А наутро – жесткий стук в дверь. Облава. Студенты юрфака периодически устраивали рейды, вылавливая особ противоположного пола в номерах "высотки". Задержанным грозили серьезные последствия. Дали время одеться, я молча вышла и пошла вдоль ряда суровых молчаливых парней. Бурбоша остался стоять с опрокинутым бледным мучнистым своим лицом, что я и отметила с презрением.
В комнате штаба я честно призналась, что такое у меня впервые, но к подобным заявлениям им было не привыкать, старший уже начал заполнять бумагу мне на факультет, тут я разревелась и сказала, что теперь никогда не смогу писать стихи. Как ни странно, это подействовало. Меня отпустили.
Вышла на остановку автобуса. Было утро. Передо мной били часы на высокой башне. Я заметила время и усмехнулась: ну вот, мне как раз восемнадцать лет. В срок потеряла невинность.
В душе была пустота.
* * *
Но следующие годы отнесли меня очень далеко от несбыточного.
По сути, я стала обычной жизнерадостной вертихвосткой, авантюристкой. Мне, к примеру, очень нравился тот сдержанный, статный парень Олег с "чеховской" дачей, года на два старше меня, а пылким ухажером был Сергей Севрюгин из Бауманского на год младше. Мы бурно целовались, Сергей забрасывал меня стихами:
Никчемный, нелепый, ненужный зиме,
Но нежный и верный дождь в январе.
Опять уверяешь: забудь обо мне
А я налетаю, как дождь в январе.
Твердишь – ну и что же? – о разнице лет.
Но все же возможен дождь в январе.
Ты помнишь о ливне, и что я тебе -
Смешной и наивный дождь в январе.
...Напишешь, что утром ты видишь во сне
Такой безрассудный дождь в январе.
Я читала эти стихи Олегу, он вдумчиво вслушивался, дергая ус, стихи хвалил, велел, чтоб я этого парня ценила. Тогда я решила выйти за Сергея замуж с одним условием: свидетелем у него будет Олег.
Свадьба была в "Арагви", и кульминацией моего торжества было, когда однокурсники вынесли мне на подушке очки Олега: он вусмерть напился с горя...
...Мы снимали комнату у самого края леса на Открытом шоссе, бывало, на опушку выходили лоси. Сергей целыми днями лежал на диване, а я бегала по коммунарским сборам, слетам самодеятельной песни.
В белых густых ромашках
Хлещет шальной дождь.
А у меня однажды
Был молодой муж, -
писала я, заранее с ним прощаясь. Вскоре тайком от мамы с помощью папиного друга гинеколога я сделала аборт. Сергей мне был не нужен. Но еще предстояла практика в газете южного города, откуда он был родом. Мне было стыдно, что родители Сергея меня "приняли всерьез", а у меня это было "понарошку"! Хотя честно пыталась Сергея растормошить, водила на задания, учила писать. Но – напротив меня в кабинете сидел блистательный журналист Валентин Герасимов, не спускавший с меня ярких карих глаз. Вскоре вся редакция собралась ехать на автобусе к морю, я решила ехать без Сергея...
Утром он пришел меня провожать и очень хотел войти в автобус, я не пускала. Автобус стоял на крутой улице, с придорожных яблонь гулко падали яблоки и катились вниз по мостовой. Этот стук яблок я запомнила незабываемым укором.
Набегали на ощупь волны на песок.
Ночь была короткая, как перочинный нож.
Ах, милая школьница, шелковый бант
Чертит что-то ножичком на крышках парт.
Не режет он – ранит, и боль в ногах
Русалка на палубе танцует вальс.
Думаете – просто: из сказки в жизнь?
Ноженьки, ноженьки, больно, держись!
Что же это, что ж это – кровь в висок?
Как же это, как же это – на губах песок?
Полусонной осенью все смывает дождь
Помнится, колется короткая ночь.
Боль от измены сменялась удалью, когда прочь летели все условности этого условного, ненастоящего брака. Дождавшись, когда Сергей уснет, я прыгала прямо в окно с нашего первого этажа и бежала к Валентину, чей дом был по соседству. Однажды возвращаюсь, а у окна сидит свекровь, поджидает меня. Уж не помню, что я ей наплела, но такое чудовище, каким я была, и помыслить трудно.
