Все они говорили разное и, забегая вперед, скажу, что эту тягомотину наконец-то прервала хорошо знавшая нашу семью участковый терапевт, вызвав обычную "скорую помощь" и госпитализировав маму в обычную горбольницу. Когда наши мужчины-соседи выносили ее на одеяле вниз к машине (ходить она не могла из-за страшной боли в спине после того ушиба), я увидела по ее глазам, что психически маме стало легче, свет разума начал возвращаться, а в приемном покое, куда примчалась сестра, она и вовсе очнулась. На вопрос Ленки: "Ну хоть сейчас ты понимаешь, что у тебя крыша поехала?" – мама потрясенно залепетала, еще с трудом ворочая языком: "Никогда не думала, что это может случиться со мной..." Дальше последовали годы лечения в разных отделениях с минимальной психиатрической составляющей (мои профильные лекарства ей все равно были противопоказаны – возраст, да и приступов острого бреда после тех страшных полутора месяцев больше, слава богу, не было).
Ну а теперь вернусь к главному виновнику этого моего рассказа. Он появился в составе одной из тех сводных платных медбригад в качестве кардиолога. Пока его коллеги исполняли свои ритуалы, он оглядывал "поле боя" (та еще картина: мама лежит в кухне на полу на сбитых матрасах и одеялах и лепечет что-то вдохновенное про фонтаны и дворцы – это ей чудилось, будто она у меня в такой роскоши проживает...) Я в коридоре стенку подпираю со своим лучистым "подъемным" блеском в глазах... Кардиолог отозвал меня в сторонку и объяснил, что по базовой многолетней специализации он сексопатолог и потому знает наш общий с мамой психиатрический диагноз, проистекающий из его профиля: унаследованное отсутствие оргазма.
Я подивилась остроте его глаза и про себя подумала: "Неужели все так просто? Не реализованная до конца сексуальная энергия бьет в голову, усиливая и без того неслабое воображение, фантазирование – и пуще всякой безнравственной распущенности гонит к смене и поиску новых и новых партнеров? Вполне возможно..."
Тут, кажется, кардиосексопатолог совсем забыл о маме и полностью увлекся расспросами о моей особе. Попросил обменяться телефонами и продолжить консультирование. Следующие дни он достал меня своими звонками, страстно призывая воспользоваться его помощью (после специальных вопросов он обрадованно объявил мой случай очень легким). Но так как у него не было своего прежнего сексопатологического кабинета, то помощь свою он предлагал у меня на дому...
"На фиг ты мне здесь сдался", – злобно подумала я, только представив себе эту увлекательную картину на моем диване с больной мамой на кухне и попробовала переориентировать его профессиональный интерес к моему другу-бисексуалу. Но друг застрял в раздумьях, кем же он все-таки хочет быть, мужчиной или женщиной, а без этого выбора врач помочь ему не мог... Меня же этот виртуоз продолжал терроризировать звонками и призывами стать, наконец, "счастливой женщиной", так что я в итоге резко его отшила, пристыдив: до того ли мне сейчас, когда с мамой такое творится? Кажется, ему и впрямь стало стыдно, и он то ли отстал, то ли я о дальнейшем общении уже забыла. Но не сам его диагноз, о котором стала с тех пор упорно размышлять, осторожно выспрашивая кое о чем особо близкие мне семейные пары друзей, еще раз прокручивая в памяти историю семейных отношений родителей...
И все же столь интересную для всех тему на этом я прерву, ибо свои выводы куда продуктивнее вкладывать в доверительное общение с молодыми людьми, чем в эксплуатацию этой темы в тексте – без меня охотников пруд пруди.
Что же касается "анализов истоков" болезни, то их набралось так много, что принять за тотальную "последнюю истину" хоть один из них представляется невозможным. Остаюсь на позиции врачей моего отделения: истоки эти неисповедимы, все факторы надо изучать и учитывать (кстати, и впрямь очень бы пригодился в наших заведениях штатный сексопатолог), но любой случай индивидуален и, добавлю от себя: многое в болезни зависит от выбора нравственной, духовной воли самого человека.
