Изменилась обстановка в Союзе писателей. Изменилась атмосфера и в "Юности". И Катаев, любимый мой Валентин Петрович, тогда делал карьеру литчиновника, и я помню его доклад от лица московской писательской организации, по-моему, это был уже 58-й год: всё в духе, всё как надо. Он громил тогда сборник "Литературная Москва". И я думаю, этот Катаев "Хронику" бы не напечатал. Во всяком случае, он не принял вторую мою книгу, "Бригантина поднимает паруса". Между прочим, успехом "Хроники", грубо говоря, я не насладился, потому что мне говорили: "Ну подумаешь, первую-то книгу может написать любой дурак, а вот попробуй напиши вторую, тогда мы поймем, какой ты писатель". "Бригантина" у меня не получалась, но я старался, несколько раз ее переписывал… Мэри Лазаревна тоже старалась и, применяя ту же тактику, что и с "Хроникой", собирала положительные рецензии, но нужное количество так и не набрала. Я написал "Бригантину", вернувшись с одной из алтайских строек, и написал то, что увидел, как было на самом деле. "Бригантину" я считаю чисто художественно слабой книгой, но тот заряд достоверности, который я в нее вложил, очень чувствовался, и это вызывало отрицательную реакцию со стороны редколлегии. Я уж не говорю, что в "Советском писателе" "Бригантину" отрецензировали просто в форме доноса. Я не шучу - доноса чистой воды. Видимо, сказывалась инерция сталинских времен, когда вот такие внутренние рецензии пересылались куда надо и за писателем ночью приходили.
К чему я это все рассказываю? К тому, что у меня все остановилось, никакого продвижения вперед. И я задумал уйти из Литературного института. Тем более что там тоже стала поганая обстановка, началась "охота на ведьм", изгоняли студентов буквально за одно стихотворение, которое обсуждали на семинаре, и изгоняли уже не потому, что стихотворение плохое, а потому, что оно казалось антисоветским. В общем, на четвертом курсе я решил - а ну их всех к черту, дай-ка я пойду куда-нибудь в плавание матросом (то, что сделал потом Георгий Владимов). Хотелось, конечно, в какие-то дальние Аргентины…
Где-то к весне я сдал экстерном экзамены за четвертый курс, оставался пятый, это при том, что по академическим дисциплинам я был отличник, это мне легко давалось, а дипломную работу мне не надо было защищать, потому что у меня была повесть, опубликованная в центральном журнале - а это гарантированная "пятерка". В этом отношении я опередил даже Евгения Александровича Евтушенко и Роберта Рождественского, которые тоже уже печатались в центральных журналах и газетах, но больших публикаций у них еще не было. Словом, протяни я руку (ну да, некоторое усилие) - и диплом у меня в кармане. Но я гордо решил, что не нужен мне Литинститут и его диплом, а поеду-ка я куда-нибудь в интересное путешествие. Нам же тогда вдалбливали, что надо изучать жизнь, - и я ездил по Сибири, был в командировках, почему бы теперь не ознакомиться с заграничной суровой действительностью? Выглядит жутко смешно. Вроде бы взрослый человек, известный писатель, а мышление на уровне детского сада. Я же понятия не имел, что значит оформляться за границу, никогда с этим не сталкивался! Правда, я надеялся, что у меня есть какой-то блат - дядя моей жены был в Литве министром. Вот через Литву как-то всё устроят.
Меня предупредили, что понадобится характеристика с места работы или учебы. Я пришел к институтскому секретарю комитета комсомола. Он мрачно спросил: "Зачем?" Я честно объяснил, мол, так и так. "Дадим", - заверил секретарь. И тут Литературный институт свел со мной счеты. Мне выдали характеристику, подписанную "треугольником", по которой… в общем, это был волчий билет. Это был настоящий волчий билет. "Политически неактивен, увиливал от общественной работы, высказывал на семинарах сомнительные идеи…" С такой характеристикой, конечно, ночным сторожем или дворником меня бы взяли, но не выше.