Чтоб избавиться от всей этой грязи, решила, вернувшись в Москву, затеять развод с Сергеем. Сначала уехала от него в дальнюю поездку в Кирилло-Белозерский монастырь, куда он писал мне длинные любовные письма. А я – в ответ:
Уехала, не помню и не больно.
Твое письмо, доверчиво-слепое,
А знать – труднее, не любить – труднее,
Здесь снег идет в зеленые аллеи.
Прирученного мне не надо счастья,
Себя бы в руки взять до ломоты в запястьях,
Как в камне сжал веков и ветра стынь
Кирилло-Белозерский монастырь.
Лишь колокол звучит скупым признаньем.
Я сохраню навек его молчанье.
Надтреснутое, мудрое молчанье
Дороже мне малиновых стозвонов,
Что дом пустой обходят стороною,
Слетает пепел с сигареты стылой.
Прости, я разучилась быть любимой.
Приехав в Москву, я объявила Сергею о разводе. Он в нашей общаге на Ленгорах устраивал истерики, симулировал самоубийство (запирался в душевой и наматывал на шею тоненькие бечевки, закрепляя их на палку для шторы, для пущего эффекта делал легкий надрез на руке и измазывал лицо кровью). Чем вызывал во мне еще большее презрение.
Отправив его к родителям, перед которыми чувствовала глубокую вину, я осталась с опустошенной душой и с бесприютной нежностью к Олежке.
Сонный скрежет листьев сонных
На моем сыром окне.
Будто где-то очень больно
Чьей-то коже и душе.
Легких бабочек наплывы
Тихо падают в огонь,
Для меня не ты – мой милый,
И не я – твоя любовь.
Мне доказывать не надо,
Что большой беды в том нет.
Только ноет старой раной
Неотправленный конверт.
Казалось, сама его добропорядочность и основательность сдержат мои авантюрные всплески. Но вот мы оказываемся на летней практике, он в Петрозаводске, я в Архангельске. И, заболев сильной ангиной, вдруг беру авиабилет до Петрозаводска и сваливаюсь к нему на выходные в общежитие. Он нисколько не был шокирован, устраивает меня в чистой коечке, а сам садится писать информацию в газету. Я еще тогда подумала, что уж больно с трудом ему дается такое простое дело.
Гуляли с ним по Петрозаводску, он был нежен и заботлив, но никаких слов признаний так и не сказал. Пребывали с ним в неопределенности до конца четвертого курса, когда нас обоих включили в поездку в ГДР. Так мы бродили парочкой, воодушевленные и веселые, и нас почему-то принимали за французов. В последний день пребывания пошли тратить оставшиеся пфенниги по пивным заведениям на Унтер-ден-Линден. И вот, с трудом удерживаясь на ногах под каким-то деревом, Олег делает мне предложение. Добавив, что я должна буду уважать его родителей. Его отец, известный драматург, и мать – писательница очень многое для него значат, но мне почему-то это дополнение кажется неуместным, и вообще я с ужасом обнаруживаю, что за прошедшие годы любви и стихов очарование Олега как-то померкло. Ловлю себя на подлой мысли: ну, может, хоть дача в Переделкино и папина машина меня удержат...
Чинный дом на Кутузовском, где мы живем с родителями, непременные две сосиски с гречневой кашей по утрам, непременная тишина, когда "папа работает". Церемонные застолья, куда мы с младшей сестрой и друзьями вносили дух капустников, переодеваний, эпиграмм...
Вскоре родители покупают нам однокомнатную квартиру на Герцена: встроенные шкафы светлого дерева, яркие занавески... Олег подолгу разглядывает меня на подушке, подперев голову рукой, и резюмирует: "существо". Ребенка считает преждевременным, надо сначала написать диплом, усаживает в горячие ванны, помню, как иду по зимней улице и с грустью обращаюсь к своей девочке (я чувствовала, что будет девочка): ты здесь никому не нужна... И через день – угроза выкидыша. На вопрос в гинекологии, будем ли сохранять ребенка, Олег долго молча дергает ус, тогда я решаю за обоих: сохранить. Но уже поздно: выкидыш. Ночью лежала без сна, выли собаки, и мне казалось, это после "чистки" мою девочку выбросили собакам на помойку...
