Исповедь нормальной сумасшедшей - Ольга Мариничева 12 стр.


* * *

По-прежнему приторно пахнет жасмин. Хлынул проливной ливень – работать на участке не могу из-за дождя. Но стало легче жить. Сразу же, как всегда в переходе, пытаюсь нащупать природу этой гадости (депрессии).

Но все страхи лишь слегка отступили и дышат мне в затылок, припрятав на время свои когти, которыми они меня рвут на части.

Пытаюсь понять "родословную" этих страхов. Большая часть группируется вокруг "социальной несостоятельности" (это по Фрейду – супер-эго?). Недоразвитая уродка.

...Нет, так нельзя. Грешно так. Пусть лучше слезы льются. Сижу – и слезы в три ручья.

Господи, как невыносимо это чувство убожества. Это чувство своей неправильности, уродства.

Маму надо оберегать от этих рыданий.

Санька, мне негде скрыться – в моем домике мама, а здесь на участке, через забор – компания Теслер. Слышу их веселые голоса и безудержно плачу.

...Вечер. После разговора с тобой порою становится легче.

* * *

День.

Опять погано. Страшусь будущего. Как я – без мамы?

Нет, не надо страшиться – это просто сонмище страхов выпускает когти.

Депрессию переживаю словно богооставленность.

Вот к вечеру призраки-вампиры опять вернулись. Но это скорее призраки страхов (это я их и себя заговариваю, просто трудно очень в переходные дни сидеть в одиночестве, даже телефона нет).

Буду описывать страх. Что мне еще с ним делать, если он охватывает всю меня от макушки до пяток?

...Самый корневой страх "не могу "на уровне" писать в газету" дополнился еще более глубинным: "не смогу продолжить книгу".

Писанина для меня – последнее утлое убежище над бездной страхов.

Когда сознание фиксирует, что другой жизни уже не будет, а эту принять невозможно (я не знаю, чем здраво объяснить эту невозможность, но в потоке страха это так очевидно), единственное, что остается – писанина. Больше нечем жить.

Отчаянье сжирает единственный просвет: саму возможность писать.

Это ставится под сомнение и вот уже рушится в бездну.

Откуда такая страсть к саморазрушению – из страха перед жизнью? Может, это что-то вроде защиты: мир мне враждебен, сейчас он меня убьет, разрушит, пощады не жди, так вот я тогда сама его опережу...

Страх разрушителен по самой природе своей. Ему может противостоять только любовь. Депрессия – это неспособность любить. Пустоту заполняет страх. Не исчезай, Фур!"

2. Майра улетела, Майра прилетела...

"Что это ты обо мне, словно о птице говоришь? – каждый раз удивляется она между отлетами и прилетами. – На днях тебе мои юристы позвонят".

"Мои юристы"... Как же высоко многие из вас взлетели, мои хорошие! И я рада, но как мне не хватает ваших собственных звонков. На следующий день Майра исправилась: "Я тебе сама эти дни буду звонить".

Так и не позвонила, конечно.

У нее какой-то гуманитарный бизнес в Казахстане, с представительствами во всем мире. В Москве бывает набегами, на пару-тройку дней раза два или три в год. Тут у них с мужем Маратом остался жить сын Арман.

Но вот что удивительно: самые ключевые события моей жизни связаны именно с ней, Майрой Салыковой: крещение, издание книги...

Помню, как долго я блуждала по церквям и соборам, не в силах понять, где и как мне креститься. А надо было сделать это обязательно: психосоматика без церкви не лечится, как сделали мы вывод с моими девочками в Центре. Мало просто верить – нужны исповеди и причастия. Так нам и во внутреннем храме в Центре говорили: "Здесь вы – в лечебнице".

Я не понимала, какую мне выбрать конфессию, очень было привлекательно католичество... Но потом я так объяснила Майре свой выбор православия: я должна быть там, где мой народ. Майра же, чистокровная казашка, воспитанная в Москве, лишь вздохнула: "А где мой народ, Марина?" Разъезжая по всему миру, она в каждом большом городе идет молиться в храмы сразу всех религий. Вот такая она "гражданка мира".