Для меня этот выбор таков: каждый имеет право видеть то, что он видит, слышать то, что он слышит (это созвучно словам Дэзи из "Бегущей по волнам" в защиту права Гарвея видеть то, чего не бывает: явившуюся к его шлюпке прямо по волнам Фрэзи Грант, когда он терпел бедствие в океане). И более того, истолковывать все виденное и слышанное так, как созвучно именно ему самому. Даже если речь о "бредовых картинах" мира – пусть лечение помогает, пусть свободная работа разума потом корректирует эти картины, а что-то все равно упрямо остается в области мечты...
Так и в интимной жизни: кто-то сам выбирает помощь специалиста (но хорошо бы без уверенности оного, что он-то и есть главный держатель акций "счастья" женщины ли, мужчины), кто-то, как я, ее отодвигает, ибо по моим взглядам искомое счастье – все же во встрече "двух половинок" в полноте принятия друг друга, абсолютном доверии... И тогда даже высшая, считай, святыня современной цивилизации, особенно в массовой культуре – Его Величество Оргазм становится, в общем-то, вопросом скорее "техническим". Но это же не значит, что сам по себе, вне душевно-духовного контекста оргазм несет в себе и свет, и тепло любви...
Так что, остаюсь при своих интересах.
Поземка из детства
Борис Михайлович Бим-Бад как-то предложил писать "портрет эпохи" – через свою личную жизненную историю, прежде всего – историю детства (у него в Университете, знаменитом УРАО, пока его не отобрали, был даже Музей детских воспоминаний – не столько знаменитых, сколь просто людей).
Мне захотелось.
* * *
Из всех любящих и любимых избранников мое детство приютилось лишь под крылом Симона Львовича. Почему-то так получилось. Может, дело просто в том, что собственная фраза "мое детство бежит к твоему и пересекается с ним" родилась и обожгла меня особой пронзительностью, когда мы с ним пришли в квартиру его мамы на Сретенке, где висели в рамочках его детские фотографии. И я испытала потрясение до покалывания в пальцах, выразившееся вот в той самой фразе – очевидно, речь шла о потрясенности чувством полноты, цельности, тотальности приятия нами друг друга, вплоть до срастания детствами. (Теперь уже трудно это передать и понять – ощущения, да и чувства выдыхаются, как духи в открытом флаконе, но всегда на дне остается если даже не капля, то хотя бы тень их запаха...)
...Вот уже и Сима ушел из жизни, а сквозняк моего детства гуляет по Сретенке, где мы однажды встречались в той квартире его мамы. Сквозняк, вырвавшийся из массивной арки дома в Запорожье, где я жила. Там еще надпись была: "Ремонт часов с гарантией". Надпись эта так часто повторялась на каждой часовой мастерской в моем городе, что казалась мне верхом тупости (если и так везде "с гарантией", зачем об этом писать?), и я решила: когда вырасту, буду отдавать часы только в ремонт "без гарантии".
Сквозняк заносит с южных улиц моего города поземку отцветших белых акаций – в Москве эти деревья наперечет, а в Запорожье они мощные, буйные, их соцветия – любимое лакомство ребятни. Ее у нас называли "кашкой". Срываешь сразу целую гроздь – и засовываешь целиком в рот, будто ветку красной смородины, один черенок остается. Только кашка слаще и духовитей смородины. Бывает, в самую сладость, в желтоватую середку белых соцветий забираются пчелы – и тогда не зевай, поскорее раскрывай рот, чтобы пчела вылетела, а не цапнула за язык.
...А на московских улицах – в память о той поземке я признаю только сугробы опавшего вишневого цвета вдоль кромок тротуаров, и всегда старательно зарываюсь носками туфель в эту шуршащую белизну. Еще люблю по осени так же шуршать палой листвой.