Жизнь наша с Олегом потускнела. Однажды я расплакалась: купи котенка, пусть хоть что-то живое будет. Олег послушался. Котенок был совсем крохотный, он спал вместе с нами. И однажды я обнаружила рядом с собой холодное тельце. Олег сам вынес его в коробочке и спустил в мусоропровод.
А меня все больше захватывала жизнь в "Комсомолке", где я стала работать после университета. Яркие, талантливые люди, атмосфера высоких идей и розыгрышей... В газете была романтичная полоса для подростков "Алый парус", а капитаном его был Юрка Щекочихин, любимец всей редакции, сам вечный подросток. Его кредо было "Умри за строчку". Мы стали дружить втроем: я, Юрка и семнадцатилетний поэт Андрюшка Чернов. Юрка любил, обхватив нас за шеи, прижать лбами друг к другу и так долго стоять, будто надышаться нами не мог. Помню, заехали в какую-то деревню, спали в избе на русской печи, и Юрка вдруг сказал: "Нарисовать бы картину, где все линии жизни смяты, а через все полотно тянется уставшая, упавшая рука художника". Он всегда жил взахлеб, сминая все линии жизни.
Вечерами на Герцена я закрывалась на кухне и до полуночи, а то и позже, говорила по телефону то с Юркой, то с Андрюшкой, и никак мы наобщаться не могли, а ведь только что расстались.
... В тот день шел дождь, и на тротуарах стояли огромные лужи. Юрка, как всегда, провожал меня до моей престижной высотки на улице Герцена. Помню, на площади Восстания я подняла ногу, чтоб перешагнуть лужу, и вдруг слышу: "А слабо тебе бросить все это?" (короткий кивок в сторону нашей с Олегом высотки). И, опуская ногу на другую сторону лужи, я вдруг выпаливаю: "А не слабо!"
В тот же вечер, прихватив раскладушку, ушла в никуда.
Юрка был по определению бездомный. Те квартиры друзей, куда он меня притаскивал, повергали меня в ужас. Ежедневные попойки, затем веселые любовные утехи. Юрка в них не участвовал, он или засыпал сразу, или исчезал в ночь. Я же, отсидевшись пару бессонных ночей на чьей-то кухне, в итоге вдруг обнаружила себя в постели с высоким худым смуглым красавцем-брюнетом, оказавшимся егерем в далеком лесном краю. Он тут же стал звать меня с ним жить в тайгу и отпустил, лишь только заручившись адресом подруги, к которой я решила сбежать из этой веселой компании.
На следующий день в квартире подруги – звонок в дверь. На пороге стоит егерь с моим самодельным портретом его кисти, и рядом с ним – Олег. Егерь тут же испарился. А Олег велел мне собираться домой: "Ты же пойдешь по рукам", – с горечью заявил он. Но продержалась я у него всего неделю. Друзья сняли для нас с Юркой квартиру, кое-как обустроили, и участь моя была решена.
После тяжких потуг Олега по вымучиванию заметки я была по контрасту просто влюблена в блистательные, феерические тексты Юрки. В его способность собирать за столом самых ярких людей и до утра петь под гитару. Часами напряженно прислушивалась к тишине коридора, ожидая его возвращения с ночного дежурства. Долго махала ему с балкона, когда он на рассвете отправлялся в командировку своей подпрыгивающей походкой, подняв плечи, похожий на Щелкунчика, и розовые от рассветного света голуби вспархивали с обеих сторон его пути.
Острое, щемящее чувство никогда не отпускало меня с Юркой. Вокруг него всегда было приподнятое настроение, как на нескончаемом празднике. На песчаной косе под Одессой, разделяющей море и лиман, заходим по очереди в каждый домик, увитый виноградом, пробовать молодое вино. Радушные хозяева, легкое опьянение, веселые друзья. Напившись вволю, бежим к морю. Юрка вбегает в волны со всего размаху, распевая во все горло: "Доброе море, хорошее море!"