Так вот, подождав полгода, что я металась по церквям и депрессиям, она просто однажды подъехала с Маратом и Арманом к моему дому, погрузила меня вместе с депрессией в машину, и мы поехали к какому-то деревенскому батюшке, который в своей церквушке все село крестил и многих москвичей тоже. Она стала для меня вроде крестной мамы. И не только духовно: привезла полный багажник продуктов, чтоб вместе со священником отпраздновать мое крещение.

Познакомились мы с Майрой в редакции "Комсомолки" незадолго до перестройки. Ее отец был ответственным работником ЦК КПСС, и вся ее юность прошла в постоянных скандалах с отцом по поводу: "Что они сделали со страной?!". Протестуя против отцовской идеологии, она в итоге решила пойти работать водителем троллейбуса. Отец (глубоко порядочный человек, поэт "по совместительству") позвонил Селезневу, тогдашнему главному редактору "Комсомолки", с просьбой взять дочь на любую, самую низкооплачиваемую работу. Майра стала секретарем отдела школ и "Алого паруса".

Пока мы шли по дороге из редакции к метро по улице Правды, она яростно спорила со мной про коммунистический идеал. Страсти так накалялись, что однажды у нее на руке на наших глазах вдруг появилась вроде бы ниоткуда яркая алая царапина. "Вот, – рассмеялась она, – это твои силы тебя защищают!" (И до сих пор, если в телефоне раздается характерный щелчок, мы с ней озабоченно спрашиваем друг друга: "Это твоя разведка или моя?" И Майра продолжает в трубку: "А мы все разведки мира лю-у-бим!..")

Легкая, быстрая, во всех смыслах умница у меня подруга.

Если ее побывка в Москве совпадает с моей больницей, то едет она в наш Центр опять же с полным багажником даров и продуктов. А когда ее нет, приезжает Арман. О нем медсестры говорят: "Какой светлый парень!" Они все втроем, всей семьей готовят к изданию мои книги.

Может, решимость Майры сделала свое дело, когда она пришла к Муратову (главный редактор "Новой газеты", он тоже родом из той нашей "Комсомолки") с твердым заявлением: "Я буду издавать эту книгу". На что Муратов тут же ответил: "Только пополам, половина твоих денег, половина наших". И тут же сам, наконец, прочел ее, подстегнутый Майриной уверенностью.

А я была счастлива, что судьба книги оказалась в руках не просто издателей, а друзей, дорогих моему сердцу людей.

Легкая, быстрая, во всех отношениях просто волшебная у меня подруга Майра.

А что звонить не успевает – это не важно. Важно, что она есть у меня и всегда появляется рядом в переломные дни моей жизни.

3. Просто соседи

Я живу почти 25 лет на улице Стартовой – в бывшем доме бывшего ЦК ВЛКСМ. Раньше таксисты называли ее "финишной", ибо за ней – уже кольцевая дорога (МКАД) и Мытищи.

Стартуют надежды, разбитые
вдрызг.
Мой мальчик, мой ангел,
за небо держись!
Привычно сгорают, становятся
сном...
На Стартовой улице – снова светло.

Да, у нас тут всегда – светло. Последний раз вернулась из больницы, а на окне, у которого мы с соседями курим, висит нежнейшая голубая прозрачная занавесочка. Виктор с женой Татьяной – Веретниковы – из квартиры справа от нас ее повесили. В предбаннике за общей дверью – разноцветные ковровые дорожки, на нашем "reception" (вынесенный в коридор из квартиры Сергея и Гали Галагуз складной стол) веером разложены журналы, газеты, книги, уже прочитанные по очереди и передаваемые по кругу для чтения в метро или на диване моей всеядной к книгам матушкой. Долгие годы она была единственной бабушкой на нашей площадке 11-го этажа, а теперь и Таня с Виктором, и Галамидовы, Юра с Наташей, сами молодые бабушки и дедушки.

