Исповедь нормальной сумасшедшей - Ольга Мариничева 8 стр.


* * *

Спасибо Борису Минаеву – он меня спас. Явился вчера (мы соседи по дачам) и сказал, что вещь замечательная (или что-то в этом роде), но надо дописать концовку. Вот пишу...

Если депрессия опять не нагрянет – напишу вторую часть книги – "Та, Которая Есть". О том (и тех) удивительном, что помогало мне выздоравливать. Кстати, и Инна Павловна Руденко (обозреватель "Комсомолки" и мой друг), и Раюшкин (психиатр, мой лечащий врач) в один голос твердят, что вот-вот моя циклотимия выдохнется, годам к пятидесяти, это точно. А сейчас мне – сорок восемь.

В журнале "Огонек", где Борька зам. главного редактора, прочитала, что существует пять симптомов гениальности; так вот, два из них у меня есть: высоколобость и циклотимия. Осталось всего ничего: парочка-тройка каких-то там синдромов. Ну, какие наши годы!..

Засим остаюсь Вечно Ваша

С поклоном,Марина Заречная

(естественно, псевдоним)

Дача, поселок Мамонтовка

по Ярославской железной дороге,

Московская область.

6 июля 1999 года

Нет и не будет

Прошло время.

Разговор в приемной клиники на Каширке с Владимиром Анатольевичем Раюшкиным:

– Ну, что случилось?

– Я устала.

– От чего?

И почти одновременно оба произносим:

– От самой себя.

– Так и запишем.

(В историю болезни, вестимо.)

С облегчением узнаю, что мой случай МДП все-таки неизлечим.

Еще пригодилась формула Владимира Леви, что есть три категории больных: психически больные, душевно больные, духовно больные.

Так вот, иногда, чтобы душе спастись, она вынуждена уходить в психоз. Что и случилось со мной тогда, в апреле 1981 года.

Вот и все. Свобода?

Меня могут не лечить – я неизлечима. От винта! Можно завершить дурацкую эту книжку, не дожидаясь выздоровления. Смело ставлю в эпилог песенку Вероники Долиной:

...А советские сумасшедшие
Не похожи на остальных....
Нет, советские сумасшедшие
Не такие, черт побери!
Им Высоцкий поет на облаке.
Им Цветаева дарит свет.
В их почти человечьем облике
Ничего такого страшного нет.
Уезжаю на дачу писать.
Уже под своей фамилией. Не темно ли вам на дороге?
Я бегу, я спешу – извините меня.
до встречи.
Фрези Грант,
Бегущая берегом моря

Ну что же, делать было нечего – надо было жить. Или, как говорится, ничего не сбылось, кроме жизни. А это не так уж мало. N'est pas?

МЕЖДУСЛОВИЕ

Ольга Мариничева (Марина Заречная) оказалась очень опасной женщиной. Познавшая обе стороны добра и зла, как она говорит, хитро "играющая в жизнь", а не живущая жизнью, она своей книгой выдавила из себя уважаемого журналиста и превратилась в одночасье в законченного и отпетого писателя. Бойтесь! Ее книга туманит взор и усыпляет мозг, уводя расползающееся сознание читателя в непролазные дебри подсознания.

О чем ее книга?

Обо всем. В первую очередь о главной героине – о себе. Это и дневник, и оправдание, и желание вернуть прошлое и прошлых. В определенном смысле это и учебник для начинающих докторов, и ликбез для любопытных. Это и целебная микстура, когда не важно, что писать, главное – писать. Отсюда и изящный сумбур повествования, и исповедь с элементами этакого душевного стриптиза похлеще "Низких истин" Кончаловского. В этой связи я бы назвал стиль "Исповеди" рефлексирующим мовизмом (вспомним "Алмазный мой венец" Катаева).

Ее поразительное умение экспериментировать над собой (впрочем, как и над читателем), достойное противопоставление себя невзгодам и болезням, поиск всевозможных способов помощи себе и докторам действительно делают возможным превращение истории болезни в историю жизни.