В Одессе в луна-парке только он мог меня затащить на американские горки, которых я смертельно боялась. На безумно крутых поворотах визжу от страха, Юрка хохочет во все горло.
Всюду у него были необыкновенные, сказочные друзья. Он их выдумывал. Бывало, в Москве кто-нибудь из них подходил ко мне и тихо каялся, что он ведь совсем не такой. Но Юрка жил в своей особой, фантастической реальности.
А хмурая Москва опять встретила нас бездомьем. И однажды на квартире у друзей он вдруг грустно произнес: "Куда же потерялся он, хрусталик дня в начале марта?" Для меня это было равнозначно в признании, что любовь кончилась. Собрала вещи и уехала к подруге. Он звонил и грозно требовал: "Сегодня вечером ты вернешься". Я не вернулась.
Потом, когдая уже снимала квартиру в Бескудниково, друзья притащили его ко мне на день рождения, но он делал вид, что не замечает меня. Я как крапивой ошпарилась обидой. Оставив друзей на подругу Таньку Исмайлову, сорвала шубу с вешалки и умчалась домой к Учителю. Он лишь накануне водил меня в ресторан, ухаживал, спрашивал, не свободна ли я, услышав подтверждение, заявил, что тоже свободен, стал провожать, поднялся ко мне и надеялся на близость.
А тут эта близость случилась мгновенно. Назло Юрке.
Чувство к Учителю обрушилось внезапно и всепоглощающе. Я преклонялась перед его мышлением, духовностью, высотой личности. Он приговаривал: "Люби мои книги, и я всегда буду любить тебя". На книгах этих я выросла, и по-прежнему его статьи служили камертоном всего лучшего, что во мне было.
Правда, его "свобода" оказалась весьма относительной: имелся дом с женой и детьми, где он должен был находиться по выходным и представлять перед гостями благополучную семью. Все остальные дни он жил отдельно в снимаемой комнате, в которой "папа работал". Не только мне было горько. Когда я при нем ставила пластинку Эвы Демарчик с песенкой про Томашув ("А может, нам с тобой в Томашув сбежать хоть на день, мой любимый..."), он мягко обнимал меня и печально произносил: "Я зна-аю, о Юрке думаешь..." Он чувствовал меня лучше, чем я себя. Юрка снился мне всю жизнь. Под окном квартиры в Бескудникове цвела огромная поляна незабудок.
Теперь их уже никого нет в живых, моих мужей – ни Щекоча, ни Симона Львовича, ни Олега. Как и Тубельского.
Жизнь не то что сбылась, а прошла, как бы и завершилась вместе с их уходами. Но нет же, мне, настырной, опять подавай Несбыточное!
Хоть в образе "Гарри", хоть в образе Юры Устинова... Какое-то кощунство получается... Как говаривал последний, седьмой по счету муж Леонтий: "Утроба ненасытная".
Вот откуда, видно, то чувство тотальной, кошмарной вины. За раздвоение жизни и личности и чересчур пылкое воображение, подменяющее, подчиняющее себе реальность, тем самым поглощая ее собой и обескровливая.
"Алиби, алиби"?..
Но есть, есть у меня в запасе "алиби" – беспроигрышное по нынешним "фрейдистским" временам.
Кстати, свидетельствую: очень у многих пациенток наших заведений существуют проблемы в личной, интимной жизни. Что не удивительно. Скажем, лесбиянство или "бешенство матки" с неизбежными терзаниями по поводу своей "стыдной" особенности не может не деформировать психику. Но и частая смена мужей, как выяснилось, тоже относится к числу этих проблем.
Уже упоминавшийся мною Миша Кордонский как-то заметил: "У меня есть знакомая тоже с твоим диагнозом и тоже – семеро мужей".
...Стоим в курилке с потрясающе красивой высокой молодой женщиной Светланой. Иконописный лик, гладкие черные волосы с пробором, коса до пят. На лице – застывшая маска депрессии, в глазах боль, едва шепчет: "Я никак не могу доплыть до реальности...".
