...То было посреди недели тишайшей тишины, я наблюдалась в дневном стационаре. Поэтому дома вставала очень рано и выскальзывала на улицу, в кружево белых веток, покрытых густым инеем. Вспоминалась фраза Риты Домниковой, что ее мечта, когда выйдет на пенсию, поселиться в лесу, в белом безмолвии и лишь иногда ходить в гости к такому же отшельнику. По телефону я в те дни всем желала белого безмолвия, и мои собеседники мечтательно улыбались.
И вдруг посреди этой сказки меня захватил маниакал. Вот его суть: Валерка Хилтунен, мой ровесник и соратник по прежней "Комсомолке", якобы откопал в редакционных архивах пыльную черную книжицу, изданную всего одним экземпляром. В ней была тайна, которую нам никто из старших никогда не рассказывал. То была история девочки, которая подробно описала, как она решила умереть, просто уйдя далеко в лес и там замерзнув. Записка осталась в кармане. Помню картинку в той черной книжке: девочка уходит по сугробам все дальше и дальше, и вот ее совсем уже не видно под сомкнувшимися ветками. А дальше следовала якобы документальная запись обсуждения этого посмертного письма тогда еще молодыми сотрудниками школьного отдела, нашими будущими мэтрами. Большинство было против публикации – ведь она вызовет эпидемию таких вот самоубийств. И вдруг Сима Соловейчик, весело подмигнув, произнес: "А почему бы и нет?" Мир померк у меня в душе. Ведь именно Симон Львович был хранителем тончайшего, пронзительного восприятия детской души. И тут – этот лукавый цинизм. Значит, все было неправдой, раз хранилась где-то эта черная тетрадь? Значит, старшие нас – обманывали? Я не в силах была позвонить даже Инне Павловне, ведь она – знала. Лишь под вечер набрала ее номер и вскользь сказала, что я видела черную тетрадь. Она встревожилась, услышав отчаянье в моем голосе, что-то горячо говорила о черных снах, но я от обиды и горького разочарования даже не могла с ней говорить.
Лишь ночью, лежа без сна, прокручивая в голове ту историю, я собрала все силы и отринула наваждение: "Нет, Сима не мог так сказать. Это не его интонация!" Это было сродни победе над лукавым, над его искушением. Над очередной ловушкой маниакала.
Безумие наползает на реальность, уродует ее, выдает себя за правду жизни, порой требуя все мужество веры в людей, чтоб стереть его гримасы. И какое счастье, что они есть, незыблемые авторитеты, нерушимые опоры в наших душах – в том числе в топких волнах депрессий и маниакалов.
6. "Имеешь право"
Косая сажень в плечах, писаный красавец, психиатр и нарколог Саша Морозов появился на моем горизонте еще во время первой чеченской войны. Тогда они, группа молодых медиков, создали организацию "Врачи вне политики" и отправились на театр военных действий спасать раненых с обеих сторон. Рискуя жизнью, тайно вывозили пацанов-дудаевцев в безопасное место, вели прием сельских жителей прямо под бомбежками. Я опубликовала о них очерк, и мы стали часто общаться.
Вернувшись в Москву, продолжал рваться повсюду, где гремели выстрелы. О таких говорят – экстремал. (У него и мама – психиатр той же породы, получила орден за работу на Дубровке.)
Когда совсем уже собрался в Югославию в составе "голубых касок", жена поставила условие: выплачиваешь двести тысяч долларов контрибуции на наших троих детей – и помирай где хочешь. Условие счел справедливым, но двести тысяч долларов все равно не смог бы собрать. Сейчас Саша – врач с обширной практикой, творит чудеса, за один-два сеанса вытаскивает алкоголиков, спасает подростков из наркозависимости. Они словно чуют в нем не благополучного доктора, а человека, самого прошедшего громы и молнии и пограничные ситуации. Его отец еще на излете застоя тайком от семьи уехал в Америку. Санька в ту пору служил в армии. Особист так и сказал ему: пойди в лес и сам повесься. Саньку с трудом откачали, возвращался в Москву со жгучей мечтой взорвать ненавистное ведомство. А попал как раз в те дни ликования, когда и без него обошлись, даже памятника Дзержинскому больше не было на площади. Начались депрессии. Спасался по методу какого-то француза организацией экзотических заплывов со связанными сзади руками; прямо дома, в крохотной квартирке, основал секцию айкидо...
