* * *
Из дневника:
"...Но запахи, ах, вот оно главное: запахи! В нынешний переход из депрессии в подъем я отчетливо вспомнила: первыми угасают и первыми же возвращаются именно запахи. Выскочила наутро после конца депрессии на улицу и жадно вдохнула запах снега, зимнего воздуха, настоянного на искринках инея. Еще накануне он для меня не существовал. А ведь все так же было и вчера, погода та же, и воздух, но запахов – не было!"
С нового, именно обонятельного ощущения и начинается для меня каждый раз новая жизнь, новый мир. "Нет, – с грустью возразил при очередной встрече Раюшкин, – это не мир меняется, это вы меняетесь. Каждый раз – разная в разных состояниях. А мир остается прежним".
Вот такая моя доля: через периоды мучений вступать через ощущения в новый и новый мир. В начале болезни это восхищало, теперь, после пятидесяти, становится даже обременительным: избыток новых ощущений, красок и звуков тоже утомителен.
А подъем – он так короток!
Короток век мотылька.
* * *
Депрессия, начавшаяся в Софрино, была долгая. Может, потому, что так восхитительно длителен был до нее трехмесячный подъем. (Длительность фаз болезни у меня соотносится друг с другом, даже при незначительном, но оптимистическом факторе: преобладании величины фазы подъема.)
Тот лучезарный подъем начался после очередного "вещего" сна весной на даче. Проснувшись, я в очередной раз твердо решила, выйдя на пенсию, ехать к Юрке в Туапсе, выходить за него замуж. А то и оформиться там местным собкором от "Учительской" или "Новой газеты". Иначе на какие шиши пришлось бы жить? Юрка все свои малые финансы тратит на горные экспедиции. К нему приезжают дети со всей страны. Крохотная его квартирка завалена рюкзаками и дитячьими вещичками.
К исходу же подъема обрушилась реальность: какое собкорство? У меня же инвалидность второй группы, я не могу быть материально ответственным лицом за собкоровское хозяйство... И тому подобное.
Но все предшествующие новой депрессии три месяца я так была счастлива!
* * *
Так и стоят перед глазами роскошные золотые аллеи и – постепенно рассыпающийся, умирающий мир, распадающийся на отдельные бессмысленные предметы, пугающие своей пустотой.
А когда уходит депрессия – предметы "оживают", обретая связь друг с другом, со мной в частности и всем мирозданием в целом. Экзюпери в романе "Цитадель" писал об этой связности вещей, предметов Царства, без которой и самого Царства нет, а есть лишь нагромождение камней и предметов. Хаос, бессмыслица.
Вот так, с реанимации неких невидимых и неосязаемых, но вполне объективных "силовых линий" между предметами, о которых говорил Экзюпери, оживает наутро после депрессии вчера еще мертвый мир. Книги на тумбочке возле кровати, карандаши на письменном столе, деревья за окном – все это обретает свою связь.
Восстанавливается общий порядок вещей. Обретается полнота картины мира, утрачиваемая в депрессии – вернее, замещаемая хаосом.
Принюхиваюсь, притрагиваюсь, удостоверяюсь на ощупь: мир жив! Значит, я тоже – жива!
Доверяю дождю, он явился
потрогать поверхность.
Убедиться, что есть она, есть она,
есть...
Александр Аронов
На грани
Прошло еще полтора года. Я опять посетила стены Центра. И вышла оттуда в очередную депрессию.
Куда подевалось то ликование, та связность Сказки, которой я жила с упоением в этих стенах? Сказка рассыпалась – ведь ее держало только мое чересчур пылкое воображение, а оно исчезает вместе с концом подъема.
* * *
Замуж я так и не вышла. Мне совсем не страшно быть одной, когда я в подъеме. Поэтому два подъемных больничных месяца я прожила живая. Депрессия же – умирание души. Что я и свидетельствую, пытаясь ее преодолеть в очередной раз.
В больнице много бродила по коридорам, увитым гущей зеленых растений. Казалось, что живу уже другой, потусторонней жизнью – такое бессчетное количество раз моя душа умирала. Живое дыхание жизни казалось уже чем-то запредельным. И я поневоле искала в зеленых завитках листвы голоса или тени ушедших, дорогих мне людей.
К тому же частые маниакалы истончили грань между сном и явью. А в самих маниакалах появлялось все больше темного, угрожающего.
Вот я, находясь дома, проживаю, что на дворе – повторение 37-го года и надо успеть обзвонить друзей. Я звоню – но каждый раз слышу лишь долгие гудки в ответ: не успела. Забрали. Страх за друзей сильнее, чем за себя: спокойно хожу по комнате и собираю самые ценные вещи.
