Корчагинское преодоление питьевых трудностей наблюдалось даже в безвоздушном пространстве. Через двадцать лет после своих полетов космонавт Гречко рассказал, как проносили коньяк на корабли "Союз", как прятали бутылки на орбитальных станциях "Салют", как в вакууме содержимое не хотело выливаться до конца, но законы физики были посрамлены знанием и смекалкой. На велосипедном заводе "Саркана Звайгзне" меня, ученика токаря, первым делом натаскали готовить клей "БФ-2". Его следовало налить в специально выточенный для этого цилиндр из нержавейки, зажать цилиндр в станок, включить 1200 оборотов, через полторы минуты развинтить, сгусток выбросить, а остальное процедить через чистую ветошь. И мне, и доктору физико-математических наук, дважды Герою Советского Союза Гречко было непросто, но мы справились. В народе накоплен большой опыт в умении загнать себя в катастрофу, чтобы потом героически из нее выбираться.
Мариенгоф рассказывает: "В последние месяцы своего страшного существования Есенин бывал человеком не больше одного часа в сутки. А порой и меньше". Мы понимаем, как он пил, но - что? "Он пил свой есенинский коктейль: половина стакана водки, половина - пива. Это был любимый напиток наших нижегородских семинаристов. Они называли его "ершом".
Через тридцать лет после алкогольного самоубийства Есенина друг все еще потрясен вульгарностью его вкуса. Интересно, кому это в середине 50-х нужно было пояснять, что такое ерш, ставя его в кавычки? Характеристика не только дворянского воспитания Мариенгофа, но и питьевого обихода Есенина, который вообще-то предпочитал шампанское, но любил поразить Изадору, того же близкого приятеля и прочую благородную публику простотой нравов.
Ерш шел разве что по праздникам на "Саркана Звайгзне", где после клея "БФ-2" лиловый денатурат, украшенный черепом с костями и надписью "Пить нельзя - яд!", вполне оправдывал свое название - рабочий коньяк "Три косточки". Не говоря уж об истинных амброзиях, которые я потом смаковал в армии: туалетная вода "Свежесть", "Огуречный" лосьон ("выпил - закусил"). В пожарной охране мои коллеги-хуторяне приносили денатуратного цвета самогон, одного запаха которого не вынесла бы никакая Изадора.
По закону противодействия (некоторые законы физики в России все-таки действуют) бедности и алкогольным запретам, "самогонный спирт" тек уже не рекой, как у Есенина, а разливался океанами. В горбачевские минеральные времена в дело вовлеклись и городские гуманитарии, а до того - всесоюзная деревня. Хотя в десятом классе и мы с Толей Поликановым успешно экспериментировали с яблочной брагой Толиного отца. Я придумал конструкцию из кастрюли на газовой конфорке, глубокой тарелки и тазика с холодной водой: не зря, стало быть, в девятом выиграл городскую олимпиаду по физике. От Толи был исходный продукт, ноу-хау - от меня.
На бедности развилась разветвленная культура бормотухи. В пьесе Николая Вильямса "Алкоголики с высшим образованием" персонаж по имени Сашок в поисках наивысшего алкогольного КПД вывел систему "грамм-градус-копейка". В 80-е я познакомился с прототипом героя в Нью-Джерси, он оказался московским инженером по имени Саша, к тому времени систему усложнившим: "грамм-градус-копейка-секунда". В обоих вариантах эффективнее всего работала бормотуха, портвешок. А то мы не знали эмпирически! Яблоки падали и до Ньютона, он только записал.
Когда появился "Солнцедар", который, укрепляя до 19 градусов, делали из алжирского вина, пригоняемого в тех же танкерах, в каких в Алжир доставляли нефть (о чем мне рассказал директор Рижского завода шампанских вин) - наступил золотой век российского алкаша. Нынешние реплики: "О, портвейн "Три семерки"!" - не более чем бездумное словесное упражнение, просто название приметное. "Три семерки" стоил рубль восемьдесят семь - такое покупалось для девушек и только в первый вечер. Дальше они пили, как все мы, то, что запахом и вкусом напоминало пищевые отходы, но славно шло под плавленый сырок за одиннадцать копеек и сильно сближало. Хорошо, что российский человек редко бывает в Португалии. Какой удар для миллионов соотечественников: столица портвейна - Порту, а не Агдам. Очень бы удивились и португальцы, узнав, что их дорогой изысканный напиток так причудливо деформирован. Да, невкусно, полюбите нас черненькими!