В изначалье здесь поселили работников ЦК ВЛКСМ и журналистов "Комсомольской правды". Теперь из бывшей нашей газеты остались в доме только мы с Виктором Расторгуевым, остальные переехали ближе к центру. Но все бывшие комсомольские работники на нашей площадке сохранили свое место жительства. Четыре квартиры, одна из которых – наша с мамой.

...Когда-то я видела то ли сон, то ли виденье: вначале хрустальный город. Он быстро растаял на горизонте (явный след четвертого сна Веры Павловны из романа Чернышевского "Что делать?" с ее хрустальным дворцом будущего). Затем какая-то пашня в пригороде, вдоль которой анпиловцы (дело было в перестройку, а во времена застоя Виктор Анпилов был моим однокурсником) сложили свои транспаранты и знамена и занялись сельскохозяйственными работами (наконец-то, подумала я).

А третья картинка была чудо как хороша: городок напоминал Пущино-на-Оке и был почти реальным. Только одно необычное измерение: жители в нем все поголовно были добрыми соседями. Дома в этом городе представляли что-то вроде ДНБ (то есть "Домов нового быта", проекты которых существовали в стране с 20-х годов XX века, но никак не могли надолго укрепиться в реальности, мы застали несколько таких проектов в 60 – 80-е годы под названием МЖК, то есть "молодежные жилищные комплексы"). Коридоры и холлы в домах того города из сна были общими, с прекрасной мебелью, дизайном, интерьерами. Соседство – что может быть надежней и спасительней, когда оно – доброе!

Помню, как давно, уже в маниакале, я увидела во сне (или в виденье?) нашу Татьяну, одаривавшую нас кучей нарядов из гардероба. Очень ясное предвиденье: Татьяна "наяву" чуть ли не каждую неделю угощает нас с матушкой то тортом, то супом. (Семья у нее большая, готовки много...)

Летом вообще дарственный дачный сезон: то Серега, то Татьяна везут нам с огорода массу вкусностей, одаряют мороженым, конфетами. Юра с Наташей (они родом из Сибири) из отпуска привозят большие банки сибирского меда, к тому же, Юра постоянный помощник нам с мамой по домашнему быту (сантехника, оконные рамы и прочее, прочее). Я временами возилась с их детьми: то стенгазету выпускали к Новому году, то с Танечкой Галагуз на 23 февраля вышивали бисером носовые платки в подарок всем мужчинам нашей площадки...

Теперь дети выросли, сами с семьями или "на выданье", и я очень люблю порой беседовать с ними "за жизнь".

Когда приходится совсем туго, соседи всегда рядом. Помню, когда у меня на дому были длительные маниакалы, в кризисные ситуации бесстрашно входила к нам Натка, с улыбкой уговаривая: "Пошли, там ребята собрались!", и я была ей благодарна, хотя и понимала, что заманивает меня вовсе не к "ребятам", а в больницу (у подъезда уже ждала чья-то машина).

А ее муж Юра всегда требовательно выспрашивает, над чем я работаю, постоянно напоминая, что он "растил детей на моих статьях" еще в прежней "Комсомолке".

Как-то у мамы случился длительный приступ, и соседи по очереди дежурили около нее, пока я ездила в редакцию. У нас в те дни были проблемы с постельным бельем, и наши милые женщины тащили нам кто простыню, кто пододеяльник. А мужики, когда мы все же решили маму госпитализировать, сами ее на одеяле спустили вниз, к машине "скорой помощи".

Мы все вместе разделяли проблемы каждой квартиры, будь то беда с наркотиками у пацанов или несчастная любовь у кого-нибудь из ребятни. А потом провожали их в армию, женили, выдавали замуж – каждый раз радуясь за них всей площадкой.

... С горечью пережили мы в свое время крушение коммунистических идеалов. Для моих соседей это было еще и потерей работы, социального статуса. Но все обошлось: мужчины, в основном, работают в серьезных фирмах, их жены пошли учителями в школы. Но вот теперь, спустя годы, я думаю, что не такие уж это вещи несовместимые – коммуна и "рынок". Просто все дело в "пропорциях" и формах этой совместности...