Дня через полтора, уже как бы "проснувшись", обнаруживаю у балконной двери эти ценности: горшочек с лимонным деревцем, в землю которого втиснуты мои украшения – браслетик, медальон... Но если это был всего лишь сон, то как я могла совершать вполне реальные активные действия? Жалкий осколок моего Великого Страха.
Вот еще одно страшное видение: городу осталось жить одни сутки. И надо эти сутки прожить достойно, без паники. Все жители заключают друг с другом этот тайный уговор. Вот и я наутро с мамой веду себя так, будто ничего не случилось. И мамино спокойствие объясняю тем же героическим уговором.
Только к вечеру понимаю, что все это мне опять просто почудилось. Вместе с облегчением нарастает отчаянье: я опять не смогла распознать, где иллюзия, а где – реальность.
Я хочу сказать, в моем проживании ирреального очень сильно усилие разума постичь эту грань, постичь саму природу безумия в его начале, в переходе к нему и из него, отделить его от реальной жизни.
* * *
Когда мне позвонил Дима Дихтер и голосом заговорщика сказал: "Готовься, я везу тебе радость", я сразу поняла, что он везет мне Юрку, чтобы нас наконец-то поженить. Значит, я должна быть готова к поездке хоть на край света. Некоторое сомнение в реальности происходящего возникло у меня, лишь когда я выскочила из подъезда в любимом махровом халате канареечного цвета и с недавно купленным синим ковриком для аэробики, свернутым под мышкой. Уж больно странным мне самой показался этот наряд... Но тут же волна ликования заслонила это сомнение: я почувствовала запах летней травы у подъезда! Он был таким сильным и настоящим, что это значило: все остальное тоже настоящее! (До этого мне в видениях никогда не чудились естественные запахи.)
Димка повез нас в какие-то торговые ряды, где торговали свидетельствами о браке. Помню мельтешение бумажек в смуглых руках выходцев с Кавказа. Но, убедившись нюхом в реальности происходящего, я уже ничему не удивлялась. А сама свадьба с шашлыками должна была состояться в соседнем с моим домом полуподвальном магазинчике, который арендовал Трунов, Юркин руководитель в системе клубов "ЮНЕСКО". Я догадалась, что этот Трунов был мафиози и его окружение – бандиты. Юрка струсил и куда-то исчез. В подвальчике собрались журналисты. "Не бойся", – шепнул мне Генрих Боровик. А я и не боялась, просто ждала, дадут ли мне когда-нибудь шашлыки? Пока все их ждали, Трунов подарил мне ворох платьев, снимая их одно за другим с вешалок магазина.
Я ухватилась за них, как за материальное свидетельство реальности происходящего, некие "вещдоки". Но их, конечно же, обнаружила мама, стоило мне вернуться домой, и куда-то утащила с глаз долой.
Представить, что никуда я не выходила, никто меня никуда не вез, ничего вообще не происходило, а все это время я просто лежала на своем диванчике и бредила – помыслить такое было совершенно, просто смертельно невозможно. И я начала изобретать, как застолбить, продлить прожитое, материализовать его в реальности: найдя визитку Трунова, позвонила ему и поблагодарила за участие в нашей с Юрой свадьбе. Чем повергла его в полное недоумение.
Димка Дихтер тоже лишь растерянно хмыкал, слушая мой пересказ "жизни в другом измерении". Вообще "другое измерение" – спасительная обертка для бреда. А я столько раз собиралась за Юрку замуж, что отказать себе в исполнении этого неистового намерения просто не могла – пусть и в сомнительной форме "другого измерения".
Юркой я болела больше двадцати лет. Возвращалась к нему от всех своих возлюбленных.
В психушках я не раз встречала примеры такой вот неистовой платонической любви. Но, как правило, девчонки месяца за два или четыре от нее излечивались. Я же почему-то была упряма. И Юра благодушно принимал эту мою бесплодную верность.
Сто раз в депрессиях я принимала решение забыть, оставить его – и каждый раз в подъеме неизменно набирала его номер телефона в Туапсе. Ради того состояния, которое охватывало меня, стоило лишь услышать его голос. Вот именно: быть может, моя любовь была не истинным чувством, а лишь неким особым состоянием, легко переходящим в бредовость восприятия "другого измерения", ибо Юра сам признавал и поддерживал во мне тягу к сверхъестественному, к "волшебству".
Чтобы порвать эту цепь, надо было решиться на разрыв не в депрессии, а на взлете, в подъеме, когда рука сама тянется набрать его номер телефона, а весь мир полон его голосом...
* * *
Это случилось в новогодье, когда я находилась в дневном стационаре. Выйдя из депрессии в подъем, я ездила в диспансер лишь утром за таблетками, а все остальное время проводила дома. И вот однажды вечером посреди ожившего, полнокровного мира я даю себе и маме обещание не звонить, не писать Юрке, навсегда вырвать из души эту болезнь – любовь. Сказано – сделано. А в душе беспрестанно звучит наваждением: "Я тебя никогда не увижу, я тебя никогда не забуду"... Что бы я ни делала, о чем бы ни думала, строчка звучит и звучит, как заведенная. Пугаю маму этим беспрестанным напевом сквозь стиснутые зубы. Будто бесы водят меня по кругу, бесы водят. Отвернувшись к окну, курю и плачу, плачу...
