Стихов мои предки, кажется, не писали, за что я им весьма благодарен. Очевидно они все свои поэтические задатки берегли для меня. Впрочем, все же был поэт Д. Д. Минаев, но он больше предок Есенина с одной стороны и Маяковского с другой нежели мой". (Тень однофамильца – блестящего версификатора со столь же тавтологичными именем и отчеством – будет следовать за ним всю жизнь).
Быт и занятия семьи Минаевых для нас трудновообразимы, а предубеждение против их класса велико: столичное мещанство оставило мало летописцев и воспоминателей (вообразите себе мемуары продавщицы, записки приказчика!). Это же касается и литературных родословных – поэт-крестьянин последние два века (от Слепушкина до Есенина) мог рассчитывать на живое любопытство и авансом испытанную приязнь; Брюсову пробковый заводик поминают и поныне. Сохранившиеся письма Маргариты Павловны Минаевой, матери поэта, выдают в ней натуру чистую и пылкую: написанные аккуратным разборчивым почерком, безупречно литературные, они содержат изрядное количество трогательных поучений ("Остерегайтесь зелени и холодной сырой воды, следи, мой дорогой, чтобы был порядок, не расстраивайся, не сердись, будь похладнокровней, умей сдерживать себя, придет время – сам поймешь, что это вредно и нехорошо"), но совсем немного биографических подробностей. Периодически звучат мягкие сетования на безденежье ("Я сижу почти совсем без денег, первого все получили, а я при пиковом интересе так как забрала вперед перед отъездом и уже пришлось занять у кассира немного"), рассказы о прочитанных книгах, редкие путевые впечатления. Возможно, она служит машинисткой ("дома работаю на машине"); с какого-то момента ее письма запечатываются в фирменные конверты "Акционерное общество Граммофон. Главная контора и склад" – полагаю, это и есть место ее работы.
Каждое лето она, в согласии с тогдашней практикой, отправляла детей на три месяца в деревню; одно из напутственных писем, отправленных сыну, выразительно рисует ее психологический портрет:
"Дорогой мой, я сознаю, что тебе не весело, но в Москве было бы гораздо и скучнее и вообще хуже. Конечно, только ты со мною и я и ты мы оба были бы покойнее ведь я знаю тебя ты не особенно покоен вдали от меня, но дорогой мой мальчик, успокойся, тебе надо отдохнуть, самое главное, и отдохнуть хорошо, но где же можешь ты получить столько спокойствия, как именно не здесь, где ты находишься. Ведь как мы с тобой ни ссоримся, мой дорогой сынок, но мы очень, очень друг друга любим и давай дадим себе оба слово никогда серьезно не раздражаться и чтоб между нами не было никаких недоразумений и ссор тем более". Иногда поездка в деревню заменялась вояжем в Нижний Новгород, где жила семья его дяди И. П. Сидорова, техника Нижегородской ярмарки. (В скобках сказать, вынужденная литературоцентричность сильно сужает нашу, и без того слабоватую, оптику: какие сюжеты, какие судьбы проходят мимо нас, если на них не падает слабый лучик художественного слова! Дядя Минаева – образованный, остроумный, легко и с удовольствием переходящий в письмах с прозы на стихи и обратно – в 1917 году затеял было, предчувствуя массовый спрос, уйти на повышение на пулеметный завод во Владимире, но, быстро сообразив, устроил себе совершенный дауншифтинг, скрывшись в нижегородских лесах, где пробавлялся бортничеством до конца 1920-х годов, когда следы его потерялись).
Всего детей было трое: около 1896 года родилась Антонина и около 1900-го Евгений. Редкие герои минаевских эпиграмм и инскриптов, они пройдут почти вне освещенного поля: Евгений, после каких-то неловкостей с басмачами в Средней Азии, окажется в Москве на среднеюридических должностях; Антонина будет работать бухгалтером. Впрочем, пока судьба их не только еще не разлучила, но даже поставила рядом – на одной рукописной театральной афишке, где их роли распределились в высшей степени провиденциально: Женя Минаев демонстрировал упражнения с гирями, Антонина читала стихотворение Никитина, а наш герой (по свойски обозначенный в афишке домашним именем "Ляля") декламировал басню и изображал снежинку. Дело было 7 июля 1907 года на подмосковной даче М. В. и Н. Ф. Шемшуриных, любителей и знатоков народного театра; двадцать лет спустя Минаев напомнит им: "Пусть исчезли те года, / Пусть те радости иссякли, / Все же в памяти всегда / Ваши детские спектакли. / Беспечально время шло, / Горизонт казался чистым, / Было ясно и тепло / Режиссерам и артистам".