Ее жизнелюбие, торчащее и кричащее из каждой буквы "Исповеди", – очевидно. Говоря, что депрессия – смерть любви, Мариничева забывает, что в свою очередь любовь – смерть депрессии, а недостатком любви, как мы знаем, автор не страдает.

Цель сумасшествия – разнообразить сущее (даже ценой страданий), снять с него флер рутинности, выявить неординарность и преодолеть шаблонность, что с увлекающей увлеченностью и делает Мариничева в своей "Исповеди".

Противоречивость повествования "Исповеди", связанная, очевидно, с разными периодами переживания автором своих трагедий и радостей, отражается и на противоречивости оценок побочных героев. В. А. у нее то дружественный доктор, беспредельный в своем благородстве и таланте, то юродствующий в невежественном бессилии понять очевидные житейские вещи, туповатый халдей, которому педагогиня Мариничева постоянно что-то втолковывает.

К сожалению, она не избежала соблазнов пойти на поводу у обывателя, говоря о больнице как о "психушке", где она отсиживалась на нарах за всех коммунаров (простите за неуместную рифму). "Когда караван поворачивает, хромоногий верблюд всегда оказывается впереди" – гласит восточная пословица. Кому как не такой тертой журналистке, пишущей на педагогические темы, позволено знать, как действует слово, которое и было в самом начале. Отсюда вырастают и "шизики", "дурка", "дурдом". Отсюда же идет стигматизация, отталкивание обществом человека по признаку нездоровья. Так что пошире оттяните веки, не падайте в обморок от увиденного и называйте вещи своими именами.

Владимир Раюшкин,

Ведущий научный сотрудник НЦПЗ РАМН,

Кандидат медицинских наук

Памяти Тамары Георгиевны Никулиной,

заведующей 12-м отделением

психиатрической больницы имени Ганнушкина

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Без страховки,

поправ осторожность и страхи,

на Вселенских качелях

раскачиваюсь, как на весах.

Если есть в том вина,

пусть душа,

как весной захлебнувшийся

парус,

без остатка растает

в единственных синих глазах.

"...И с этим можно жить"

Весна 2004 года, НЦПЗ РАМН

Прошло время. Оно не молодило даже Фрэзи Грант. К тому же, в отличие от литературного образа, моя реальная героиня (то есть я сама) бегает вовсе не по волнам, а, скорее, вдоль берега моря. Там же, где и пегий пес. Это в лучшем случае. А в обычном, как сейчас, – по коридорам клиники.

В общем, как сочувственно утешает няня в "Дяде Ване" профессора Серебрякова, у нее самой "ноги так и гудут, так и гудут".

И вот сидит слегка престарелая Фрэзи с гудящими ногами на бережку у кромки моря – то есть в очередном переходе из депрессии незнамо куда в родной психушке (простите, доктор Раюшкин, в Научном центре психического здоровья) – и опять оживает... И думает о дорогих ее сердцу людях. О метаморфозах их судеб и образов.

... Поседевший Грей нашел свою Ассоль (даст Бог, окончательную), живет на съемной квартире и продолжает судиться с Греем реальным, то есть литературным: кто из них двоих настоящий. Как мой Грей утверждает, тот, другой, из сказки, делал чудеса все же не совсем своими руками. Корабль и алый шелк для парусов он закупил на средства, подаренные богатой матушкой, а не на собственные деньги.

Принц на белом коне (тот, который был в изначалье моей болезни и книжки) стал лихим атаманом, поет с девичьим хором в своей станичной школе казачьи песни, а его молодая жена учит парубков казачьим пляскам.

Бархатный плащ Королевича, отливавший прежде черным жемчугом, поизносился и сгодится теперь разве что на портьеру в домашнем театре, когда сей достойный молодой муж образумится и заведет семью.