Пишет рассказы, мастерит какой-то хитрый прибор для слепых. Санька из тех психиатров, кто не выделяет болезнь из жизни как чистую патологию. Не устает рассказывать мне, как один врач в минуты просветления описывал свою болезнь, и в результате получилась блестящая монография по депрессии. Именно Морозов впервые дал мне ответ на мучительные "зачем?", "за что?", рвущие душу в депрессиях. "А за тем, – пояснил он, – что после депрессии ты видишь мир ярче, ослепительней, чего не дано "обычным" людям, для большинства которых мир сер и будничен. Депрессия – плата за этот свет. За все надо платить".
А когда в какую-то особо длительную депрессию достала полный пузырек таблеток с неистовым решением заснуть навсегда, последний звонок был Морозову: хватит ли таблеток? Он не стал ужасаться, отговаривать меня, просто заметил, что результат – неизвестен. "Как карта ляжет". И эта принципиальная незавершаемость ситуации, как и жизни вообще, дала силы тянуть лямку дальше. К тому же, я помнила его прежние слова: "В тебе слишком много жизнелюбия". Как напоминание о том, что и этот дар надо отрабатывать.
...Лето, я дома одна, только что пришла с могилы Юры Щекочихина, моего друга и кратковременного мужа еще в 70-е. В Переделкино была презентация его книги, выпущенной вскоре после гибели. Среди массы народа я держалась энергично, бодро, по дороге домой тоже держалась, бормоча свои ему стихи. Но в пустой квартире обрушилась такая тяжесть, что я стала кататься по полу со звериным воем, засовывая в рот таблетки горстями. Вой только усиливался, звоню Морозову со сбивчивым рассказом и вопросом: "Может, это передозировка лекарств, что я никак не могу успокоиться?"
И тогда твердо и спокойно звучит мне в ответ: "Имеешь право".
В тот день я отрыдала свое, благодарная Саньке, что он не стал говорить со мной на языке лекарственных схем, что просто дал мне право побыть убитой горем женщиной, похоронившей давнюю любовь.
Заросло травой, проросло бедой
Твое имя с холмика у реки.
Не была женой, не была вдовой,
Не несла венки.
Я была одна с Сетунью-рекой
И рвала цветы -
Не дурман лесной,
Не ковыль степной -
А крапиву с запахом лебеды.
Вечный наш разлад
Превратился в ад
На краю земли.
Как я здесь – одна?
Как ты там – один?
По воде круги...
Этот мужественный человек – Морозов – никогда не признает тотальный характер болезни, а включает ее в гораздо больший, емкий масштаб жизни, которому он сам открыт со спокойной отвагой.
Диагноз: капремонт
И вот в нашем отделении грянул капремонт. Раньше ходили слухи, что на это время больных эвакуируют в другие отделения, но потом где-то наверху, видно, решили, что и так сойдет.
Дома у меня была легкая, неглубокая депрессия, но Раюшкин попросил лечь в Центр – у них набиралась группа для научной программы как раз по моим показателям.
...Все-таки психиатры явно не учитывают влияние материальной среды на больных. Переступив порог отделения, я обнаружила полную разруху. Длинный коридор был перегорожен, вся дневная жизнь больных ютилась на крохотном пятачке, а в коридоре, где размещались люксы, одна на другой стояли кровати. Врачи сновали из кабинета в кабинет с коробками своего имущества, администрация была занята приемом каких-то новых шкафов, столов, списанием старых...
Общий туалет, где обычно была наша курилка, был отгорожен, и потому нас медсестры водили курить под лестницу один раз в два часа. Это известие было для меня таким шоком, что депрессия вмиг слетела, я просто не могла ни о чем думать, кроме желания курить.