При ретроспективном взгляде на его биографию отчетливо видны несколько ключевых поворотных точек: перемена траектории, избавление от смертельной опасности, счастливая встреча. Одна из них падает на 1904 год, когда уже сложившаяся, казалось, ровная линия ближайших нескольких лет вдруг, надломившись, направляет его судьбу по другому руслу. В этом году, по достижении Минаевым одиннадцати лет, его мать затребовала и получила следующую официальную бумагу:
"Свидетельство
Дано из Московской Мещанской Управы мещанке Красносельской слободы Маргарите Павловой Минаевой для представления в одно из средних учебных заведений при поступлении в оное сына ее Николая Николаева Минаева в том, что в Московском мещанском сословии по Красносельской слободе под № 1152 значится записанным Николай Николаев Минаев в семействе родителей отца Николая Васильева Минаева, ныне умершего и матери Маргариты Павловой Минаевой, веры Православной, родился 1го Мая 1893-го <так!> года, и что со стороны Мещанской Управы не встречается препятствий к прохождению ему курса наук в учебном заведении, в московской 5-й гимназии.
Настоящее свидетельство не может служить видом на жительство, а должно быть представлено в учебное заведение.
Мая 4 дня 1904 года".
5-я гимназия на ул. Поварской, куда собирал бумаги Минаев – классическое московское учебное заведение с вольным духом, титулованными преподавателями и легендарными учениками. В 1900-м году сюда поступал Пастернак (фактически он пошел в 1901-м году сразу во второй класс); в 1906-м году в 4-й класс перешел из кутаисской гимназии Маяковский. Во взрослой жизни Минаев первого не замечал, а ко второму испытывал устойчивую неприязнь ("Саженный рост, фигура Геркулеса, / Размашистость и митинговый зык; / И вот гремишь как ржавое железо, / Чудовищно коверкая язык" etc), – восходят ли эти чувства к личному знакомству? Или, напротив, неслучившаяся встреча лишила его шанса идти в литературу в кильватере будущей знаменитости? О пребывании Минаева в гимназии сведений нет никаких – успел ли он проучиться там хотя бы год? Потому что уже через некоторое время он перейдет в заведение, оставившее намного больший след в его судьбе – в Московское Театральное Училище.
Как известно, балет и опера в России – дело государственное ("в имперский мягкий плюш…", – было сказано почти спустя столетие) и, кажется, ни одна из видных историку отраслей бескрайнего хозяйства не функционировала в любезном отечестве с таким продуманным ладом. Стоит сказать, что только по московским заведениям Императорских театров (а главные дела творились все-таки в столице) дважды в неделю типографским способом издавался информационный бюллетень (практически, собственная газета), входивший в самую суть вещей:
"Вследствие появления у артиста балетной труппы В. Никитина инфекционного заболевания, всякие сношения по службе в ИМПЕРАТОРСКИХ театрах с ним и с живущими в его квартире должны быть прекращены впредь до окончания карантина".
"Курьер драматической труппы Николай Парфешкин из разрешенного отпуска явился в срок".
"Портному Владимиру Редькину разрешен отпуск на родину с 12-го по 22-е сего Апреля с сохранением содержания, по домашним обстоятельствам".
Будущие оперные и балетные звезды готовились к своему поприщу в Петербургском и Московском Императорских театральных училищах, где были балетное отделение и драматические курсы; в свою очередь, в первом из них наличествовали мужские и женские классы. Мужское балетное отделение Московского училища (далее мы будем говорить в основном о нем) состояло из четырех классов: приготовительного (занимавшего два года) и трех годичных; таким образом, полное обучение продолжалось пять лет. Учебные занятия практически повторяли курс городского училища: Закон Божий, русский язык и литература, арифметика, история, география, чистописание и рисование. Задача заведения определяла реестр специальных предметов: танцы балетные, танцы бальные и характерные, мимика, исполнение балетов и дивертисментов; музыка, фехтование, военные приемы и хоровое пение. В балетное отделение принимались дети христианского вероисповедания, всех сословий, с 9 до 11 лет (в исключительных случаях разрешалось расширить этот диапазон на год), умеющие читать и писать по-русски. Обучение было бесплатным. Учащиеся постоянно бывали в Малом театре (где за ними была закреплена особая ложа). По окончании училища ставился экзаменационный спектакль, на котором присутствовали антрепренеры лучших театров; обычно свежеиспеченные актеры здесь же заключали первые в своей жизни ангажементы. Полная статистика по Театральному училищу до наших дней не дошла, но известно, что число одновременно обучающихся воспитанников не превышало нескольких десятков. И здесь мы неожиданно ("мало в нем было линейного") должны вернуться к вопросу о годе рождения нашего героя.
У нас есть две главных версии: 1 мая 1893 года (эта дата содержится в процитированном выше "свидетельстве" 1904 года) и 1 мая 1895 года (его он сам называет в автобиографии). 1893 год значится в следственном деле, в главной словарной статье о Минаеве и широко разошелся по литературе. Напротив, 1895 встречается лишь в собственной его автобиографии, в справочнике И. Н. Розанова (не исключено, что со слов самого автора) и в нескольких поэтических автохарактеристиках ("Семнадцать Вам, мне тридцать лет", – ст-ние 1926 года). Но при этом через призму образовательных формальностей 1895 год выглядит куда как логичнее: в гимназию естественнее поступать в 10 лет, нежели в 12; в театральное училище (которое Минаев закончил в 1912 году, так что начать должен был в 1907) 14-тилетних не принимали категорически, а 12-летних – вполне возможно и т. д. Поэтому в дальнейшем – и до обнаружения бесспорных доказательств (например, оригинала записи о крещении) я намереваюсь придерживаться варианта "1895".