Король Зеленых Гор, он же Волшебник, он же просто Юрка, тоже состарился и работает теперь исключительно перевозчиком Дедом Мазаем для тонущих зайцев с одного берега лимана на другой. И очень уж болит на старости лет спина. Нет, вы не подумайте, что он окончательно постарел: у него прежние длинные музыкальные пальцы и голос остался прежним, так что иногда он поет под гитару свои песни в прибрежных хижинах (до дворцов бывший Волшебник так и не добрался), но исключительно ради продуктов зайцам на прокорм. Берет натурой.

Звездолетчик Гарри исправно служит серебристым памятником у въезда в поселок Мамонтовка над заросшим зеленой ряской прудом. Администрация поселка аккуратно освежает серебристую краску к праздникам, до пруда руки не доходят.

В общем, все ключевые персонажи Театра моей души несколько поистрепались, потускнели, а то и сменили образ. Их на самом деле очень много, даже белый халат Доктора мелькнул среди рыцарских плащей и королевских мантий. Просто обо всех лень рассказывать: "ноги так и гудут, так и гудут".

Но главное, чем я хочу поделиться, так это утешительной вестью, что все мои герои живут долго и счастливо и умрут в один день. (Даже если многих из них чисто физически уже нет со мной.) Ведь это герои Одной Сказки.

Все отдадим, и по бережку, бережку
Смутной дорогой прибудем в Закат.
"Здравствуйте все! Мы у вас еще не были.
Что вы хотите нам рассказать?"
Выслушав все, мы по бережку, бережку
Светлой дорогой вернемся в Рассвет.
"Здравствуйте все! Смерти нету и не было.
Здравствуйте все! Вечно здравствуйте все".

Итак, сидит себе очень уставшая Фрэзи на бережку и с удивлением наблюдает за новым персонажем: это лысое чудо-юдо появилось здесь как-то совсем не сказочно – по дороге его ограбили разбойники, так что сюда он прибыл пешком вместе с толстенной собакой по имени Герда на поводке. Кабриолет остался в руках разбойников. Но он первым делом заявил Фрэзи, что готов возить ее в инвалидном кресле. "А что, может быть, и придется", – подумала бывшая Фрэзи, размышляя над его предложением руки и сердца.

* * *

Центр психического здоровья также за время моего знакомства с ним не помолодел: в душевых от грибка на потолке в нашем третьем отделении образовались пегие залысины, в коридоре физиотерапии отваливается с потолка плитка – говорят, скоро во всем здании будет ремонт.

Стены старятся потихоньку. Но по-прежнему свежи чудесные гобелены в гулкой сквозной галерее второго этажа, связующей все корпуса с библиотекой, внутренним храмом, кинотеатром и прочим. Правда, имени автора гобеленов уже не знает никто, даже психологи, ведущие занятия по арттерапии (недавнее новшество). Но в извивах галереи все же сохранились бюсты профессора А. В. Снежневского, который выстроил этот Центр и вскоре умер, и его преемника, тоже вскоре умершего.

Что делать – шторма времени, тем более на перекрестке тысячелетий, тем более в эпоху наших нескончаемых революций, реформ и войн, треплют на износ не только людей, но и каменные стены.

Мое третье отделение, пока меня не было, совсем заросло цветами и декоративными растениями, будто тропики. На стенах добавилось гравюр, эстампов и картин – подарки пациентов. Одна стена полностью расписана райскими сказочными зверями и птицами – работа художницы (тоже наша пациентка), принимавшей участие в росписи Храма Христа Спасителя.

...Когда нападает очередная депрессия и я жалуюсь Владимиру Анатольевичу, что весь мир для меня – чужой, он по-своему интерпретирует это ощущение: "Просто очень много ваших людей уже ушло". Отчасти он прав: уже не только многих близких старших друзей проводила, но и ровесников, пятидесятилетних – Юрку Щекочихина, Александра Степановича Паникина, Сашу Афанасьева...