Есенин пишет из Европы: "От изобилия вин в сих краях я бросил пить и тяну только сельтер". То, что звучит парадоксом, очень понятно русскому человеку: пить должно быть трудно, противно, горько, стыдно, опасно, греховно. А когда доступно много вкусного, хорошего, полезного - то уже и не стоит. Едва ли не главное в русском национальном напитке - мазохизм. Во всем мире основным достоинством водки считается ее вкусовая нейтральность: шведские, финские, датские сорта проглатываются безболезненно. Даже лучшая русская водка имеет сознательный сивушный оттенок: страдай, пока пьешь. Алкогольная достоевщина.
Выдающийся современник Достоевского эту водку и создал. Та, которую знаем мы и весь мир, сосчитана и выведена в исследованиях и опытах Менделеева. А нас столько лет учили ценить Менделеева совсем за другое - неживое и умозрительное. Запатентованная в 1894 году, лишь тогда водка стала канонически сорокаградусной. Тогда же началась реформа, положившая конец кабакам, в которых подавался только алкоголь без закуски и только на разлив. Навынос можно было взять не меньше ведра, то есть двенадцати литров. Есенин вырос уже в эпоху бутылочной торговли, а кабаки у него - метафора: их сменили трактиры, где к выпивке подавали еду. Реформа вступила в силу в 1902 году, никак не успев надломить главный стержень российской алкогольной культуры, прямо противоположный культуре европейской, - принципиальное разделение еды и питья.
Да и кто им так уж следовал, этим правилам. "Сухой закон" в России сопоставим по срокам со всем известным американским: в Штатах - четырнадцать лет (1919 - 1933), в России - девять (1914 -1923). Но о российском никто, по сути, не знает: не для того приказано, чтобы выполнять. Есенин, судя по всему, и вовсе ничего не заметил: "Москва кабацкая" написана во времена "сухого закона". Литературный - но и социальный - памятник эпохе.
У меня дома на книжной полке в рамочке - облигация 1930 года "Книга вместо водки". Выдуманное противопоставление. Неуместный предлог "вместо" там, где должен стоять союз "и", соединяющий две главные российские страсти. Непьющий интеллигент - оксюморон. Пьющий интеллигент - тавтология. Десятилетиями вскормленная алкогольная философия, пьяный образ жизни - достойный уже потому, что частный, выведенный из-под государства.
Поэма Венедикта Ерофеева стала пособием по противостоянию личности обществу - в том сильнейший пафос книги и причина ее феноменального успеха. По книге "Москва-Петушки" можно жить, много ли таких книг на свете. Она разлеталась на цитаты, заучивалась наизусть, словно и вправду поэма. Помню одного знакомого, человек был серьезный, у него над столом вместо папы с мамой висел Шопенгауэр. Опрокинув рюмку, степенно произносил: "Хорошо! Был поленом - стал мальчишкой". Годами читал только ерофеевскую книжку и говорил, с неприязнью поглядывая на портрет немца: "Не, даже не думай, исключено, им не врубиться, забудь". Доморощенный Тютчев, с заменой горечи на торжество.
Водка как идея - может быть, нагляднее всего это явлено в мифологии русского превосходства над Западом: бесчисленные рассказы о том, где, как, когда и кто кого перепил. У Костомарова слышна интонация недоумения: "Русские придавали пьянству какое-то героическое значение. Доблесть богатыря измерялась способностью перепить невероятное количество вина". Через столетие эпизод в фильме "Судьба человека" в одночасье сделал Сергея Бондарчука народным героем. Когда пленный русский солдат, залпом выпив стакан водки, говорит нацистскому офицеру: "После первой не закусываю" - ясно, что война уже выиграна, без танков и самолетов, одной питейной доблестью.