Соседство – оптимальная основа для духа коммуны.

4. "Да ты что?!"

Особое место в моей "группе поддержки" занимают мои коллеги, люди пишущие и делающие газеты.

Прежде всего, конечно, Петр Положевец, главный редактор "Учительской газеты", где я работаю в штате уже второй десяток лет после разрыва с "Комсомолкой". (Сам он перешел в "УГ" из "КП" несколько раньше.)

Познакомились мы с ним на турнепсе (это овощ такой, убирать который редакция "Комсомолки" ездила каждую осень в 80-е в подшефный совхоз). У нас тогда освободилось место редактора отдела образования и "Алого паруса", и мы с Валькой Юмашевым, капитаном "АП", срочно искали свою кандидатуру на этот пост, чтобы из ЦК ВЛКСМ не прислали очередного функционера.

Был серый промозглый день. Мы обреченно таскали в кучи склизкий турнепс с грядок (он похож на большую продолговатую репу). И вдруг из этой мглы вынырнул прежде незнакомый мне парень, очень красивый и стройный с синими грустными волошковыми глазами ("волошка" – по-украински значит "василек"). Была в тех "волошках" какая-то особая, пронзительная печаль. Узнав, что это наш новый собкор по Украине, я сопоставила его уже замеченные прежде красивые тексты с этим взором волошковым и твердо заявила Вальке: берем! Юмашев и тогда умел мгновенно решать кадровые и прочие сложные вопросы (что пригодилось ему несколько лет спустя на посту главы администрации Ельцина). И вот через неделю Петр Положевец работал на этаже. Это было лето Чернобыля, и не эту ли печаль принес он в своих глазах, побывав прежде нас всех на АЭС?

Петр так и остался для меня с вечера моего дня рождения слитен со словами песни на стихи Виталия Коротича "Переведи меня через майдан"... Мы упоенно танцевали с ним под пластинку, вторя Сергею и Татьяне Никитиным на своей украинской "мовi", и общая родина с ее печалью и простором наконец-то прорвалась, озвучилась в нашем московском кругу общения.

Может, именно глубинная, женственная поэтичность украинской "мовы" (не хочется переводить это слово на более рациональное, более мужское слово "язык") лежит в основе его уникальной способности к отклику на самые запредельные мои "улеты".

Критика таких состояний, безусловно, важна, но все же временами для меня не менее важно, как ни парадоксально, на фоне этой критики (от мамы, сестры, от Фура, от самой себя)... ее отсутствие. Но не равнодушное, а мягкое, удивленное, как у Пети: "Да ты что?" – в ответ на самые мои невообразимые откровения по телефону, да еще глубокой ночью или, того хуже, рано утром.

...В тот подъем я день за днем лепила на стены комнаты множество ярких плакатов, афиш, рисунков, фотографий, краски били по глазам... И вдруг, поздно ночью, при ярком свете всех ламп, чувствую нестерпимый физический жар от стен, будто в топке реактора нахожусь (моделирую я сама себе сравнение, тут же в него уверовав). В полной панике звоню Петру: "Скажи, как спасались чернобыльцы от радиации?" Следует мягкое удивление от столь странного моего местопребывания, после чего спокойно и участливо Петр рассказывает, что надо выпить глоток воды, задумать самое заветное желание и уснуть, положив руку под подушку. Мгновенно успокаиваюсь от самого совета, но еще больше от того, что мне не перечили, не разоблачали "бред", не пугали и не пугались... А ведь в маниакале самое главное – просто успокоить и заставить меня спать.

