карпат до Камчатки, подушек, скрипачей, кисеи, "Шоколадниц". Сколько есть.

Пролетарское городское жилье мало отлича­лось от сельского. Коммуналка побуждала к дере­венской организации пространства: все в одной комнате, которая разом и гостиная, и столовая, и спальня для нескольких человек, и мастерская для побочного промысла и домашних поделок. Внутренняя скученность при этом сочеталась с внешней открытостью и проницаемостью. В ком­муналке дивным образом сошлись крестьянская изба и дворянская анфилада: очень тесно и все нараспашку.

Коммуналку пытались вписать в народную традицию: во-первых, в какой-то особый демо­кратический коллективизм, во-вторых - в клима­тическое почвенничество (у нас холодно, потому живем тесно). Наша семья переехала в отдельную квартиру, когда мне было девятнадцать лет, и я знаю, что была даже правда в слезливых га­зетных очерках о том, как не хотят расселяться многолетние соседи. Не только коммунальная дружба, но и коммунальная вражда становилась сутью и стилем жизни - своего рода стокгольм­ский синдром.

Однако на длинной дистанции всегда побеж­дает норма, она и победила, когда в годы поздне­го сталинизма "буржуазная" модель стала закон­ной. Фильм "Весна", поставленный в 1947 году, я впервые увидел лет на тридцать позже, но сразу узнал то, что увидел. В пятом классе Сашка Ко­зельский пригласил на день рождения, и когда мы вышли, физкультурник Колька Бокатый злобно сказал: "Вот же богато живут, гады". Козельский, сын академика, существовал в пыш­ных декорациях "Весны". Советский голливудец Александров воспроизвел в обиходе советской научно-художественной элиты миллионерскую роскошь, с прислугой и лимузинами. Идея была проста, но на идеологической поверхности стра­ны нова: верно служишь - много получаешь. Иерархия ценностей в системе наград и привилегий оставалась всемирно общепринятой: глав­ное - просторное добротное жилье. Важно, что роль советской аристократки в "Весне" исполня­ла любимица зрителей Любовь Орлова, та самая, которая прочно запечатлелась простой девушкой из "Веселых ребят" и "Светлого пути", боровшей­ся с мещанами. Те же герои помещались в но­вый антураж.

Лучшим подтверждением, что Россия, при всей своей изоляции, все же была частью мира, служат б0-е. Странно и удивительно, но в СССР в эти годы шла такая же социальная (молодеж­ная, сексуальная, музыкальная) революция, как в Штатах или Франции, с понятными по­правками, конечно. Решающим стало открытие Запада.

Дом преобразился решительно. Хлынул поток вещей с клеймом "Мade in...": бытовая техника, плитка для облицовки ванной, посуда, как ми­нимум - заграничная бутылка с пробкой на вин­те. В воспоминаниях певицы Галины Вишневской история о том, как выдающийся музыкант со своей прославленной женой везут через всю Европу кафельную плитку на крыше автомоби­ля, преодолевая кордоны и заслоны. Самое примечательное - и через годы ощущение гордос­ти, а не унижения.

С другой стороны, "буржуазность" позднего сталинизма трактовалась как тяжесть и застой. Уютный быт мог удержать человека от духовных стремлений, как Корчагина - от строительства узкоколейки. Тогда-то и рубил Олег Табаков ме­бель буденновской шашкой. В сиротском алюминиево-пластмассовом интерьере органично ора­лось под гитару (без банта): "Ледорубом, бабка, ледорубом, Любка, ледорубом, ты моя сизая го­лубка". Дальние дороги, "милая моя, солнышко лесное". Из "Огонька" вырезали импрессиони­стов: что "Огонек" публиковал - то и вырезали.

С третьей же стороны, немедленно - как все­гда бывает с одновременно разными обличиями свободы - усилились поиски народных корней. Квартиры украсились иконами, прялками, луб­ком. В "Июльском дожде" Марианна Вертинская очаровательно танцует твист в лаптях. Грибо­едов за полтораста лет до этого потешался над смесью французского с нижегородским - и зря потешался: только так, шатаясь из стороны в сто­рону, прихватывая на ходу и по ходу отбрасывая, развивается любая культура.

При всей пестроте б0-х квартиры истинных шестидесятников походили одна на другую: ин­женера, артиста, физика, журналиста - потому прежде всего, что человека определяла не про­фессия, а хобби. Вовсе не оттого, что на первый план выходила частная жизнь, явленная в лич­ных склонностях, а потому, что человек обязан был быть гармоничным. У тебя профессия, тебя научили, а умеешь ли ты разжечь костер с одной спички, а играешь ли ты на гитаре, и вообще, где твой ледоруб?