Розанов попенял Костомарову и прочим летописцам: "История России" - это вовсе не Карамзин, а история водки и недопетой песни". Он, сказавший: "Хороши делают чемоданы англичане, а у нас хороши народные пословицы", беспомощно и беспроигрышно крыл западное рациональное лидерство бестелесными козырями: даже не просто словами, но словами недоговоренными и словами непроизнесенными, шумел- камышами от всей души.
Не забыть фантасмагорической картины первых перестроечных лет. В очереди к колодцу со святой водой в Троице-Сергиевой лавре богомольные старушки в косынках сжимают в руках разноцветные бутылки из-под джина, виски, вермута - в те времена единственная подходящая в стране посуда с надежной пробкой на винте. Как прихотливо воплотилась евангельская метафора о новом вине в старых мехах!
Недалеко уйдя от этих бабушек, Евтушенко писал в 60-е о французских буржуа: "Приятно, выпив джина с джусом / и предвкушая крепкий сон..." Мало того что джин мешают с тоником, а не с соком, его не пьют на ночь, это аперитив, и уж точно так не станут поступать французы. Какая разница: главное - нарядно.
Красивой экзотикой были - за неимением далекого неведомого джуса - и прибалтийские изделия. Рижский черный бальзам считался отличным подарком в Москве или Питере, а керамические бутылки из-под него не приходило в голову выбрасывать: получались цветочные вазочки. Мы же в Ригу везли из Эстонии парный ликер - женский "Агнесс" и мужской "Габриэль", приторный "Вана Таллин" в виде крепостной башни. Из Литвы - водку с разнузданным именем "Dar pa vienu" ("Еще по одной") и натуральные фруктово-ягодные вина, о которых говорили, что английская королева заказывает их ящиками. Королева была алкоголичкой широкого диапазона: она выписывала и наш бальзам, и армянский коньяк, и массандровский портвейн, и московскую водку, разумеется, - расхлебывая всю советскую винно-водочную отрасль.
Соцлагерь поставлял румынский ром "Супериор", ром кубинский с высоким черным человеком в лодке, югославский виньяк, болгарскую "Мастику" вкуса и запаха мастики, польскую "Вудку выборову". В 71-м году в Нарве я впервые в жизни попробовал в местном баре джин-тоник, чувствуя себя персонажем американского кино. Джин был венгерский, тоник - эстонский: тооник. За неимением английских чемоданов обходились своими пословицами.
Когда появился алкоголь с настоящего Запада, отношение к нему прошло все положенные этапы, начиная с восторженной некритичности: здоровенные мужики под рыбца принимали "Амаретто". Потом увлеклись ритуальной стороной дела: поджиганием сахара для абсента, облизыванием лайма с солью под текилу, забрасыванием кофейных зерен в самбуку. Усложненность питьевого обряда для не пьющего запойно американца или европейца (пожалуй, только ирландцы и шотландцы робко приближаются к российскому уровню) восполняет содержание формой. Взять хоть десятки рюмок и бокалов для разных напитков в любом приличном баре: никто не ошибется, налив джин-тоник в сосуд для мартини. Не зря толстая книга-пособие называется "Библия бармена".
Русскому человеку ритуальные новшества потрафили уважительным отношением к выпивке, подтверждая краеугольную мысль: алкоголь - это идея.
Сам-то русский обряд сводился к всегда достоверным и у каждого своим правилам питья: что "не мешать", как "повышать градус" или "понижать градус", после чего "никакого похмелья". Все рассуждения, иногда даже разумные, разбиваются о количество - как в той довлатовской истории о нью-йоркском враче, который так и не поверил, что это скромная правда: литр за присест. Градус менять можно и нужно в течение застолья, но на уровне третьей бутылки перестает действовать не только арифметика, но и дифференциальное исчисление. Мешать очень допустимо, даже водку с пивом, но не в одном стакане.