И вот я приехал в Вильнюс. Машин (Маша - это моя жена) дядька посмотрел характеристику, усмехнулся и спросил: "Толя, за что они тебя так сильно любят?"
Что ж, сижу я в Вильнюсе и не знаю, что делать. Вильнюс, конечно, красивый город, я хожу по улицам, жду: может быть, дядька хоть на какой-то рыболовный сейнер меня впихнет для плавания в прибрежных водах? Я же обещал жене, что буду зарабатывать деньги, хватит жить на стипендию. Потому что, я повторяю, деньги за "Хронику" были очень маленькие и очень быстро испарились.
И вдруг мне звонят из Москвы и говорят: "Толя, а не хочешь ли ты пойти в "Московский комсомолец" работать заведующим отделом литературы и искусства?"
Я долго потом всем рассказывал, что, если бы меня лет через пять назначили министром культуры СССР, я бы не был так ошарашен, как вот этим предложением работы в "Московском комсомольце". Готовился палубы на сейнере мыть, а тут - заведующим отделом. И каким! Ведь "Московский комсомолец" был не только живой, популярной газетой, в отличие от остального газетного официоза. Это было единственное место, где печатали молодых. Студенты Литинститута паслись в редакции "Комсомольца", ибо опубликовать там подборку своих стихов или рассказ казалось не голубой мечтой, а вполне реальной перспективой. В литературе продолжался зажим, предпочитали комсомольских активистов, а я постараюсь хоть на небольшой площади "МК" изменить ситуацию и привлечь тех авторов, которых действительно считаю интересными. Ну и кроме того, чего скрывать, это было для меня неожиданным реваншем. Литинститут меня чуть было не похоронил заживо, а теперь, господа-товарищи, посмотрим. Естественно, я ни секунды не колебался и сказал: да, согласен.
Впоследствии я понял, почему выбрали мою кандидатуру. Все-таки была хрущевская оттепель. Прошел виток заморозков, и началось какое-то таяние льда. Делали ставку на молодых. И у меня было три козыря. Первый: повесть в центральном журнале, счастливо избежавшая публичной порки. Второй: родители, старые большевики, не репрессированные. Значит, я вроде бы свой. Третий: по анкете я русский, Анатолий Тихонович. То, что это имеет значение, я осознал через полгода, когда главный редактор мне вскользь заметил: "Толя, обрати внимание на твою литературную колонку. Там что-то много еврейских фамилий".
И вот я прихожу в "Московский комсомолец", первый раз в эту редакцию явился. Иду по коридору, читаю таблички на дверях: "Отдел комсомольской жизни", "Отдел рабочей молодежи", "Отдел информации". По телефону мне толком не объяснили, к кому и куда надо идти. Вижу табличку: "Отдел литературы и искусства". Наверно, сюда. Осторожно стучу в дверь. Слышу за дверью гул голосов, и на стук не реагируют. Открываю дверь, вхожу. В кабинете четыре стола, несколько стульев, а набилось человек двадцать. Сидят даже на столах, кричат, перебивают друг друга. Клубы табачного дыма. Я наметанным глазом определяю: поэты. Стою в дверях и не знаю, что делать. Наконец кто-то меня замечает и по-барски так спрашивает: "Ну что, стихи принес?" - "Да нет", - отвечаю. "А чего тогда приперся?" А на мне дешевое пальто горохового цвета, я же бедный студент (впрочем, когда появились деньги, я остался равнодушен к одежде). Ну, они и приняли меня за "чайника", много тогда по Редакциям "чайников" шлялось. Кто-то кричит: "Тогда давай спляши!" Еще подобные реплики. Нарастает хохот. Я в полной растерянности, не нахожу нужных слов, наконец просто от отчаяния говорю: "Я Анатолий Гладилин".
И сразу мертвая тишина. Оказывается, они уже знали, кто назначен новым начальником. И так вот они его встретили.