Начался сильный подъем, усиленный бытовой неразберихой. По ночам, тихонько пробираясь между спящих сестер, я тайком обследовала пустые помещения люксовых палат, уже пребывая в "коконе чудесного". Днем спать было невозможно из-за постоянного визга дрели. Пользовались мы душем и туалетом поднадзорной палаты, которая была для меня вся пропитана Юркой, моих к нему давних посланий.
В палату по распоряжению Донары Антоновны мне внесли стол, чтоб продолжала писать книгу, разрешили даже курить у открытого окна в поднадзорной палате. Как всегда в подъеме, чувствовала я себя прекрасно, от нечего делать начала "шалить". Описывая в тот вечер по телефону Борису Михайловичу Бим-Баду штабеля новеньких кроватей, предложила: "Берем?" – "Берем", – тут же добродушно согласился Бим. И цветы в кадках берем, и кресла... Расшалилась до того, что ночью я уже была уверена, что Бим подгоняет к заднему крыльцу транспорт, а еще точнее (ведь он Волшебник) – просто отстраивает с рабочими копию нашего корпуса, чтоб оригинал куда-то вывезти. Спать я не могла – в коридоре всю ночь горела лампа (еще с тех пор, как днем ждали какой-то зеркальный шкаф), обычно она потушена. И до поздней ночи за перегородкой гудела какая-то техника. На мои расспросы сестры меня шугали, поддакивая моим опасениям: "Да, это бетономешалка, вот сейчас хлестнет на вас бетоном". И я представляла, как мои девочки, залитые бетоном, становятся памятниками. Вскоре я увидела, что простыни, которыми они были укрыты, становятся похожи на бальные платья и на них нисходит золотистый цвет.
Ночь продолжалась, лампа светила, я ломала голову, как там справится Бим с оригиналом и копией корпуса, чтоб никто ничего не заметил, и тут вспомнила Батурина. Летчик-космонавт, автор и друг "Новой газеты", с которым мы много раз встречались в редакции. Вот он-то и поможет! Просто перевезет "дубликат" на Байконур да и отправит в космос.
А мне предстояли личные переживания. К тому времени я окончательно рассталась с Юркой, он уехал от судебных преследований куда-то далеко, не оставив адреса, а у меня незадолго до больницы появился милый друг, Андрей, он и в Центр уже приезжал, подарив мне плюшевую собаку. И тут, посреди ночи, я вдруг увидела в слабо освещенном окне напротив тень Юркиного лица, а рядом – фигурки ребят. Его лицо было мучительно запрокинуто ко мне с какой-то тихой песней, в которой рефреном повторялось: "Я вернусь". – "Нет!" – упорно трясла я головой, прижимая к сердцу плюшевую собаку, и обливалась слезами.
Но было ясно: он не уйдет, ему легче умереть. Он вообще не сможет жить без меня. Ну хорошо же, рыдая, подумала я. Тогда все расскажу Раюшкину, и на рассвете он тебя убьет! Юрка не исчезал, и я поняла, что сама должна убить, дематериализовать этот призрак. Убить галлюцинацию. Но как? Стрелять в человека, даже в тень его, я не могу. И тогда я вспомнила деда. Он всю войну прошел военным разведчиком, а умер, когда мне было три с половиной года. Он и с того света всю жизнь меня защищает.
Выстрела я не слышала, лишь коротко взметнулся испуганный детский крик. Но дело было сделано. И тогда я повалилась на пол в рыданиях: дед ушел. Он пришел, он помог, он был тут, и вот опять безвозвратно ушел, самый любящий меня человек. Я лишь слышала запах его папиром "Герцеговина Флор".
Не в силах все это держать в голове, я выскочила в коридор к сестрам с безнадежным воплем: "Я рехнулась!" На миг действительность стала на свои места, и меня обуял весь ужас безумия. Сестры отправили меня обратно в ненавистную палату, где меня ждало еще одно тревожное открытие: за окном была необычная, не по-земному черная ночь, и ни шелеста листьев, ни гула автострад, ни возни птиц не долетало из-за окна. Тут до меня дошло: Батурин перепутал "капсулы" и в космосе оказался "оригинал", а не "дубликат"! То есть мы – в космосе. Что же теперь делать?