Установка на отдельные квартиры была хо­роша, но сами квартиры в "хрущобах" - очень плохи. (Аналогично - со всеми другими соотно­шениями слова и дела, до сих пор, от Конститу­ции начиная.) Почему-то особенно огорчали со­вмещенные санузлы, что несомненно удобно, когда в квартире два-три человека, но если боль­ше, то неловко сидеть, когда рядом лежат.

Проблема гигиены находилась в небрежении, хотя прогрессивная книга "Твой дом, твой быт" рекомендовала "ежедневно мыть теплой водой с мылом все места, где может застаиваться пот". Но уж вопрос физиологических отправлений вос­принимался досадной помехой. На российскую целомудренность наложилась общеевропейская викторианская. Меня в детстве озадачивал "Та­инственный остров" Жюля Верна: при дотошном описании устройства жилья в пещере - ни слова о сортире. Зощенко упоминает характерно: "Раз, говорит, такое международное положение и во­обще труба, то, говорит, можно, к примеру, убор­ную не отапливать". Повышенное внимание к этому делу было знаком чуждости: в "Молодой гвардии" для оккупанта "была сделана отдельная уборная, которую бабушка Вера должна была ежедневно мыть, чтобы генерал мог совершать свои дела, не становясь на корточки". На корточ­ки в те времена становилось подавляющее большинство населения страны. Не раз ходивший в первый год срочной службы "мыть толчки", дос­конально знаю, что в армии уборные строились в расчете 1 очко на 20-25 солдат. Нам хватало. Городские туалеты служили убежищем зимой: здесь выпивали и закусывали, в женских - тор­говали косметикой и одеждой, так что пользоваться сортиром по прямому назначению дела­лось неловко.

Домашний санузел - совмещенный или нет - украшался, для чего везли технику из соц- и же­лательно из капстран. Известный писатель-сатирик рассказывал, как долго объяснял сантехни­ку, что привез из Финляндии биде и оно только похоже на унитаз, но назначение другое. Выслу­шав, мастер веско сказал: "Ты чего мне тут гово­ришь? Мы что, пиздомоек не ставили? Да я их наизусть знаю". Успокоенный писатель ушел, а когда вернулся вечером, увидел, что биде акку­ратно вмонтировано заподлицо с полом.

Позитивистское мышление требовало "науч­ного" обоснования и гигиены, и эстетики. Инст­руктивные книги обосновывали то, что было, кажется, и так ясно: "Недостаток солнечного све­та может способствовать появлению таких забо­леваний, как малокровие, рахит у детей и пр. Грязные, запыленные стекла задерживают по­ловину солнечных лучей", "Портьеры не только защищают помещение от любопытных взглядов, но и служат хорошей тепловой и звуковой изоизо­ляцией", "Цветы в комнате украшают жилище. Кроме того, они в течение дня активно поглоща­ют углекислоту и выделяют много кислорода".

Понадобился брежневский застой, когда об­щественная безнадежность обратила человека к насущным личным нуждам - быт негласно, но необратимо реабилитировался. К тому же шести­десятники довели до пародии и обессмыслили атаки на мещан, объявив их источником всех социальных бед, в том числе фашизма и стали­низма. Обыватель, обставляющий квартиру, впи­сывался в цивилизованную норму, которой те­перь можно было не стесняться. И, что очень важно, - не бояться. Не то чтобы люди переме­нились - разложилась власть. Разложилась она давно, уже в 30-е революционеры стали бюро­кратами и обросли привилегиями, но сейчас это­го, по сути, не скрывали. В "холодной войне" по­бедили не ракеты, а ручки "паркер", зажигалки "ронсон", джинсы "ли", машины - не "жигули", а "тойота", а лучше "мерседес", добротная мебель, просторная квартира, дача. Победила идея жиз­ни, то есть идею победила жизнь.

На широчайшем уровне - от зажиточного колхозника до городского интеллигента и провинциального партбюрократа - предметами вожделения были хрусталь, большой ковер (или безворсовый "палас"), мебельный гарнитур юго­славского или румынского производства. На вы­соком столичном уровне появлялись вещи из Западной Европы и Штатов: электроника, кухон­ная техника. Невыездных по мере сил обслужи­вала Прибалтика: транзисторы, магнитофоны, а также подсвечники, вазы, пепельницы, вешалки - вообще мелкие бытовые предметы, обилие кото­рых подтверждало полный отказ от аскетической модели дома. Среди элиты выше "фирменной" мебели ценилась антикварная, само наличие павловского инкрустированного столика было пропуском в высший круг. В таких домах на сте­нах висели живописные подлинники: русских академистов конца XIX века либо современных художников, которым уже было принято заказы­вать портреты членов семьи.

Человек на всех уровнях полюбил жить бога­то и нарядно - попросту полюбил жить! Как пи­сал по сходному поводу Зощенко: "Получилось довольно красиво. Не безобразно, одним словом. Морда инстинктивно не отворачивается".