Официально я приступил к работе через три дня и первым делом разогнал эту запорожскую вольницу. Сорокалетний поэт, который вел в отделе литературу, поначалу надулся, а потом быстро понял, что так ему самому стало легче. Я никаких америк не открывал, мой принцип - чтоб не мешали друг другу работать. Значит, никаких сборищ, с авторами беседуете индивидуально и вполголоса. Нас было трое штатных сотрудников и четверо постоянных внештатников, которые вкалывали не меньше нашего. Я следил лишь за тем, чтоб моя команда между собой не цапалась (с этим были сложности) и чтоб статьи внештатников печатались в первую очередь, ибо только гонорары возмещали им отсутствие зарплаты. А для поэтов я устроил клуб - вечером, раз в две недели, когда все редактора и журналисты уходили домой. Пожалуйста, митингуйте хоть до двенадцати ночи, пока вас не выгонит уборщица.
Все материалы отдела шли в набор за моей подписью, но сначала они попадали в корректуру, корректура правила красным карандашом, и я с ужасом убедился, сколько грамматических ошибок я пропускаю.
Вообще, мне многому надо было учиться. Кроме литературы я хорошо знал классическую музыку, а вот кино и театр - на уровне среднего московского интеллигента. Тут мои подшефные профессионалы мне здорово помогали: Света Бахметьева регулярно водила на просмотры в Дом кино, а Вера Максимова - по театрам.
Я так подробно рассказываю о "Московском комсомольце", потому что работа там была важным этапом в моей жизни, позволила мне поближе разглядеть партийную и комсомольскую верхушку, немного понять механизм ее власти. Например, я присутствовал на закрытой встрече Московского горкома партии с руководителями творческих союзов и был поражен хамством и грубостью тогдашнего первого секретаря горкома (не помню его фамилии). Любопытно, что этот товарищ куда-то быстро исчез, а на его место назначили Петра Демичева, который хоть и не блистал умом, но говорил бархатным голосом, подчеркивая свое уважение к аудитории. Явно менялся стиль руководства, хотя рецидивы сталинизма оставались. Чего стоила речь первого секретаря ЦК ВЛКСМ тов. Семичастного, в которой он сравнивал Бориса Пастернака со свиньей, а зал бурно аплодировал. Это был какой-то очередной съезд комсомола. На сцене восседал весь президиум ЦК КПСС, а ваш покорный слуга с гостевым билетом на галерку нагло протырился аж в десятый ряд партера и лицезрел вождей, можно сказать, в упор. Зрелище было занимательное. В конце концов я решил, что это селекционный отбор страшных казенных рыл. Только два человека в президиуме вели себя нормально, на буйство комсомольских делегатов почти не реагировали, сидели рядышком, о чем-то тихо переговаривались, да и лица их мне понравились. Сейчас вы упадете от моего откровения: это были… Брежнев и Фурцева.
Однажды главный редактор, Михаил Алексеевич Борисов, сказал: "Завтра поезжай на Старую площадь, в обком партии. Там тебе всё объяснят". И с не свойственной ему просительной интонацией добавил: "Постарайся, Толя". Я прихожу в указанный на пропуске кабинет, меня сажают за пустой стол, дают пачку бумаги, ручку и говорят: "Скоро День советской молодежи. Надо составить приветствие от Московского обкома партии. В нем должно быть то-то и то-то. А вы, молодой писатель, постарайтесь, чтоб получилось красочно". Я честно пыхтел целый день, написал два варианта, которые были моментально забракованы. Больше меня из обкома партии не тревожили.
По поводу просительной интонации главного редактора. Он был типичный номенклатурщик (после "Московского комсомольца" ушел на повышение - директором спорткомплекса "Лужники"), средненький редактор, но совсем не глупый администратор. Несмотря на свойственный тогдашнему комсомольскому руководству антисемитизм, держал на должности ответственного секретаря человека с шокирующей фамилией Шляхтерман. Почему? Со Шляхтерманом он был спокоен - тот ни малейшей идеологической ошибки не допустит.