Сметая все заслоны сестер и санитарок, помчалась среди ночи к кабинету заведующей, чтоб "доложить". Но запуталась среди телефонов и отчасти успокоила словами медсестру, что утром, совсем скоро сама ей все доложу. Чтоб как-то разделить охватившую меня беспредельность, набрала номер Петра Положевца все с тем же сообщением: "Представляешь, мы в космосе! – "Хорошо..." – полусонно ответил привычный к моим фантазиям Петр. – "Что ж хорошего, как мне на прогулку идти – по звездам, что ли?" – "Иди по звездам", – великодушно отпустил меня главный редактор.
И я стала с нетерпением ждать лечащих врачей, чтобы обо всем им рассказать, – к тому же, перед забором крови и ЭКГ не должна была ничего есть. Но Александр Николаевич, мой лечащий врач, уже, очевидно, прослышав о событиях минувшей ночи, сам нес мне творожный сырок, тоже галлюцинация, что ли? Над ним клубились пары морозного воздуха, сырок был обжигающе холодный (уже до этой встречи я "сообразила", что наш корпус "совершил посадку" и размораживается теперь от космического холода).
С ликованием я сообщила доктору, что вон там, за окном, стоит мой муж Устинов, которого даже мой дед не сумел убить. Я уже успела поговорить с ним в открытую форточку, а в ответ слышалось характерное нервное постукивание сигареты о металлическую пепельницу. "Он там, хотите посмотреть?" Александр Николаевич как-то дернулся вбок (а я еще подумала: вот Раюшкин бы точно посмотрел). Тут нас повели курить как раз на ту лестницу, где стоял мой Юрка. "Мой скворушка", – как назвала его я.
И вдруг передо мной неожиданно возник Александр Николаевич: "Сначала ЭКГ, потом курить" (а из-за спины уже неслось распоряжение Донары Антоновны: "Мариничеву – в первую палату!"). Но я очень хотела курить и попросила перенести ЭКГ на потом. И тут вдруг милейший Александр Николаевич клещами в меня вцепился, налетели еще трое-четверо докторов, стали меня от той двери отдирать (я же сопротивлялась, ибо не чувствовала за собой никакой вины непослушания), и вот они меня уже волокут по коридору под раскатистое заявление Донары Антоновны: "А я и не знала, Марина Владиславовна, что вы, оказывается, драться умеете".
В поднадзорной острой палате, когда меня уже "зафиксировали", самым важным для меня было то, что мои доктора Айна Насрутдинновна и Александр Николаевич стояли рядом, глаза в глаза, и держали мои руки в своих ладонях. Потому что я увидела, как на их лицах начал опасно сгущаться золотистый цвет, стоило им отвести глаза от моего взгляда. "Не дай бог, еще китайцами станут", – в панике подумала я. Но когда они меня услышали и поняли, наваждение кончилось. И у меня просто родился образ золотистых людей.
Несбыточный мой! Спасибо, За то, что ты есть на свете...
Ю. Устинову
Благодаря тебе я научилась
Быть адвокатом вечного стыда:
Защитницей Безумия спустилась
В тот мир, где беззащитна стала
я сама.
У любящих тому не научиться
И потому от имени Суда
За царственную щедрость
безразличья
Благодарю, благодарю тебя.
Я хлестала его и себя этими строчками, он лишь коротко вздыхал, будто всхлипывал. Друзьям признавался, что тоже любит меня. Мы оба слишком много вложили друг в друга, но каждый имел дело именно с той, вложенной в другого, половинкой себя, и половинки лишь резонировали друг с другом, не выходя за очерченный круг, где могла бы состояться встреча. Я винила в этом свою болезнь. Я встретилась с ним когда-то в разгар маниакала, и потому в терапевтических целях предложила ему попробовать отделить в памяти реальные ситуации и чувства от моих "заморочек". Так возникла наша переписка по электронной почте.