Только сегодня заметила, как поседел и сам Раюшкин. Но по-прежнему у руля наша вечная завотделением Донара Антоновна, и дама-профессор хоть с палочкой, но приходит каждый день. Растет врачебная молодежь, иные уже на моих глазах "остепенились", стали мэтрами...

Когда я после трехлетнего перерыва снова попала в эти стены, то, видя знакомые лица нянечек и медсестер, спрашивала: "А вы меня помните?" – "Конечно, помню", – отвечала каждая из них. И вправду, здесь нас помнят всех в и лицо, и по имени больше, чем мы сами – их. Здесь – не чужой, здесь свой мир.

Выписываясь, "первичные больные" не говорят "до свидания", примета такая. Они уверены, что никогда не вернутся в эти стены. Но большинство – возвращаются. Я поняла: в случае душевной болезни не надо рассчитывать, что она вот-вот или вообще когда-нибудь закончится. Слишком горько потом разочарование. Откуда болезнь приходит, почему и когда уходит – сие неведомо, природа душевных заболеваний по-прежнему тайна, сколь бы ее ни разгадывали разные светила и научные школы во всем мире.

Донара Антоновна не устает повторять: "Мы здесь лечим не болезнь, а лишь снимаем остроту ее симптомов". В ответ на чье-нибудь очередное отчаянье: "У меня шизофрения!", "У меня суицидальный синдром!" (это когда то и дело следуют попытки самоубийства даже без каких-либо объективных причин) – неизменно следует ее уверенное, твердое: "И с этим можно жить!".

А для меня сейчас, после пятидесяти, это так важно: приходить туда, где – помнят. И в стены, которые ты сама помнишь до последнего эстампика, и к тем же цветам, чтобы видеть, как они подросли, вошли в силу...

Из жизни в жизнь перелетая

Итак, стояла осень. Сентябрь. Прошла почти половина отпуска, а я так и не решила, как его провести. Конечно, как всегда, притягивал Туапсе, Юрка... Но разговор с ним по телефону до смерти обидел: он осторожно признался, что в случае приезда боится очередного "полтергейста" – так он называет мои маниакалы. (Хотя кто ж их не боится!) В итоге решила ехать в Подмосковье, в дом отдыха "Софрино" – благо он был по прямой ветке электрички от моего дома. Стояли солнечные дни. А вышло, что еду в депрессию.

Может, к ней изначально подтолкнули та обида на Юрку да еще бессонная ночь перед отъездом, прошедшая в мучительных подозрениях по поводу семнадцатилетней Серафимы (в ту пору я еще вела очередной подростковый клуб "Алый парус" при редакции уже "Учительской газеты"). Поздно вечером я узнала от ее мамы, что Симка пропала из дома, сказав, что едет к Саше Морозову (один из старших друзей клуба). Зная ее повышенный интерес к взрослым мужчинам, я задыхалась от черных подозрений... Еле дождалась утра, чтоб позвонить Саньке и развеять тревогу (девица благополучно отправилась домой около полуночи). Но душа уже была неизгладимо отравлена темным осадком от самих этих подозрений. И отъезд был безрадостен.

И все же "пышное природы увяданье" еще успела заметить краем сознания. Но уже под вечер визит в старинную пустынную церковь стал черным уколом: ставила свечки, чтобы избежать депрессии или хотя бы отодвинуть ее, а у выхода из ограды на стенде прочла какой-то церковный текст, из которого выходило, что опять я сплошь неугодная, неправильная, виноватая: редко исповедуюсь, а значит, душа моя грязна и т. п. (В самом подобном прочтении – уже явный симптом депрессии.) И краски пышных дерев стали стремительно, зловеще гаснуть и меркнуть на глазах.