И - не разделять еду и питье. Суть европейского подхода в том, что крепкий алкоголь обычно пьется до или после еды, а вино - часть трапезы. Понятно, что выпивка как идея на этом пути исчезает. Войдя в состав чего-то утилитарного и повседневного, выводится из закромов белой или любой другой магии, переходит из категории бытия в категорию быта. Ни "Москву- Петушки", ни "Москву кабацкую" не написать.
...Уже в третий раз выполняя заказ по "Москве кабацкой", я констатировал, оглядывая зал клубного буфета: "Снова пьют здесь, дерутся и плачут", как из угла окликнули:
- Слышь, военный, иди выпей, хорош читать.
- Сами же хотели.
- Хотели-перехотели. Иди выпей.
Чувствуя себя непонятым поэтом, сел под огромной картиной в блестящей, недавно посеребренной раме - не разобрать, Айвазовский или Шишкин, какая-то природа. Мне налили, на высоких тонах продолжая свой прерванный разговор.
- Так я захожу, а у него там всё - горюче-смазанные материалы, карасин, масло импортное, ну всё...
Выпил, бормоча про себя: "Шум и гам в этом логове жутком..."
- Чего ты? Чего не нравится?
- Да нет, это строчка, из Есенина.
- Хорош с Есениным. Заманал уже.
Шум в самом деле такой, что и музыки не слышно, не то что стихов. За соседним столиком истошные вопли:
- Я тебе, бля, авиатор, а не какой-нибудь пиджачок!
- Давай-давай, рассказывай!
- Нет, Рома, ты понял?
- Я, конечно, Рома, но не с парома!
- Нет, ты понял? В первые годы XX века Ремизов еще сомневался: "Жизнь человека красна не одним только пьянством". Итог столетию подвел Жванецкий: "Кто я такой, чтоб не пить?"
СЛОВО "Я"
Владислав Ходасевич 1886-1939
Перед зеркалом
Nel mezzo del cammin di nostra vita
Я, я, я. Что за дикое слово!
Неужели вон тот - это я?
Разве мама любила такого,
Желто-серого, полуседого
И всезнающего, как змея?
Разве мальчик, в Останкине летом
Танцевавший на дачных балах, -
Это я, тот, кто каждым ответом
Желторотым внушает поэтам
Отвращение, злобу и страх?
Разве тот, кто в полночные споры
Всю мальчишечью вкладывал прыть, -
Это я, тот же самый, который
На трагические разговоры
Научился молчать и шутить?
Впрочем - так и всегда на средине
Рокового земного пути:
От ничтожной причины - к причине,
А глядишь - заплутался в пустыне,
И своих же следов не найти.
Да, меня не пантера прыжками
На парижский чердак загнала.
И Виргилия нет за плечами -
Только есть одиночество - в раме
Говорящего правду стекла.
1924
Бродский, которого нельзя представить произносящим "мое творчество" или "моя поэзия", только - мои стишки, который в разговоре мог с усмешкой именовать себя "моя милость", чтобы лишний раз не употреблять "я". Не стоит и говорить о его автопортретах: "глуховат", "слеповат", "во рту развалины почище Парфенона" и т. д.
По-ходасевически нелицеприятный взгляд на себя - у Лосева: "А это что там, покидая бар, / вдруг загляделось в зеркало, икая, / что за змея жидовская такая? / Ах, это я. Ну, это я .бал". Или более сдержанно: "А это - зеркало, такое стеклецо, / чтоб увидать со щеткой за щекою / судьбы перемещенное лицо".
Мотив Ходасевича сильно звучит у Гандлевского, с его мужественным снижением авторского образа "недобитка" до откровенно выраженной неприязни к себе: "Пусть я в общем и целом - мешок дерьма..." или "а я живу себе покуда / художником от слова "худо". Гандлевский через три четверти века словно воскрешает того - почти пугающего и едва знакомого взрослому поэту - мальчика, танцевавшего на дачных балах: "и уже не поверят мне на слово добрые люди / что когда-то я был каждой малости рад / в тюбетейке со ртом до ушей это я на верблюде / рубль всего, а вокруг обольстительный Ленинабад". Критик в 1922 году, отметив "странную, старческую молодость" Ходасевича, будто знал, что спустя восемьдесят лет Гандлевский откликнется: "Мою старую молодость, старость мою молодую..."