Но это необходимо сделать, как наркоману – слезть с иглы. А для этого нужно собрать всю себя, все силы. Я все-таки позвонила ему, когда он приехал в Москву. И, давясь рыданиями, простилась. Он не поверил. Тогда наш общий старший друг Борис Михайлович Бим-Бад посоветовал мне: "А вы скажите ему, Оленька, что выходите замуж за меня". Так я и сделала. (Я тогда и не думала, что это он – всерьез. Он-то и был тем "чудо-юдом" из рассыпавшейся Сказки.)
* * *
Вот рассказала о Юрке, и стало тошно. Я ведь в этом жанре протокола не описала и тысячной доли того, что на самом деле испытала, прощаясь с ним. От памяти тех чувств – тошнит. Как и от знания того, что проститься все равно не удалось.
В депрессиях мне всегда тошно вспоминать, чем я жила в подъемах. То есть о том, что наиболее всего давало ощущение счастья, полноты и высоты жизни. Кроме вечной мелодии под названием "Юрка", чувство обретенности смысла давало то, что можно назвать "бредом социального реформаторства". Из моего окружения только Фур всегда утверждал, что это – бред, весь этот шквал "сверхценных идей" и проектов социального, духовного, эстетического переустройства реальности. Все остальные – завораживались (или слушали вполуха). Даже Санька Морозов, мой друг и частный психиатр, ценил эти идеи, сетуя лишь, что рядом нет человека, кто бы отсеивал явный бред от вполне рациональных зерен.
Чем краше была идея в подъеме – тем тошнее о ней вспоминать в депрессии. Я просто погибаю каждый раз от стыда за себя, за то, что люди мне поверили. А идея вместе со мной сгорала бабочкой в очередном костре безумия. Ибо просто была неадекватна реальности. Вернее, почти реальна, на уровне слов и бурного ее изложения в разных кабинетах "творческих людей". Получалось и впрямь красиво, и творчески, и одухотворенно, и очень похоже на жизнь. Но было лишь ее игровой имитацией.
Вспоминать все эти "проекты" мне сейчас очень горько, но вот, для примера, один из последних.
Он начинался и закончился белыми кружевными зонтиками. Их уже почти изготовила красивая черноволосая девушка с красивым именем Изольда. Она работала в пресс-клубе "Новой газеты" у моей подруги Риты Домниковой, к которой я обычно несла на суд все свои "прозрения" и "откровения". Тут же, в этом коридоре, в соседних кабинетах, были мои друзья еще из той, прежней "Комсомолки". А у Изольды был опыт сооружения кружевных зонтиков на "Мосфильме", что я и восприняла как добрый знак всему моему проекту. Вот он (очень вкратце).
Зонтики были реквизитом в моей гостинице в городе у моря Туапсе. В этой дивной гостинице каждый волен был выбрать эпоху, в которой хотел бы жить, и самозабвенно в нее играть, пользуясь разнообразным реквизитом. Я лично выбирала начало века, роль Цветаевой, а Борис Михайлович Бим-Бад, тогдашний мой жених, – конечно же, Волошина (шляпа-канапе и просторная блуза). Короче, мы создавали Нью-Коктебель, место смешения различных пластов культуры и эпох. В эту чудесную гостиницу приезжали только друзья, которые и делали свои взносы в этот проект. Журналисты, артисты, олигархи... И непременно прогулки в горы в фаэтонах и каретах, запряженных лошадьми.
С помещением тоже было все просто: я отсуживала обратно два особняка, некогда принадлежавших семье Жени Двоскиной, моей девочки еще по первому клубу "Алый парус", которые у родителей Жени оттяпала какая-то никому не известная пронырливая родственница. А начать следовало со швейной мастерской по пошиву костюмов и прочего реквизита. Вот такой вот гостиничный бизнес, проект которого очень увлекал и развлекал моих собеседников. Продумала я также восхитительный ресторан в духе гриновского из "Дороги в никуда".
Само собой разумелось, что я переезжаю в Туапсе. Но вскоре выяснилось, что в Туапсе мне ехать не с руки, ибо замуж за Устинова я не пойду, да и отсуживать что-либо у кого-либо вовсе не умею. И вообще Изольда перешла работать на телевидение, так что ни одного зонтика у меня на руках так и не осталось. И все вокруг вскоре совершенно забыли о Нью-Коктебеле, включая меня саму...
Вот и сейчас с трудом вспоминаю детали, осталась одна лишь горечь.