А реальность эта у нее просто превосходна: только что вышла замуж (в пятый раз) за прекрасного человека – очень красивый моложавый седовласый пастор лютеранской церкви, ученик Александра Меня (отец Александр, исповедуя экуменизм, оставил своих учеников во всех христианских конфессиях). На прогулке хором с пастором увещевали красавицу остановиться, больше не менять мужей (пастор тоже, как и я, чувствует в этом стержень ее болезненности), принять наконец ту реальность, которая у нее есть, вроде бы согласно кивает, глядя на мужа, а губы беспомощно шепчут свое, словно из какого-то далекого далека: "Как мне до этой реальности доплыть?"
...Не хочу всех стричь под одну гребенку, да и "спецопрос" среди своего контингента на эту тему я, ясное дело, не проводила, но все же не могу умолчать о ставшей мне известной "простой" отгадке множества подобных сложностей. Я не собиралась вначале этого делать – слишком уж интимна да и вульгарна эта "отгадка", – но взятое на себя обязательство быть честной в попытках добраться до всех возможных истоков болезни победило.
Потерпите, коротко не получится.
Так вот, в самом начале болезни, да и книги тоже, я в качестве "последней правды" о себе считала неизживаемое противоречие между чувственностью, доставшуюся от "гулены"-отца, и кристальной, пусть и нежизненной чистотой маминых представлений о любви, о том, что и как должно быть в отношениях мужчины и женщины, чтобы было "высоко" и "чисто". Сказать, что насаждала она мне эти представления "каленым железом", значит ничего не сказать. Слава богу, сама она эти кошмарные сцены начисто забыла. Но я подспудно ощущала какое-то неистребимое, телесное отвращение мамы ко мне – подростку, будто к генам "ненавистного Вфладьки". Ее намеки, суть которых я понять не могла, заставляли считать себя "по определению" грязной нечистью, хотя реальных поводов к тому вовсе не было.
Ну а потом – Москва, вольница! Вот, наверное, этот коктейль, эта горючая смесь папиной влюбчивости и маминого целомудрия во мне и взорвался, сдвинув в итоге крышу набекрень, когда самих грехов набралась уже критическая масса. Примерно такой была потаенная схема моего самообъяснения, при том, что я искала именно истоки, но – не оправдания. Есть себя поедом я всегда умела мастерски.
И вот как гром среди ясного неба лет десять назад вдруг свалилось на меня неожиданное "алиби" – в самый неподходящий для этого момент. Мама тяжело заболела. Надо сказать, до этого она совершенно не думала о здоровье. И вот вдруг начались обмороки с короткой потерей сознания, прямо на улице, но и это не изменило ее образ жизни. Она совершала никому не нужные подвиги, таская с рынка тяжеленные рюкзаки дешевых продуктов, устраивала марш-броски на другой конец Москвы к обожаемому внуку Феденьке, тоже вся обвешанная поклажей, – и никто и ничего не могло ее остановить. Пока однажды ночью не свалилась с дивана, да так, что у нее элементарно "поехала крыша"... На фоне общей запущенности сердечно-сосудистой системы начался густой бред. У бедняжки была предрасположенность – в молодости во время острого стресса, в период развода, уже в новой квартире она мне как-то поведала: "Открываю дверь, а в большой комнате трое чертенят кружочком сидят: двое черненьких и один беленький..."
Мы с сестрой были в панике: если в больницу, то в какую? В психушку, в кардиологию? В психушку я бы ее ни за что не отдала, а в остальном решили пока справляться с помощью частной медицины (мы тогда еще свято верили в какой-то особый уровень этого новшества). Сестра с мужем через Интернет находили медицинские фирмы, и у нас в квартире что ни день стали появляться бригады разномастных и безупречно учтивых специалистов в нарядной фирменной форме. (Это только потом мы разобрались, что они были, как правило, врачи-совместители из тех же государственных больниц, крепко державшиеся за свои места. А деньги мы им платили – из маминых запасов "на черный день" – по сути, вот за "сю-сю ля-ля", ну разве что еще за качество аппаратуры.)