...Арка того дома, где я родилась, была тяжелой, солидной, в ней всегда царили полумрак и прохлада, даже в самые жаркие дни. Дом был тоже солидный, основательный – его строили еще пленные немцы, о чем в городе говорилось с уважением. И как раз возле арки был подъезд, в котором жил Вовка Лопач. В него я была влюблена в третьем и четвертом классе. Влюблена, скорее, по необходимости, просто остальные мальчишки были совсем плюгавенькие.
А я была абсолютно убеждена, что обязательно нужно быть влюбленной. Вот ведь и все песни по радио и телевизору – про любовь, даже строчку из песни "Я люблю тебя, жизнь", что транслировалась по репродуктору у кинотеатра "Родина" на всю площадь, я воспринимала по-своему: "...И вершина любви – это чудо великое, дети". Как объяснение детям, что именно вершина любви – это чудо великое, а вовсе не сами дети. Так и пронесла я это ошибочное заключение через всю жизнь. Детей у меня нет. Метет, метет сквозняк-поземка из того города, из той арки, из заповедного подъезда Вовки Лопача (я любила тихонько подниматься к нему на этаж и подолгу замирать с гулко бившимся сердцем у его двери, честно отрабатывала обряд влюбленной). Это чувство незримо оседает на Сретенке, в квартире, где я жадно вглядывалась в детские фотографии Симона Львовича на стенах. Тайком оседает – мы ведь поначалу и встречались тайно.
Тут я бы могла сказать, как та девочка из гайдаровской книги: "Но мы не разбивали голубую чашку!" (В Симином очерке о Гайдаре этому предшествовала фраза: "и только одна храбрая девочка на болоте" крикнула, что нет, не разбивали.)
Так мне тоже тогда казалось.
И все-таки я разбила голубую чашку – в тот день, когда он окончательно переехал ко мне, в убогую квартирку в Химках, которую я снимала. Но все равно тот зимний день – сколько уже жизни прошло – до сих пор мне помнится особенно счастливым. Он позвонил от метро, сказав, что ушел из семьи и едет ко мне, и я тут же помчалась к нему по улице Правды из редакции "Комсомолки". Весь мир был в свадебном уборе: аллея кленов на улице Правды и далее аллея лип на Ленинградском проспекте были пышно убраны легчайшим инеем... Не скрою, в душе было ликующее торжество. (Про его семью я вовсе тогда не думала.)
* * *
Борис Михайлович Бим-Бад как-то рассказал мне, что первая трещина в его детском цельном сознании произошла в деревне летом. Был он воспитан, как все дети его возраста, дети военного детства – на книге про "двух ясных соколов" (так она и называлась): Ленине и Сталине. А оказавшись летом в деревне, куда их с братом вывезла мама из послевоенной Москвы, он, девятилетний, вдруг увидел то, что никак не вязалось с цельной и ясной правдой той книги: опухшие от голода дети прилипли носами к окну, когда они с братом ели привезенную картошку. Мама не вынесла этого, позвала ребятишек к столу. Они с жадностью ели и – почти сразу же их стало рвать: не выдержали желудки, забывшие еду...
Голодные опухшие дети и – мужики, которые при упоминании имени Сталина отворачивались, злобно глянув, и молча плевались.
Я подумала: и десяти лет нет разницы в возрасте, а будто разные эпохи детств! Я родилась в 1951 году.
В моих старых букварях портрет Сталина еще присутствовал в обрамлении вишневых цветущих веточек, но все дети давно знали, что Сталин – плохой, он хорошего Ленина исказил, а теперь у нас опять все хорошо. К тому же мы, послевоенные, рождались и росли в атмосфере особой любви к детям, к жизни, охватившей страну после победы.
Как любили детей отцы и деды-фронтовики, победители!