За прошедшие годы переменилось многое: психика, эстетика, акустика, оптика. Как-то я шел в районе московских новостроек. Красная неоновая вывеска прочитывалась издалека: "Тиг­ровый центр". И только через полсотни метров сообразил, что все-таки "Торговый центр". Дру­гая пошла жизнь: в конце концов, почему бы и нет, отчего бы тиграм не иметь своего центра?

В свое время Галич пел: "Мы поехали за го­род, а за городом дожди, а за городом заборы, за заборами вожди". Сейчас заборов стало еще боль­ше, вокруг той же Москвы, но это уже иное.

Дома под Москвой, Питером, Екатеринбур­гом, Нижним - особое российское явление: гиб­рид старой русской усадьбы с американским при­городом. Ведь это не уединенная бунинская Орловщина, а каких-нибудь полчаса-час от цен­тра. Стилистический ориентир - начало XX века, но психология обитателей иная. Они жмутся друг к другу, потому что своя собственная надежная охрана по карману очень немногим, и они собираются вместе, неуютно ставя дома тесным ряд­ком: сообща обороняться. Миллионерская комму­налка. Дачные поселки обнесены крепостными стенами, у ворот шлагбаумы, псы, автоматчики. Красивая жизнь куплена, но за нее страшно. Не помещичьи усадьбы, а феодальные замки среди крестьянских полей. Там, за заборами, воссозда­ется жизнь, о которой надолго забыли, но Бунин все-таки писал о той собаке, которая лежит у ка­мина, а не рвется у шлагбаума с поводка.

ПЕСНЯ ПАМЯТИ

Александр Блок 1880-1921

Девушка пела в церковном хоре
О всех усталых в чужом краю,
О всех кораблях, ушедших в море,
О всех, забывших радость свою.
Так пел ее голос, летящий в купол,
И луч сиял на белом плече,
И каждый из мрака смотрел и слушал,
Как белое платье пело в луче.
И всем казалось, что радость будет,
Что в тихой заводи все корабли,
Что на чужбине усталые люди
Светлую жизнь себе обрели.
И голос был сладок, и луч был тонок,
И только высоко, у царских врат,
Причастный тайнам, - плакал ребенок
О том, что никто не придет назад.

Август 1905

Cтранно вспомнить: в моих юноше­ских разгульных компаниях часто чи­тали стихи. Не свои, сами не писали: кроме чепухи на случай, ничего тако­го не было. Чаще всего звучали Есе­нин и Блок. Выбор понятен - по совпадению ин­тересов, хотя пили все разное: мы - бормотуху, Есенин - водку, Блок - порядочное вино ("Нюи" елисеевского разлива №22", уточняет Георгий Иванов), но объединяла увлеченность. Соответ­ственно и читали "Москву кабацкую", а из Бло­ка - "Незнакомку" с ее истиной в вине; "Я при­гвожден к трактирной стойке. / Я пьян давно. Мне всё - равно"; "В ресторане".

Блок звучал слишком красиво, особенно про черную розу в бокале, но базовые установки - верные и знакомые. Как и алкоголические симп­томы, о которых мы в ту пору не знали: он был все заносивший в записную книжку патологиче­ский аккуратист и педант, подобно Веничке Еро­фееву и Довлатову. Красивость же в юности не мешает: небо сине, лица розовы, впечатления зелены. Отторжение начинается потом - словно приводя окружающее в единое серенькое соответствие. Услышав строки "В кабаках, в пере­улках, в извивах, / В электрическом сне наяву / Я искал бесконечно красивых / И бессмертно влюбленных в молву", Куприн почтительно спро­сил Блока: "Почему не в халву?" Со временем ощущение приторности возникло и росло, стало казаться, что даже по лучшим блоковским сти­хам кусками и крошками разбросана халва.

А тогда, в пьяном стихобормотании, меня почти непременно просили: "Прочти про девуш­ку в белом", и я заводил томительную мелодию чуть сбивчивого - правильно, жизненно сбивчи­вого! - ритма, в которой слышалось то, что толь­ко можно услышать в семнадцать лет. Когда сил столько, что трехдневная бессонная гульба ни­почем, но драма нужна, потому что она нужна всем и всегда, вообще необходима, и чужая несбыточная мечта идет в дело, и этот всхлип за счет Блока, спасибо ему.

Очень важно помнить, что чувствовал рань­ше. Возродить эмоцию не получается, ощутить заново то, что восхищало, волновало, возмуща­ло, - нельзя, но восстановить, что именно и как именно восхищало, волновало, возмущало, - это возможно. Оттого и способен воспринять, напри­мер, следующие поколения, без гнева или снис­хождения, а с пониманием, памятуя о том, ка­ким был сам.

Уже никогда не затуманиться от девушки в белом, лишь с благодарностью вспомнить и Бло­ка с его песней об усталых и забывших, и себя того, какого нет и не будет. С годами главным чувственным переживанием становится память.

Назад Дальше