Всего тридцать исполнилось Ходасевичу, когда он написал: "Милые девушки, верьте или не верьте: / Сердце мое поет только вас и весну. / Но вот, уж давно меня клонит к смерти, / Как вас под вечер клонит ко сну".
Помимо прочего, замечателен тут повествовательный ритм и размер: по звучанию - проза, но по плотности текста - безусловная поэзия. Сухость и прозаичность стиха всегда отличали Ходасевича, и лучший критик русского зарубежья Георгий Адамович сетовал, что "стилистическая отчетливость куплена Ходасевичем ценой утраты звукового очарования... Он реалист - очень зоркий и правдивый. Но внешность нашей жизни в его передаче теряет краски и движение".
Интересно, сознательно или случайно Адамович повторил тютчевские слова, приложенные к России: "Ни звуков здесь, ни красок, ни движенья - / Жизнь отошла - и, покорясь судьбе, / В каком-то забытьи изнеможенья, / Здесь человек лишь снится сам себе". Тютчеву было пятьдесят шесть, когда он вынес на бумагу эту отчаянную горечь. Ходасевич с такого начинал: "В моей стране - ни зим, ни лет, ни весен. / Ни дней, ни зорь, ни голубых ночей. / Там круглый год владычествует осень, / Там - серый свет бессолнечных лучей". Ему двадцать один год, это его первая книга, называется "Молодость", как ни странно; "В моей стране" - первое в первой книге стихотворение: знакомьтесь.
ЮБИЛЕЙ НА ТВЕРСКОМ БУЛЬВАРЕ
Сергей Есенин 1895-1925
Письмо матери
Ты жива еще, моя старушка?
Жив и я. Привет тебе, привет!
Пусть струится над твоей избушкой
Тот вечерний несказанный свет.
Пишут мне, что ты, тая тревогу,
Загрустила шибко обо мне,
Что ты часто ходишь на дорогу
В старомодном ветхом шушуне.
И тебе в вечернем синем мраке
Часто видится одно и то ж:
Будто кто-то мне в кабацкой драке
Саданул под сердце финский нож.
Ничего, родная! Успокойся.
Это только тягостная бредь.
Не такой уж горький я пропойца,
Чтоб, тебя не видя, умереть.
Я по-прежнему такой же нежный
И мечтаю только лишь о том,
Чтоб скорее от тоски мятежной
Воротиться в низенький наш дом.
Я вернусь, когда раскинет ветви
По-весеннему наш белый сад.
Только ты меня уж на рассвете
Не буди, как восемь лет назад.
Не буди того, что отмечталось,
Не волнуй того, что не сбылось, -
Слишком раннюю утрату и усталость
Испытать мне в жизни привелось.
И молиться не учи меня. Не надо!
К старому возврата больше нет.
Ты одна мне помощь и отрада,
Ты одна мне несказанный свет.
Так забудь же про свою тревогу,
Не грусти так шибко обо мне.
Не ходи так часто на дорогу
В старомодном ветхом шушуне.
1924
Осень 95-го. К столетию Есенина на Тверском бульваре открывают памятник. Тепло, солнечно. Официальные речи уже отговорили, начальство уехало, народ стихийно разбивается по кучкам, расходиться не хочется, хочется поговорить. Главная тема: как убили Есенина.
- Они, значит, позвонили в номер, он открыл, они на него...
- Ну, сразу не вышло, он сопротивлялся.
- Еще как! Он же невысокий был, но так крепкий, сильный.
Рассказчик показывает, как Есенин бил с правой, затем с левой, как потом закрывал лицо согнутыми в локтях руками.
- Он так в угол отошел, к окну, они его там свалили. Добивали. Веревку уже после закрутили на шею.
- Вы так рассказываете интересно, как будто все видишь. Я вот тоже специально в гостиницу эту пошла посмотреть, когда прошлый год в Петербург ездила. У меня племянник в училище там военном.
- В Макаровском?