Борис Михайлович помнит голодуху в селе в сороковых годах, для меня же, помнящей себя с трех лет, то есть с 1954 года, в памяти прежде всего неизменная ежедневная шуршащая фольгой плитка шоколада в кармане дедовского пальто. И изобилие конфет в кондитерском, и овальное панно с веселым кондитером в белом колпаке и тортом в руках над этим изобилием, и бьющие фонтаны по дороге к парку... Потом это как-то иссякло, усохло; особенно жаль мне было каменные фонтаны, стоящие теперь безжизненно с потрескавшимся сухим дном. На ощупь помню дедовское пальто. Хотя он умер, когда мне было три с половиной года. В год смерти Сталина. Говорят, загадочной смертью, говорят, что он был кадровым разведчиком на войне, а потом и на гражданке, работая начальником цеха на "Запорожстали", как, может, и моя бабушка, администратор гостиницы...
Даже мои родители ничего толком об этом не знали. Могу лишь сказать, что бабушка очень любила Хрущева, восхищаясь им у телевизора.
День смерти Сталина я, конечно же, абсолютно не помню. А вот день смерти деда был белым-белым. Я сидела на корточках у бордюра клумбы с белыми мелкими цветами, ко мне подошел отец в белых парусиновых туфлях (я даже головы не подняла, только туфли помню) и сказал что-то несусветное про деда. Я, конечно, ничего не поняла, никаких похорон не помню, лишь отпечаталась в мозгу на всю жизнь белая вспышка той катастрофической вести.
Остались коробочка с орденами, военные фото и дедушкин припев нашей песенки-игры "Гори-гори ясно, чтобы не погасло!". Девиз всей моей жизни.
Пароль моего детства – "Сикет" (то есть – секрет), вполне в духе внучки разведчика... Всегда была и осталась болтушкой, но если кто-то говорил мне: "Это секрет", то клещами из меня тайну вытащить было невозможно. Так было с моей семнадцатилетней теткой Илькой, которая на прогулке упустила меня из виду, и я свалилась под решетку какой-то ямы. Моя юная няня ужасно испугалась, что ей влетит, и умоляла никому не говорить: "Это наш с тобой секрет". Но никто из взрослых так и не выведал, откуда у меня ссадины и синяки. "Сикет!" – отвечала я, вздернув подбородок.
А еще осталась на небе звездочка – это бабушка рассказывала мне, что, отправляясь на фронт, дедушка договорился с ней каждую ночь в одно и то же время смотреть на эту звезду и мысленно друг с другом переговариваться.
Право же, эта звездочка мне куда важнее, чем знание о том, служили они в органах или нет.
Ленка, моя младшая сестра, вздыхает о нашем деде, который уже умер, когда она родилась: "Ты успела пожить в раю..." Ибо ее раннее детство происходило уже в аду родительских скандалов.
Моей "трещинкой" сознания стал, по-моему, раздрай, разлад и развод родителей. Маме так и сказали в Ганнушкина: "Если бы вы не развелись, Оля бы не заболела". Сталин же для меня был уже прошлогодним снегом. В стенном шкафу была дедушкина библиотека – полное собрание сочинений Ленина и такое же – Сталина. Ленин был в твердо-синем переплете, Сталин – в глухо-красном. (Впрочем, я и тут ярче помню желтовато-белый кристалл какого-то камня, лежавший для украшения на полке). Так вот, классе в четвертом меня осенила прекрасная идея: сдать Сталина в макулатуру, раз уж он так выгодно тяжел. И я, втихаря от взрослых, снесла его всего в пункт приема макулатуры, и в семье меня не ругали, просто странно посмотрели и замолчали сей факт.
Пирамидки
...Вот так мы – каждая в меру своих самокопательных способностей – раскручивали в беседе с докторами и друг с другом свою жизнь, погружались в детство, отрочество, юность, пытаясь найти концы тех ниточек, из которых соткался узор болезни.
Тут, в клиниках, я взрослела и теперь вот старюсь. Очень тревожит, что все больше в лечебнице представителей не только старшего возраста (я-то помню даже еще кусочек сталинизма), а наоборот, молодежи. Детей перестройки и постперестройки. Им по 16, 17, 18, 20, 25 лет... Совсем ребенки еще эти девчушки. Умницы, красавицы, далее по тексту.