Чувство острого разочарования в себе похоже на ту пытку, которую я прожила в одном из видений.
...Мы шли по каким-то каменным лабиринтам, и вблизи замаячил поворот, за которым, скорее всего, верная смерть. Вокруг меня были хорошие отважные люди, и они шагнули, не задумываясь, ибо были героями. А я осталась на месте. Я просто уцепилась за свою жизнь. Я оказалась, как выяснилось, не героем, и потому хорошие люди приговорили меня расстрелять. Дали всего день пожить.
Очнулась я в своей комнате, рядом была мама, читающая книжку, день был серый, дождливый, я слушала, как изредка стучат капли по балкону, и знала о себе, что я – обыватель, даже эти вот капли дождя мне дороже, ближе, чем подвиги. Я молчала пару часов, со всем этим прощаясь и ожидая смерти с сознанием своего стыда и позора. Потом все же призналась маме, и та сразу же успокоила, заявив, что те, кого я боюсь, уже исчезли, улетели, и вообще никакие они не хорошие, а как раз наоборот. Ей было не привыкать к моим апокалипсисам: то городу остался один день жизни, то мне самой...
Что же, мой бред – некий тренажер чувств, на котором мое подсознание проигрывает то чувство смерти, полной безысходности, то вспышку надежды? Причем гораздо глубже, ярче, чем в "обычном режиме", то есть в реальности.
Как и сны – особенно те из них, что потрясают сильнее реальных событий.
"Сны о чем-то большем"
1. Оратория
Сегодня суббота, вышла из депрессии в среду.
Проснулась в полтретьего ночи от жутких кошмаров. С бормотанием "Бешеные сны!" глотнула воды и выскочила на лестницу курить. Уснула вновь – а сны, как освободившиеся от жестких удил кони, понеслись вскачь дальше.
Следующий сон потряс меня эстетически и психологически. Никогда ранее в реальных кинотеатрах я не испытывала такой силы потрясения – разве что на "Жертвоприношении" Тарковского. Но здесь я была не зрителем. Под гулкую, тревожную, всепроникающую музыку я брела вместе с толпами молодых людей по местности, напоминающей подходы к нашей даче в Мамонтовке. Всюду творилось что-то многозначительное, приходилось угадывать какие-то ключевые слова или жесты в очередной толпе, чтоб увернуться от опасности и продолжить путь. Мы шли по речным потокам и пригоркам, музыка нарастала. Во всем пребывал ощутимый замысел, но не завершенный, а открытый сотворчеству с этой музыкой и с передвижениями людей. Вот, казалось, гибели не избежать: на нас сверху, с опор, по которым тянулись высоковольтные провода, медленно рушится металлическая сеть, а она ведь под напряжением! Секунду спустя переводим дыхание: сеть накрыла людей, но была обесточена. Люди замирают в этой странной общей кольчуге.
Сюжет мчится дальше, но теперь, наяву, не могу выудить из подсознания его повороты. Лишь кульминация, вот она: на пике напряжения, когда я молюсь, сложив ладони, вдруг вижу Режиссера. Он прекрасен. Мягкая куртка красноватого цвета, седые и густые, слегка вьющиеся волосы, светлый открытый взгляд. Как дорог он мне сразу, с первого мига! Он стоит на возвышении, наши взгляды встречаются, и это страшно важно – то, что мы связаны взглядом. И то, что он тоже молится, шевеля губами. И весь простор вокруг полон невыносимо огромной музыкой.
Какое же это счастье, Режиссер – здесь! Хотя и ясно, что замысел заключен не в нем, лишь отчасти – в нем. Но как важно для меня, что он существует, я нашла его, и у меня теперь есть надежная опора, даже если мы больше никогда не свидимся. Для истинного знания двух-трех секунд вполне достаточно.
...Вываливаюсь в явь с тяжестью в затылке: "пить!". Глоток минералки спасает. Уже восемь утра, уже можно вставать, день набирает бешеную скорость после такой Оратории.
* * *
В моих снах вообще много киношного. Не раз, помню, перед закрытыми глазами стремительно просились сюжеты-сценарии, вроде детективов, сменяя друг друга, и были они полноценны, взять да записать бы, но не стала: не мое это. Часто случаются потрясения: я на ключевом кадре просыпаюсь и спешу к столу, надеясь, что ослепительный эпизод не успеет высохнуть, и я подниму его громаду и сочиню текст очерка, статьи.
Вся моя фильмотека работает в жанре смеси жизни, реальности и текстов. В их неразрывном перетекании одного в другое.
Усилие удержать кадр во всей его многомерности схоже с упорными попытками в видениях захватить какой-либо материальный их кусочек (скажем, веточка цветущей вишни среди зимы, царящей во "внешней реальности"). И доказать, и свидетельствовать: реальное и ирреальное связаны, в этой связке есть переходы.