...Почему так притягивает меня память о том пышном золотом увядании вековых липовых аллей в старинной подмосковной усадьбе? Не день за днем, а час за часом меркли, глохли на глазах краски, стираемые серыми зловещими волнами подступающей депрессии. Будто само золото тускнело, отшелушивалось с дерев, как с куполов церквей золотые чешуйки.

Почему так понуждают к перу недосказанные ощущения переходов из подъема в депрессию и обратно, почему они так упорно фиксируются волей сознания? Как некое значимое, но зыбкое и ускользающее знание, должное быть мною удержанным, схваченным, описанным.

... Почему-то у меня изначально не было тотального страха перед болезнью. Ни страха, ни стыда, охватывающих обычно пациентов наших клиник, стоит им выбраться из бреда и осознать свой новый статус душевнобольных, спроецировав на себя отношение к этому недугу друзей, коллег, общества в целом.

У меня эти неизбежные (и, возможно, необходимые) эмоции просто-напросто поглощал жгучий интерес к тому, что со мной происходило, что открылось мне в этом качестве, в новом измерении психики.

Ведь интерес к тайнам психики, к "запредельному", к устройству сознания, души и привел меня в педагогику, человековедение, журналистику...

Ну а тут – такое поле для "включенного наблюдения"! И вокруг, и внутри себя.

Причем, я заметила, для меня наиболее продуктивны в познании (как человека, так и природы) не сами по себе "норма" и "отклонение", а переход одного в другое, подвижная грань между ними. Или, как в моем случае, не сами по себе маниакал и депрессия, а опять-таки переход между ними. У меня он длится считаные дни, а то и часы, что безмерно осложняет мое пребывание в клинике, ибо каждая "фаза" требует диаметрально противоположных по действию лекарств, а поди поймай на ходу нужных докторов для изменения схемы, особенно в выходные... Если же переесть, скажем, в начавшемся подъеме антидепрессантов хоть одну-две таблетки, "улет" в бред для меня почти гарантирован, а значит, опять глюки и перевод в острую поднадзорную палату.

Зато в сжатый период, пока изнутри, стремительно раскручиваясь, меняется вся картина мира и себя в нем, есть возможность ухватить за хвост, отследить саму механику этой очередной перемены... Зачем? Почему?

Трудно объяснить. Но почему-то очень важно.

* * *

При прорыве из депрессии в подъем – наоборот. Впервые это я зафиксировала еще в самом начале болезни в Ганнушкина в 80-е. Это резкое, контрастное, ошеломляющее усиление красок, их оттенков. Если мохнатые цветы на картине в коридоре, еще вчера не замечаемые, вдруг бьют в глаза сочностью красок – значит, конец депрессии.

Как-то мой друг Сергей Токарев, известный московский художник, послушав меня, возмущенно воскликнул: "И это у них называется болезнь! Да художники ради того, чтоб видеть ярче краски, на что угодно идут, а вам такое счастье – и на халяву!"

Не просто сами по себе краски – в подъемах резко возрастает количество красивых лиц на улицах, "картинка" реальности приобретает объем, масштаб – как если бы сравнить яркую голограмму с тусклым поверхностным изображением в депрессии.

Очевидно, при переходе из одного состояния в другое видимое просто больше "бросается в глаза", ведь зрение – основной канал восприятия внешней информации. Но со временем я отследила контрастные изменения в показаниях абсолютно всех органов чувств: слуховых, обонятельных, осязательных, вкусовых ощущений.

"...Работу слабую висок / еще вершит, / но пали руки. / И стайкою наискосок / уходят запахи и звуки..." – в этих строчках Беллы Ахмадулиной не просто метафора. А физиологически точно схваченное описание убывания, иссякания, угасания ощущений при начале депрессии, этого умирания души. Именно так, в этой последовательности: запахи, а затем звуки, они первыми угасают, исчезают, отлетают стайкой птиц наискосок от виска, который еще вершит "работу слабую"...

И вот чудо: именно в той же последовательности, спустя длительное время депрессии, они и возвращаются в день оживания души.

Назад Дальше