Ладно, Юрка, давай попробуем разобраться с моей болячкой (в аспекте ее, связанном с твоим образом в моей дурной башке) в режиме диалога, то есть я даю "картинку" ситуации с начала нашей совместности и далее, а ты (если вспомнишь, конечно) присылаешь по e-mail свой к ней комментарий-воспоминание (то есть мысли, чувства, ощущения) "с той стороны зеркального стекла" (это из Тарковского – помнишь? – стихи звучали в фильме "Зеркало": "Когда судьба за нами шла по следу, как сумасшедший с бритвою в руке").
Итак...
Ситуация № 1. Знакомство
Сидим с Кордонским на встрече со Щетининым, в которого я безнадежно и смиренно третий год влюблена – в первого человека после разлуки с Симой в 1978 году (с тех пор искала его "двойника" – то есть его уровень личности). Кордонский зовет спасать "хорошего человека". Я – в сильном подъеме, но пока без маниакала.
(...Мишка, привет, здравствуйте... Господи, а я в таком виде, стыдоба... Ладно, принимаем как есть.)
Следующий кадр: твое лицо на фоне ночного окна, сидишь за столом в большой комнате. Квартира на Садово-Черногрязской, полумрак. Говоришь, что ты – пепел. Моя мгновенная влюбленность с первого (в Мишу – со второго) взгляда в глаза, бороду, нос, руки.
(Кусочек света среди надвигающейся тьмы, это – та самая Мариничева, которая Алый Парус, которая Ивкин, Шумский, Рост, она настоящая, та, что проступала в публикациях, они не были категорией хитрости, они тоже настоящие, теперь я вижу, ей можно говорить все, но, кажется, уже поздно (...) Почему так пахнет парфюмерией, надо напоить всех чаем, надо улыбаться, она все понимает, вот праздник-то! Так и представлял...)
В гримасы страдания на лице. (С детства – хлебом не корми, дай кого-нибудь спасти – птенцов, выпавших из гнезда, девочку легкого поведения, мальчика-еврея...)
(Так пристально смотрит, так и запомнится на фоне темной стены – светлый взгляд в упор, тепло смотрит, я тоже могу, я давно держу удар, все забыть, вернуться в шестидесятые, там все было так, как она смотрит, я тоже так могу, сахара больше нет, это стыдно, надо принять по-человечески, это и вправду достойнейший человек.)
Следующий кадр: идем по мосту у Белорусского вокзала к моему дому на улице Правды, внутри – огромное спокойствие: а) нашла Того – Которого искала (с Мишей же сразу было нервно); б) сразу очень импонирует, что вызвался провожать меня до дома; в) чисто телесно-пространственное удовольствие от соответствия твоего роста моему, от темпа ходьбы, от твоей осанки (слегка сутулые плечи, но прямой шаг) – все мило, любо, все как надо, как должно быть (вера с детства). "Я рада, что вас нашла". – "Хорошо. Только давайте по-французски: без выяснения отношений".
(После бешеной скачки с рюкзаком по зимнему лесу – тьма не растворилась в снегу, грустные глаза ребят, Вовка сказал: "Давай не возвращаться из леса. Совсем". Приходится возвращаться, что? – меня нет, есть моя работа, она достойна внимания, так кажется. Почему внимания ко мне больше, ко мне ОТДЕЛЬНО от работы? Нет, это показалось, она говорит про меня как про мою работу, конечно. Почему тревожно? Я сам по себе ничего не стою и не представляю, главное – дело, надо рассказывать, рассказывать.)
Звучит элегантно, красиво – опять как надо. Веду тебя показать свое сокровище: горстка разноцветных хрусталиков (свернутая елочная гирлянда) на топазово-дымчатой прозрачной крышке моего проигрывателя. Включаешь – и такое волшебство перемигивается! У подъезда ты мнешься: уже поздно, а у меня дома мама. Но я упорна: как раз сразу и маме тебя надо показать (чтоб, опять же, как надо, то есть как в сказке: в первый взгляд, в первый вечер, и умерли в один день).