Как-то, в период капремонта, нас собралось в НЦПЗ сразу пятеро – выпускниц и студенток МГУ: мехмат, юрфак, психфак, две с журфака... И стали ломать голову, что же это с нами творится? Почему – болеем, хотя, вроде, не самые тупые, сплошь отличницы, да и прегрешения наши – впрямь ли так чудовищны?
За что же нас, Господи? Но это с какой стороны посмотреть. Из песни в исполнении Елены Камбуровой:
Сколько народу! Мы с тобой – невидаль.
Стража, как воду, ловит нас неводом.
Добрые люди в гуще базарной,
Ах, как вам любы мы с обезьянкой...
Ясно одно: мы – немного иные. Другие. Странные.
Ведь и в традиции русской классической словесности встречаем прямо противоположный обывательскому страх безумия. Часто повторяем за Пушкиным: "Не дай мне Бог сойти с ума, уж лучше посох и сума...", опуская при этом, что боялся-то Александр Сергеевич вовсе не самого безумия ("Не то чтоб разумом моим я дорожил, не то чтоб с ним расстаться был не рад"), а лишь санкций по отношению к несчастным со стороны общества ("...тотчас тебя запрут. И сквозь решетку, как зверка, дразнить тебя придут"). Само же безумие у него понималось очень близко к подлинной вольности, ассоциировалось с ее волшебными дарами... Другое у Тютчева – брезгливое презрение, даже отвращение ("безумье жалкое") и прямое "отзеркаливание" от пушкинских строк, их опровержение: "жалкое безумье" лишь мнит, что слышит струй кипенье,
Что слышит ток подземных вод,
И колыбельное их пенье,
И шумный из земли исход!..
По мне так оба правы, но, честно скажу, "правее" для меня все же Александр Сергеевич...
Впрочем, для понимания современной психиатрии не менее интересны ее стыки с естественнонаучной сферой знания, с теориями относительности времени и пространства в математике, физике... (См., например недавно вышедшую на русском языке книгу американского психоаналитика Джона Кафки "Множественная реальность в клинической практике".)
Я убеждена: да, реальность множественна. Или, как говорит мой младший друг Сергей Михалыч, заместитель главного редактора "Новой газеты", есть реальность и есть ирреальность, но самое главное – точно знать, осознавать, в какой из них ты в каждый конкретный момент находишься.
В принципе, всем людям дана возможность или способность выхода в иное измерение (особенно – детям). И сам этот факт обнадеживает больше, чем почти прямая связь этой способности с миром психбольниц. Так сложилось: здесь и сейчас это считается (и, добавлю, является) болезнью.
То ли – крест, то ли – дар? Так ведь любой дар – он и есть крест...
В общем, припомнили мы как-то с девчонками в курилке рассказ Рэя Бредбери под названием "Пирамидка". Он о том, как в обществе недалекого будущего в роддоме у одной семейной пары родился ребенок, но из-за технического сбоя оборудования – не в этой, а в смежной реальности. А туточки он был представлен в виде живой пирамидки. Доктора и ученые каялись перед родителями, что так и не смогли ребенка вытащить в обычный мир, и заявили, что своей техникой могут лишь отправить в "Зазеркалье" самих родителей – безвозвратно. На что те очень обрадовались и поспешили к своему малышу – в мир, где будут полноценно жить в человеческом обличье втроем, а здесь пусть будут казаться пирамидками.
И мы фантазировали в курилке а что если вдруг "пирамидок" будет рождаться все больше (в нашем случае – душевнобольных, "детей индиго", экстрасенсов, детей с открытым "третьим" глазом, ну и прочая мистика). И тогда, кроме элементарной в экстремальных случаях медикаментозной помощи, всем будет необходимо понимание таких людей как немного иных, инаких, без чего просто невозможно будет наше сосуществование... Кто ж знает, вдруг их со временем разведется столько, что понятия "норма" и "отклонение" поменяются местами?
Вот так мы думали с девчонками – возможно, просто утешая себя... И даже – воодушевляя.