Пять лет обучения классическому балету не оставили следа в его стихах (если не считать таковым тягу к плавности, – заметил бы критик венгеровской школы), но были запечатлены россыпью архивных мелочей. 17 мая 1908 года (т. е. на второй год обучения, если верна наша хронографическая реконструкция) он получил грамоту за успехи в учебе; 7 января 1910 года он играл Черномора в опере Глинки; 4 марта 1911 года он исполняет неизвестную нам роль в "Ревизоре" на сцене Малого театра; 31 октября 1910 и 6 марта 1911 – танцует в "Саламбо" (с чего я начал свое правдивое повествование); 11 мая 1912 года получает похвальный лист за успехи в науках и балетных танцах. Это ознаменовывает окончание учебы; неделей позже на его домашний адрес приходит письмо следующего содержания:
"Дорогое мое дитя, Коля Минаев, позволь мне сегодня, когда ты навсегда распростился с училищем, выразить тебе те чувства, которые волнуют меня, твоего старого воспитателя. Мне грустно думать, что с этих пор я не буду тебя видеть каждый день, как это было до сих пор, что скоро пропадут для тебя школьные интересы, которые нас так сближали, что я потеряю право оказывать на тебя даже то незначительное влияние, которое было в моей власти. Такое чувство приходится испытывать воспитателям каждый год. Уж такое наше дело. Мы, точно ямщики, довозим вас до известного предела, откуда вы отправляетесь на собственных ногах. Но разлуку с твоим выпуском и особенно с тобою я чувствую острее. Как сейчас вижу тебя маленьким мальчиком; теперь уж ты молодой человек, и за все это время мне не приходит в голову ни одного горького воспоминания. И это не потому, что я тебя очень люблю, – все хвалят тебя и твоих товарищей и ставят вас в пример девочкам. Я, может быть, имею формальное право гордиться таким воспитанником, как ты (хотя я прекрасно знаю, как ничтожна здесь крупица моего влияния), но я еще более дорожу своей обязанностью быть признательным тебе и твоим товарищам. Прими же, мой милый, мою сердечную благодарность за твое милое и доброе отношение ко мне и передай мою благодарность маме. Скажи ей, что если бы все ученики у нас были как ты, то мне, как воспитателю, было бы так хорошо, что умирать не надо".
Автор его – Евгений Васильевич Шаломытов (1873– после 1917) – потомственный театральный работник; сын артиста; выпускник МГУ, вернувшийся в лоно родной дирекции Императорских Театров в качестве воспитателя, заменявшего порой учителей. Для Минаева 1910-х годов – это один из главных собеседников и корреспондентов, о чем можно судить и по частоте ответных писем (архив Шаломытова пропал) и по множеству посвящений в минаевских ювенилиях. Но – поразительная вещь – о поэтических опытах своего любимого воспитанника и регулярного корреспондента Шаломытов узнал пять лет спустя после первого стихотворения и через два года после дебютной публикации – и то случайно:
"Прости, что так долго не писал, и не ответил тебе. Чувствую себя не важно. Не здоровьем, конечно. Не откликнулся даже на такую капитальную новость, что ты поэт. Не подумай, однако, что я хладнокровно отнесся к этому открытию. Наоборот, даже почувствовал некоторую гордость, что воспитал пииту. Может быть в будущей биографии и мне будет отведено полторы строчки и таким образом я не умру для потомства. Жаль только, что я узнал об этом стороной. Может быть, будет Ваша милость, пришлешь мне для образца оду или буриме? Как бы то ни было, поздравляю от всего сердца".
И – две недели спустя:
"Весна уже в разгаре… однако не в этом дело, а в том, что ты, хитрый крокодил и пинкертон, писал исподтишка стишки, печатал, может быть подносил кому-нибудь свои произведения с надписью "от автора" и ни единым словом не обмолвился об этом передо мной, хранителем, так сказать, твоей юности, так что я рисковал даже быть подстреленным чем-нибудь немецким и умереть, так и не узнав обо всем этом. По-видимому тебя и теперь это нисколько не тревожит, п. ч. ты ни слова не ответил на письмо, в котором я пенял тебе за скрытность. Будь же человеколюбив, отзовись и пришли хоть несколько строчек своей поэзии. Надеюсь, что ты не футурист".
В этом – важная черта психологического портрета нашего героя: взаиморезонирующие скрытность и гордость, заставляющие его строго дозировать информацию, касающуюся столь важного дела. Тем более, что первый опыт в этой области был довольно болезненным.