В другой раз "крыша едет" по поводу Юры Устинова (от этой темы уже у всех моих "доверенных лиц" просто руки опускаются). Вдруг уверилась в его полном исчезновении из нашего мира вместе с его ребятами – лишь прощальный иней остался на стенах моей квартиры. Задыхаюсь от не выплеснутых рыданий, порываюсь идти среди ночи к соседям по площадке и к Лепскому, товарищу по "Комсомолке", в соседний подъезд, чтоб сагитировать тут же искать подснежники в январе (зачем-то это нужно, чтоб вернуть ушельцев). Мама устало, но твердо советует: "Звони Пете". Тот полусонно слушает мой лепет про некий иней на стенах, прерываемый рыданиями, искренне реагируя неизменным "Да ты что?" И опять сам факт разделенности, принятия моих истеричных откровений успокаивает, сглаживает остроту приступа – иней как-то незаметно исчезает, подснежники перестают казаться столь уж необходимыми...

Я так и не знаю до конца, да и знать не хочу, есть ли некая мудрая "хитрость" в этих его "Да ты что?", или он на сто процентов просто искренен? Уповаю на сам украинский характер, на саму интонацию нашей "мовы", в которой всегда свернут подтекст. У русских же более чем прямолинейное, прямодушное интонирование языка.

Уповаю и на поэтическую отзывчивость Петра на красоту (пусть и сомнительную, опасную с клинической точки зрения) захватывающих меня образов в маниакалах.

Вот "зависла" в клинике после бессонных ночей, обнаружив себя... в космосе. Как иначе объяснить себе чернильную темень окон, отсутствие каких-либо звуков птиц и шелеста листвы за стенами? Скоро придут врачи и, конечно же, поместят меня прямо по назначению в острую поднадзорную палату, но это в тот миг не осознается, ведь оно будет потом, другое, шершавое, жестко-реальное измерение... А пока – как прожить, как вместить в себя эту раскрывшуюся бездонность, заброшенность? Тайком пробираюсь к телефону, набираю спасительный номер: "Петя, представляешь, мы – в космосе!" – "Хорошо. .." – отвечает он мне с сонной ласковой усмешкой. – "Но как же мне на прогулку идти – босиком по звездам?" – "Иди по звездам", – щедро отпускает меня главный редактор – быть может, просто досматривая утренний сон.

Вот так и аукаемся с ним третий десяток лет, и это "отзеркаливание" образов (пусть и болезненных по природе своей) для меня очень значимо, ведь оно своего рода продолжение восприятия образных текстов друг друга на газетной полосе или в процессе их создания.

Будто продолжается тот наш первый танец, будто длится та строчка Коротича "Переведи меня через майдан..." Где майдан – образ самой жизни, ее "торжища людского".

...А поля не было, где кончился майдан.

5. Белое безмолвие, черная тетрадь

В моих снах и видениях она неизменно присутствует в эпицентре образа "хороших, светлых людей": то спасающих меня, то выносящих молчаливый приговор именно в качестве высшей нравственной силы. Да и для всех, кто связан с прежней "Комсомолкой", Инна Павловна Руденко – безусловный нравственный авторитет. Несгибаемый духовный стержень нашего обширного землячества. Эталон того, как жить и писать – достойно.

Тусклый от постоянного физического недомогания голос вмиг преображается, наполняясь светлой, жизнеутверждающей энергией, стоит ей услышать мое очередное горькое признание о начале депрессии. В ответ с особой лаской и сочувствием звучит ее неизменное "деточка..." (какое счастье быть после пятидесяти все еще для кого-то – "деточкой"!). И дальше следуют напористые слова о моем таланте, прочих достоинствах, либо просто короткое: "Сейчас пострадаешь, зато потом опять будешь молодец!"

Жадно вслушиваюсь в интонации – в ее голосе будто сгустились отзвуки голосов уже ушедших дорогих мне людей, наших учителей еще в 60-е, 70-е... И прежде всего – Симона Львовича Соловейчика, друга Инны Павловны, блистательного мастера педагогической публицистки. Моего Учителя, друга, любимого.

Его уже давно нет на этом свете, но я продолжаю с ним разговаривать, как с живым, вспоминаю его словечки, фразы, перечитываю его книги и статьи.

Назад Дальше