По традиции каждый зав. отделом должен был по очереди писать передовицы. Никто не отказывался, ибо за них хорошо платили плюс какие-то выигрышные очки начисляли в отделе кадров. Юра Изюмов, зав. отделом рабочей молодежи, давал мне наглядные уроки: "Для передовой статьи необходимы три вещи - подшивка старых газет, ножницы и клей. В старых газетах находишь нужные фразы, вырезаешь их и наклеиваешь в определенном порядке. Всё".
Но я не мог такого себе позволить, я начинал писать и… застревал на половине первой фразы. Борисов довольно скоро убедился, что я абсолютно не способен писать официоз. Однако по поводу меня звонили из обкома, и он старался угодить начальству…
Я проработал в "Московском комсомольце" полтора года. И ни одной передовицы не осилил. Зато мне удавались критические статьи. Кажется, в истории советской журналистики не было ни одного фельетона про МХАТ. Кроме моего. МХАТ поставил пьесу о жизни современной молодежи. Не помню ни названия, ни ее автора. Я написал ехидную разгромную рецензию. И Борисов ее напечатал. Шляхтерман бегал по коридору и стонал: "Какая же это рецензия? Это фельетон! Разве можно так нападать на МХАТ, храм театрального искусства?" А Борисов победно усмехался: дескать, подумаешь, храм. Вот мы какие смелые!
Явно с подачи Борисова меня пригласили в горком комсомола на просмотр студенческого спектакля. В маленьком зале актеров было в три раза больше, чем зрителей. Студенты уныло продекламировали текст, видимо, догадываясь, что их ожидает. Я решил поломать заготовленный сценарий и первым взял слово. Говорил примерно так: "Ребята, вы думаете, что вас сейчас начнут ругать за пессимизм, мрачный взгляд на жизнь и прочее. Ваша беда в том, что вы неоригинальны. Вам кажется, что до вас никто не рассказывал про несчастную любовь, про неотвратимость судьбы? Эти темы были очень модны и в мировой, и в русской литературе. Вы когда-нибудь читали Метерлинка или Надсона? Ну да, в школе этих авторов не проходили, так пойдите в библиотеку, возьмите их книги. Надо больше читать. Если бы вы знали, что про это сто раз написано, у вас бы и спектакль получился другим".
Взоры присутствующих обратились на человека с волевым комсомольским профилем. Секретарь горкома комсомола помолчал, а потом выдал установочное резюме: "Да, спектакль слабый. Но задача комсомола - помогать молодежи исправлять свои ошибки. Надо, ребята, побольше читать, повышать свой культурный уровень, открыть глаза на современную жизнь. Тогда у вас появится оптимизм".
Впоследствии этот секретарь горкома, Юрий Николаевич Верченко, не единожды вызывал меня к себе для беседы и спрашивал: "Толя, а что вы думаете о таком-то кинофильме? А как вам понравилась премьера в таком-то театре? Много говорят об этой книге. Вы считаете ее плохой? Почему?" Внимательно выслушивал, ничего не записывал, но потом в его докладах на пленумах мелькали мои формулировки. Естественно, без указания источника.
Как видите, я входил в систему, и работа в "Московском комсомольце" мне нравилась. Тем более что в газете произошла смена поколений. "Старики" потянулись за бывшим главным редактором в "Московскую правду" - там зарплата выше и привилегии партийной номенклатуры, а "Комсомолец" делали молодые. Литсотрудники - недавние выпускники университетов, заведующие отделами - тридцатилетние ребята, авторы - совсем юные создания и созданьица с московского факультета журналистики. В общем, атмосфера в газете была неформальная. На планерках все хохмили, и Борисову, чтоб поддерживать серьезность комсомольской печати, иногда приходилось рявкать. Легко догадаться, что в молодежном коллективе легко возникали и уж совсем не уставные отношения… Я вспоминаю "Московский комсомолец" как веселое время. Я был типичным шестидесятником, то есть искренне верил в светлое будущее. В том смысле, что рано или поздно, попортив нам, конечно, немного крови, старые пердуны исчезнут, а наше поколение, придя к власти, все построит по-другому. Словом, мерещился некий социализм с человеческим лицом, хотя до этого термина никто тогда не додумался.
Итак, мне двадцать три года, я зав. отделом в газете, со всеми хорошие отношения, и чувствую, что сверху ко мне присматриваются. Какая карьера передо мной открывалась! Оставалось лишь вступить в партию и научиться писать фразы типа "Весь советский народ с огромным подъемом и энтузиазмом встречает…" Кого? Чего? Извините. Не умею.
На розовый автопортрет необходимо срочно поставить кляксу. Шибко умным получаюсь. А разве не делал глупостей? Пример. Тетка лет сорока пяти (тогда женщины в таком возрасте мне казались древними старухами) приносит статью про Щепкинское театральное училище при Малом театре. Статья резкая, а я не любитель пресных статей. К тому же в ней рассказывается о напряженной обстановке в училище, а это наша тема. Интересуюсь в отделе, мол, откуда тетка к нам свалилась? Мне объясняют, что она автор прежнего зава Лёни Чернецкого и что он ей доверял. Чернецкий теперь в "Литгазете", и о нем даже Борисов отзывался с почтением. Какой-то червь сомнения меня гложет - уж слишком резко, похоже на сведение счетов. Но хоть позвонил бы Лёне в "Литгазету", посоветовался… Нет, недрогнувшей рукой подписываю статью в набор, ее с ходу публикуют, на летучке наш отдел хвалят, мы герои.
И вдруг на пороге нашего кабинета появляется народная артистка СССР Вера Николаевна Пашенная, которая не только одна из корифеев Малого театра, но и директор этого самого Щепкинского училища. Она смотрит на нас и говорит: "Ой, какие вы молодые! Я теперь понимаю, почему вас обманули". Я успел Вере Максимовой, нашему спецу по театру, которая, конечно, хорошо знала Пашенную, шепнуть: "Верка, сажай ее на свое место, слушай внимательно то, что она говорит, смотри на нее влюбленными глазами и молчи. Всё. Больше ничего". В общем, Вера Николаевна Пашенная высказала все, что она думает про нашу статью: что все неправильно, училище очень хорошее, а автор статьи - интриганка. Между прочим, как все обстояло на самом деле, я так и не понял, да это уже и не имело значения. Меня поразило несоответствие причины и следствия. Городская комсомольская газета напечатала критическую статью. Ну и что? А народная артистка СССР В.Н.Пашенная не поленилась, приехала в редакцию, чтоб выяснить с нами отношения и парировать критический выпад. Мы по молодости и глупости не понимали, какое острое оружие у нас в руках. А народная артистка, умудренная жизненным опытом, знала, что после таких кавалерийских наскоков летят головы и страдают люди. Статейка в молодежной газете может пройти незаметно, а может, наоборот, послужить началом серьезной кампании, и никогда не известно, как все обернется.
Это было для меня уроком. Позже, работая в "Комсомольской правде", я поехал в Ростов-на-Дону разбираться с местным Театром юного зрителя. Оттуда в газету поступил тревожный сигнал. Я сидел в Ростове неделю, а когда вернулся в Москву, редактор отдела, потирая ладони, спросил: "Дашь им по зубам?" Я объяснил, что в театре напряженка, нет правых и виноватых, а есть конфликт поколений и, на мой взгляд, любое вмешательство извне ухудшит ситуацию. "Тебя же послали в командировку, ты обязан что-то привезти", - настаивал редактор. Я ответил, что не буду раздувать тлеющие угли. "Ну-ну", - сказал редактор, и я понял, что дни мои в "Комсомолке" сочтены.